355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марсель Эме » Вино парижского разлива » Текст книги (страница 10)
Вино парижского разлива
  • Текст добавлен: 9 мая 2017, 10:30

Текст книги "Вино парижского разлива"


Автор книги: Марсель Эме



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)

Гордец, чревоугодник, гневливец, завистник, лентяй и скупец, Дюперье был по-прежнему чист душой. Шесть привитых им себе грехов, хоть и тяжких, все же были из тех, в каких не побоится исповедаться первопричастник. Самый же тяжкий грех, грех сладострастия, приводил его в трепет. Прочие, как ему казалось, почти не привлекали внимания Господа. Смотря по обстоятельствам, их можно было считать грехами или грешками – это вопрос количества. Но предаться сладострастию означало безраздельно отдать себя во власть нечистого. Ночной пыл предвосхищал раскаленный мрак преисподней, трепещущие жала были прообразом языков неугасимого адского пламени, и разве не были сладострастные стоны и извивающиеся тела подобны страшным воплям осужденных и корчащейся в вечных муках плоти? Дюперье не приберегал греха сладострастия напоследок, он просто помыслить о нем не смел. Да и госпоже Дюперье думать об этом было тошно. Многие годы супруги провели в блаженном целомудрии и, пока не появился нимб, что ни ночь предавались лишь белоснежным кисейным грезам. Теперь госпожа Дюперье исходила злобой, вспоминая годы воздержания и не сомневаясь, что нимб был за них наградой. Одно только сладострастие могло лишить ореол его лилейной чистоты.

Дюперье долго крепился, но в конце концов поддался на уговоры жены. Чувство Долга, как и прежде, победило его опасения. Когда решение было уже принято, он оказался в некотором затруднении из-за собственного неведения, но жена, все предусмотрев, заранее купила для него отвратительную книгу, где основы сладострастия были изложены в виде ясных и точных указаний. Душераздирающее зрелище представлял собой этот целомудренный человек, когда по вечерам пересказывал супруге очередную главу мерзкого учебника. Часто бедняга запинался на гадком слове или особенно непристойной подробности. Овладев теоретическими знаниями, он еще помедлил, обсуждая вопрос, впадать ли ему в грех сладострастия у домашнего очага или на стороне. Госпожа Дюперье, из соображений экономии, предлагала проделать все под домашним кровом; муж не остался глух к ее доводам, но, взвесив все «за» и «против», благородный супруг счел излишним втягивать жену в пакостные занятия и рисковать спасением ее души и решил принять удар на себя одного.

С тех пор Дюперье почти все ночи проводил в грязных притонах, где продолжал приобщаться к сладострастию при помощи местных проституток. Нимб, который он не мог утаить от взглядов своих недостойных подруг, подчас ставил его в затруднительное положение, но порой приносил и пользу. Первое время, озабоченный тем, чтобы как можно точнее следовать указаниям учебника, Дюперье предавался греху без особого пыла, но методично и прилежно, словно танцовщик, разучивающий сложное движение или фигуру. Это порожденное гордыней стремление к совершенству вскоре было вознаграждено прискорбной известностью среди девиц легкого поведения. Пристрастившись к этим утехам, Дюперье, однако, находил их разорительными, и скупость его была жестоко уязвлена. Как-то вечером на площади Пигаль он свел знакомство с двадцатилетним, но уже погибшим созданием по имени Мари-Жанник. Говорят, то ли о ней сочинил, то ли ей посвятил поэт Морис Фомбер пленительные строки:

Вот Мари-Жанник из Ландивизио

Комаров разит, сняв с ноги сабо.


За полгода до этой встречи Мари-Жанник приехала из своей родной Бретани, чтобы поступить в услужение к одному муниципальному советнику – социалисту и атеисту, но, не пожелав остаться в доме у безбожника, теперь героически зарабатывала свой хлеб на бульваре Клиши. Нимб не мог не произвести сильнейшего впечатления на эту благочестивую душу. В глазах Мари-Жанник Дюперье стоял где-то между святым Ивом и святым Ронаном. Он, со своей стороны, вскоре осознал, сколь велико его влияние на девушку, и не устоял перед искушением извлечь из этого выгоду.

Сегодня, 22 февраля 1944 года, во мраке зимы и войны, Мари-Жанник, которой скоро исполнится двадцать пять, как и прежде, прогуливается по бульвару Клиши. Вечером, во время затемнения, прохожие с удивлением разглядывают мерцающее в ночи светлое пятно вроде кольца Сатурна, плывущее от улицы Мучеников к площади Пигаль. Это Дюперье, увенчанный сияющим нимбом, который он уже не старается укрыть от посторонних глаз, Дюперье, отягощенный семью смертными грехами, испив до дна чашу стыда, надзирает за тяжким трудом Мари-Жанник, пинком под зад оживляя ее угасающий пыл, или ждет ее у входа в гостиницу и при свете нимба подсчитывает выручку за любовь. Но из бездны, в которую он пал, сквозь потемки его совести, к его устам пробивается порой благодарность Господу за беспредельную щедрость Его бескорыстных даров.

Перевод А. Васильковой

Дермюш

Трех человек – целую семью – убил он ради музыкальной шкатулки: так ему хотелось ее иметь. Велеречивый прокурор Лебеф вполне мог поберечь свой гнев для другого случая, а защитник Бридон и вовсе не выступать. Подсудимого единодушно приговорили к гильотине. Ни в зале заседаний, ни за его стенами не нашлось никого, кто пожалел бы убийцу. Могучие плечи, бычья шея, широкоскулое плоское лицо без лба: челюсти и крохотные тусклые глазки. Да не будь его вина столь очевидной, впечатлительным присяжным хватило бы одной только внешности, чтобы вынести обвинительный приговор. Пока шло разбирательство, Дермюш неподвижно сидел на скамье подсудимых, безразлично и бессмысленно глядя в зал.

– Дермюш, – обратился к нему председатель суда, – вы сожалеете о содеянном?

– Да как сказать, господин председатель, – ответил Дермюш, – вроде да, а может, и нет.

– Поясните свою мысль. Мучают ли вас угрызения совести?

– Вы это о чем, господин председатель?

– Угрызения совести, говорю, у вас бывают? Не понимаете, что это такое? Ну, болит у вас душа, когда вы вспоминаете о жертвах?

– У меня ничего не болит. Здоров я, благодарствую.

За все время, пока шел процесс, Дермюш оживился всего один раз: когда обвинение представило в качестве вещественного доказательства музыкальную шкатулку. Дермюш налег на перила и не сводил с нее глаз, а когда заведенный секретарем суда механизм монотонно заиграл ритурнель, грубые черты преступника осветила нежнейшая улыбка.

До приведения приговора в исполнение его поместили в камеру смертников, где он спокойно дожидался рокового часа. Близость расплаты, похоже, нисколько его не пугала. Во всяком случае, с заходившими в камеру тюремщиками он ни о чем таком ни разу не заговорил. Впрочем, он вообще к ним не обращался, только вежливо отвечал на вопросы. Узника занимало одно: он все старался вспомнить тот самый мотив ритурнели, что толкнул его на преступление. У Дермюша вообще с памятью было не очень: как знать, может, оттого он и впал в раздражение, что напев из музыкальной шкатулки никак ему не давался, потому-то и явился тем сентябрьским вечером к рантье из Ножана-сюр-Марн – двум старым девам и их вечно зябнущему дядюшке, кавалеру ордена Почетного легиона. Раз в неделю, по воскресеньям, за обедом, прежде чем приступить к десерту, старшая из сестер заводила музыкальную шкатулку. В теплое время года окно столовой открывалось, и три лета Дермюш блаженствовал. Притаившись у самой стены дома, он упивался воскресной мелодией, а потом всю неделю пытался воспроизвести ее по памяти от начала до конца, впрочем, всегда безуспешно. Но наступала осень, и вечно зябнувший дядюшка не позволял больше открывать окно, так что в холода музыкальная шкатулка играла только для хозяев. Три года Дермюш все долгие холодные месяцы тосковал без музыки, без радости. Постепенно мелодия ритурнели стиралась из его памяти, с каждым днем она ускользала и ускользала, так что к концу зимы от нее оставалось одно сожаление. Когда снова пришла осень, Дермюш не выдержал мысли о новой разлуке и однажды вечером вломился к старикам. Там его на следующее утро и обнаружила полиция: он слушал музыкальную шкатулку, а рядом лежали три трупа.

Почти месяц помнил он песенку наизусть, а накануне суда опять забыл. И вот теперь, в камере смертников, он все старался соединить обрывки вновь услышанной – спасибо обвинению – мелодии, но те с каждым днем становились все менее точными. «Динь-динь-динь», – напевал с утра до ночи приговоренный к смерти.

Навещавший Дермюша тюремный священник неизменно заставал узника в благодушном настроении. Жаль только, Божье слово не доходило до сердца несчастного ввиду его явного скудоумия. Говори – не говори, все едино: Дермюш покорно выслушивал духовника, однако односложные ответы, равно как отсутствующее выражение лица свидетельствовали о том, что его нисколько не заботило спасение собственной души, если таковая вообще имелась. Впрочем, однажды, уже в декабре, повествуя смертнику о Пресвятой Деве и ангелах, духовник словно бы заметил проблеск интереса в маленьких тусклых глазках, но очень уж мимолетный: привиделось, решил священник. Однако, когда беседа подошла к концу, Дермюш вдруг спросил: «А что, младенец Иисус и вправду есть?» Капеллан не стал мелочиться. Строго говоря, следовало ответить, что те времена, когда Иисус был младенцем, давно прошли, и поскольку в возрасте тридцати трех лет Он принял смерть на кресте, то говорить о Нем в настоящем времени весьма затруднительно. Однако донести эту мысль до твердолобого Дермюша не представлялось возможным. Зато история о младенчестве Христа была преступнику доступна и могла раскрыть его душу для света Божьей истины. И священник поведал Дермюшу, как Сын Господа выбрал для Своего рождения хлев и явился на свет между волом и ослом.

– И все для того, чтобы показать, что Он с бедняками, что Он пришел в этот мир ради них, понимаете, Дермюш? Он мог бы родиться и в тюрьме, сыном последнего из смертных.

– Понимаю, господин кюре. Вы хотите сказать, что в моей камере младенец Иисус еще бы согласился появиться на свет, а в доме у мелких собственников – никогда.

Священник в ответ лишь неопределенно качнул головой. Логика Дермюша была неуязвима, но он как-то уж слишком сводил все к своему частному случаю – вряд ли подобный вывод приближал его к раскаянию. А потому, сделав сей невнятный жест, духовник снова завел про волхвов, избиение младенцев, бегство в Египет, рассказал, как младенец Иисус, став уже зрелым бородатым мужем, принял мученическую смерть на кресте вместе с двумя разбойниками, дабы открыть людям райские врата.

– Вы только представьте, Дермюш, благоразумный разбойник первым из смертных попал на небеса, и это не случайно – так Господь указал нам, что любой грешник может уповать на Всевышнее милосердие. Даже самое страшное преступление в глазах Господа поправимо…

Но Дермюш уже давно не слушал священника: все эти сказки про благоразумного разбойника, дивный улов, про то, как Господь накормил народ семью хлебами, были для него что темный лес.

– Ну и значит, младенец Иисус вернулся к себе в хлев? – Только младенец Иисус его и волновал.

«Сущее дитя, – подумал священник, выходя из камеры Дермюша. – Сам небось не ведал, что творил. Здоров, как бык, а душа младенческая. И стариков-то он убил не со зла – случается же, что ребенок ломает куклу, отрывает ей руки-ноги. Ребенок он и есть, и больше ничего, – несчастный ребенок, не сознающий своей силы, а его вера в младенца Иисуса – тому доказательство».

И святой отец стал просить Господа сжалиться над неразумным.

Прошло несколько дней, капеллан снова пришел к Дермюшу.

– Неужели поет? – спросил священник тюремщика, открывавшего камеру.

Из-за двери безостановочно долдонил низкий голос Дермюша, словно гудел большой колокол: «Динь-динь-динь».

– Да он целыми днями так: все «динь-динь» да «динь-динь». Кабы хоть складно, а то вообще ни на что не похоже.

Духовника не могла не беспокоить беззаботность приговоренного к смерти, при том что тот еще не уладил свои дела с небесной канцелярией. Дермюш казался оживленней обычного. Свирепое лицо его излучало приветливость и бодрость, в щелочках глаз светилась радость. Кроме того, он был не в пример разговорчивее, чем раньше.

– Как там на дворе погодка, господин кюре?

– Снег идет, сын мой.

– Снег это ничего, снег ему не помеха. Ерунда это, снег-то.

И снова капеллан заговорил о милосердии Господа, сладости покаяния, но поскольку заключенный то и дело перебивал его вопросами о младенце Иисусе, то никакого действия наставления священника не возымели.

– А правда, младенец Иисус знает всех на свете? А в раю все его слушаются, да? А как по-вашему, господин кюре, младенец Иисус любит музыку?

Духовник и слова вставить не успевал. Когда он пошел к двери, узник сунул ему в руку сложенный вчетверо листок.

– Письмо это, младенцу Иисусу, – объяснил он, улыбаясь.

Капеллан взял послание и, выйдя из камеры, прочел:

«Дорогой младенец Иисус!

Пишу тебе, чтобы кое о чем попросить. Зовут меня Дермюш. Скоро Рождество. Знаю, ты на меня не в обиде за трех старикашек из Ножана. Ты бы и сам ни за что не родился в доме таких гадов. Тут мне уже все без надобности, я скоро сыграю в ящик. А вот когда я попаду в рай, дал бы ты мне музыкальную шкатулку – это и есть моя просьба. Заранее благодарю. Желаю здравствовать,

Дермюш».

Духовник пришел в ужас от прочитанного: сомнений не оставалось – ни о каком раскаянии убийца и не помышлял.

«Простодушный он, конечно, и разумения у него не больше, чем у новорожденного, – недаром он, как наивное дитя, верит в младенца Христа. Но когда он предстанет пред Небесным Судом с тремя убийствами на совести и без тени покаяния, то и сам Господь ему не поможет. А между тем душа у него чистая, как родниковая вода».

Вечером священник долго молился за Дермюша в тюремной часовне, а потом положил его письмо в люльку гипсового младенца Иисуса. Двадцать четвертого декабря, в канун Рождества, на рассвете, в камеру смертника явилась группа хорошо одетых господ в сопровождении тюремных надзирателей. С утра не евши и не проспавшись, они вошли и остановились в нескольких шагах от койки, стараясь различить спящего в свете занимающегося дня. Одеяло легонько дрогнуло, и до них чуть слышно донесся жалобный стон. У прокурора Лебефа мурашки побежали по коже. Начальник тюрьмы поправил черный галстук и шагнул вперед. Одернул пиджак, приосанился, выпятил грудь, сложил ладони лодочкой на уровне гульфика и театрально произнес:

– Мужайтесь, Дермюш, ваша просьба о помиловании отклонена.

В ответ снова послышалось жалобное постанывание, громче и явственнее, чем в первый раз, однако Дермюш не шевельнулся. Его совсем не было видно, похоже, он накрылся с головой.

– Хватит тянуть, Дермюш, – сказал начальник. – Будьте хоть сейчас благоразумны.

Один из тюремщиков, желая растолкать заключенного, склонился над койкой, но вдруг отпрянул и удивленно повернулся к начальнику.

– Что там еще?

– Не могу знать, господин начальник, вроде бы ворочается, да только…

Раздался тоненький трогательный писк. Тюремщик резким движением сдернул с постели одеяло и вскрикнул. Остальные подались вперед и тоже изумленно ахнули. На койке лежал не Дермюш, а младенец примерно двух-трех месяцев от роду. Он радовался свету, улыбался и обводил собравшихся безмятежным взглядом.

– Как это понимать? – взревел начальник тюрьмы, обращаясь к старшему надзирателю. – Заключенный бежал?

– Никак нет, господин начальник, всего полчаса назад я делал последний обход – Дермюш точно был здесь.

Багровый от ярости начальник клял на чем свет стоит подчиненных, угрожая им самыми страшными наказаниями. Капеллан же упал на колени и принялся благодарить Господа, Пречистую Деву, святого Иосифа, Провидение и младенца Иисуса. Но никто из присутствующих не обратил на него внимания.

– Черт возьми! – воскликнул начальник, склонившись над ребенком. – Да у него та же татуировка, что у Дермюша.

Все стали разглядывать младенца. И впрямь, на груди у него ясно различались две симметрично расположенные наколки: слева – женская голова, справа – собачья. В точности как у Дермюша, и пропорционально его новому размеру – тюремщики готовы были поклясться. В камере повисло напряженное молчание.

– Может, я преувеличиваю, – молвил Лебеф, – но, по-моему, новорожденный похож на Дермюша, насколько вообще грудной ребенок может походить на тридцатитрехлетнего мужчину. Вы только посмотрите: та же здоровенная голова, то же плоское лицо, низкий лоб, раскосые глазки, даже нос один к одному. Или я ошибаюсь? – спросил он адвоката заключенного.

– Да нет, сходство определенно имеется, – подтвердил мэтр Бридон.

– У Дермюша сзади на ляжке было коричневое пятно, – вспомнил старший надзиратель.

Поглядели – и родинка на месте.

– Ну-ка принесите мне его антропометрическую карточку, – приказал начальник. – Отпечатки пальцев сличим.

Старший надзиратель опрометью кинулся выполнять поручение. Пока его не было, каждый из присутствующих пытался отыскать разумное объяснение происшедшей с Дермюшем метаморфозе – в том, что это был он, никто уже не сомневался. Начальник тюрьмы нервно вышагивал по камере и в обсуждении не участвовал. Когда же напуганный громкими голосами младенец заплакал, он подошел к кровати и пригрозил:

– Ты у меня еще не так заревешь, парень, погоди немного.

Присевший рядом с ребенком прокурор Лебеф недоумевающе взглянул на начальника.

– Вы действительно считаете, что это и есть ваш убийца? – спросил он.

– Очень надеюсь. Скоро выясним точно.

Капеллан же пред чудом милосердия Господня без устали возносил хвалу Небу, глаза его наполнялись слезами умиления при взгляде на чудо-ребенка, лежавшего между волом и ослом… то есть между набычившимся прокурором и упершимся начальником тюрьмы. Судьба малыша тревожила священника, но он решил во всем положиться на Господа. «Да исполнится воля младенца Иисуса».

Сравнение отпечатков пальцев подтвердило, что речь идет о необычайном преображении. Начальник тюрьмы с облегчением вздохнул и потер руки.

– Ну-с, Дермюш… Придется теперь поторапливаться, – сказал он, – и так уйму времени потеряли.

Возмущенный ропот пробежал по камере, а адвокат приговоренного с негодованием воскликнул:

– Не казнить же нам, в самом деле, младенца! Это ужасно, чудовищно! Дермюш виновен и заслуживает смерти – согласен, но новорожденный-то невинен, неужели это нужно доказывать?

– Подобные тонкости меня не волнуют, – отрезал начальник. – Отвечайте: это Дермюш или нет? Убил он трех человек из Ножана? Приговорили его к смерти? Закон один для всех, так что давайте без глупостей. Эшафот готов, гильотина уже битый час простаивает. Про невинных младенцев они рассуждать будут – смеетесь вы надо мной, что ли? Значит, превращайся кто хочет в новорожденного и избежишь возмездия? Здорово у вас получается.

Мэтр Бридон по-матерински заботливо прикрыл одеялом пухленькое тельце своего подзащитного. Согревшись, ребенок радостно загугукал и заулыбался. Начальник тюрьмы недовольно покосился на младенца – веселье, с его точки зрения, здесь было совсем неуместно.

– Что за цинизм? Смерть на пороге, а он все хихикает.

– Неужели, господин начальник тюрьмы, вы не усматриваете в происшедшем перст Божий? – попробовал вмешаться священник.

– Спорить не берусь, но это дела не меняет. Во всяком случае, меня это не касается. Распоряжения мне дает не Господь Бог, и по должности меня продвигает не Он. Я получил приказ, я его выполню. Или я неправ, господин прокурор?

До сих пор прокурор Лебеф хранил молчание, однако, хорошенько поразмыслив, решил все же высказаться:

– Если следовать логике, ваше рассуждение безусловно верно. Разве справедливо, что убийца, заслуживающий смерти, начинает жизнь заново? Какой дурной пример для подражания! С другой стороны, казнь новорожденного – дело щекотливое! Вы поступите мудро, если доложите обо всем наверх.

– Насколько я знаю свое начальство, оно только разозлится, заставь я его что-то решать. Но позвонить все же надо.

Начальство на работу в министерство еще не прибыло. Пришлось побеспокоить его дома. Толком не проснувшись, оно пребывало не в духе и происшедшую с Дермюшем метаморфозу восприняло как вероломную хитрость, личный выпад и страшно рассердилось на осужденного. Нельзя, конечно, не считаться с фактом, что преступник оказался младенцем. Однако до нежностей ли тут: каждый дрожал за свою карьеру – а вдруг заподозрят в попустительстве? Посовещавшись, начальство решило: «То, что убийца, под тяжестью раскаяния или по какой другой причине… несколько уменьшился в размерах, на правосудие влиять никоим образом не должно».

Осужденного подготовили к казни, то есть завернули в казенное одеяло и состригли с затылка реденький светлый пушок. На всякий случай капеллан окрестил дитя. И сам донес на руках до стоявшей в тюремном дворе гильотины.

На обратном пути он рассказал мэтру Бридону о том, что Дермюш написал письмо младенцу Иисусу.

– Господь не мог допустить в рай нераскаявшегося убийцу Но Дермюш так надеялся, так любил младенца Иисуса. И Бог перечеркнул его грешную жизнь и снова сделал преступника невинным ребенком.

– Но если так, то Дермюш, стало быть, ничего и не совершал – не убивал трех человек из Ножана.

Желая убедиться в своем заключении, адвокат не мешкая отправился в Ножан-сюр-Марн. Сначала он попросил встретившуюся торговку указать ему дом, где произошло преступление, но ни о каком преступлении никто и слыхом не слыхивал. Жилище престарелых девиц Бриден и их вечно зябнувшего дядюшки адвокат нашел без труда. Поначалу хозяева приняли его недоверчиво, но потом разговорились и даже пожаловались, что прошлой ночью кто-то украл у них со стола музыкальную шкатулку.

Перевод М. Стебаковой

Липовый полицейский

Мартен был женат, имел троих детей и получал три с половиной тысячи франков в месяц, работая счетоводом в одном торговом доме на улице Реомюра. Но поскольку жить-то все-таки надо, в свободное время он прикидывался полицейским. Это занятие требует наблюдательности, сообразительности, хладнокровия и ловкости. Настоящему полицейскому не надо выбирать себе клиентов. Их поставляют участок, префектура или доносчики, тем самым позволяя ему экономить время и избавляя от лишнего риска и хлопот. Кроме того, он имеет право ошибаться. Он может принять даму-благотворительницу за сводню из публичного дома или, если уж очень разойдется, подбить глаз невиновному человеку и нимало не опасаться последствий своей ошибки. А главное, ему совершенно не надо заботиться о том, чтобы выглядеть естественно. Мнение, которое может сложиться о нем у его жертвы, интересует его лишь в той мере, в какой он интересуется психологией, если он вообще ею интересуется.

А вот липовый полицейский должен обладать чутьем. И если он не хочет навлечь на себя строгое наказание, предусмотренное законом, ему никак нельзя спутать проходимца с управляющим в отставке, принять бедняка за богача, с крутым парнем обойтись как с тюфяком. Оценивая состояние клиента, он, как правило, может полагаться лишь на сомнительные сведения и, едва постучавшись к нему, с первого же взгляда должен распознать человека, разгадать его характер и выбрать линию поведения. Ему следует не только обладать всеми качествами идеального полицейского, но еще и выглядеть, держаться, одеваться, говорить так, чтобы соответствовать представлению о нем. Мартен придумал себе облик, в точности соответствующий облику инспектора полиции, хотя это не избавляло от необходимости слегка его варьировать в зависимости оттого, с каким клиентом предстояло иметь дело. Массивные плечи, слегка обрюзглые щеки, черная фетровая шляпа с поднятыми полями, зеленый плащ, высокие черные ботинки на толстой подошве, ярко блестящая на черном жилете серебряная цепочка от часов и четкая линия черных усов.

Мартену слегка мешала врожденная честность, которая придавала ему серьезный и вдумчивый вид. Порядочность, слишком явно написанная на его лице, смущала его жертв и довольно часто заставляла их отказаться от намерения предложить ему грязную сделку. Казалось совершенно невероятным, чтобы такой безупречный с виду инспектор позволил себя подкупить. Мартену тоже не хотелось делать первый шаг, да и стеснялся он этого, поэтому иногда он уходил, так и не выдавив из себя возмутительных слов. Но поскольку надо же было как-то выходить из положения, то в таких случаях он исхитрялся запереть хозяина в шкафу, а потом выгребал деньги и драгоценности. Однажды вышло даже так, что когда он трудился в одном доме в Шапель, то немного перестарался и клиент скончался у него на руках. Мартена заела совесть. К счастью, несколько дней спустя – дело было в апреле 1944 года – бомба попала в тот злополучный дом, уничтожив всех его обитателей, и Мартен вновь обрел покой, решив, что исполнил волю Провидения. Мы можем предположить, что при такой душевной тонкости он лишь после долгой внутренней борьбы решился стать липовым полицейским. И в самом деле, в течение всего 1941 года он занимался тем, что сравнивал курс нравственных ценностей с ценами на продукты. Он честно и упорно пичкал своих троих детей самыми надежными, самыми проверенными нравственными ценностями, но, глядя на их бледные личики, на чахлые тельца с торчащими ребрами, слушая их кашель, он в конце концов начал догадываться о том, что сочный кусок мяса поможет им куда лучше усвоить его назидания. Труднее всего оказалось заставить жену принять его точку зрения. И все же, когда ему удалось наконец ее убедить и они зажили в достатке, она принялась донимать его замечаниями, а иногда даже упрекать в робости и беспечности.

– При таких ценах на норковые шубы сейчас не время сидеть сложа руки, – говорила она.

Само собой разумеется, что ни один из детей не догадывался, чем занимается их отец. Милые ангелочки невинно кушали котлетки по триста франков за кило и намазывали на хлеб маслице по двести франков за фунт, и, надо сказать, щечки у них порозовели и округлились. А когда Мартена начинала мучить совесть из-за его второй профессии, ему достаточно было посмотреть на их славные веселые мордашки и крепкие фигурки. Он говорил себе, что не может мораль требовать, чтобы его дети страдали от голода и болели туберкулезом. Эти размышления куда лучше, чем упреки жены, помогали ему справиться со слабостью и сомнениями, и он начинал трудиться еще усерднее. Своих жертв он выбирал среди спекулянтов, хозяев подпольных складов, евреев, попавших в затруднительное положение, среди посредников и подставных лиц. Городская администрация и государственные учреждения, где нередко торговали должностями и злоупотребляли властью, тоже сулили ему неплохие перспективы. Вершиной его карьеры был случай, когда ему удалось отнять у целой шайки липовых полицейских пятьдесят тысяч франков. Впрочем, первые его шаги на этом поприще были рискованными, и неопытность могла дорого ему обойтись. Вполне естественно, что ему пришла в голову мысль обложить данью торговцев с лицензиями, сбывавших свои товары по недозволенным ценам, и несколько раз он едва ускользал от настоящих инспекторов, которым торговцы платили исправно. Впоследствии ему приходилось наблюдать этот тайный сговор черного рынка, как и всякой нечестной торговли, с теми службами, которые были созданы для его уничтожения. Подобная безнравственность поначалу оскорбляла его чувства, уязвляла его честность и порядочность, сохранившиеся в полной неприкосновенности, несмотря на порожденное обстоятельствами неблаговидное поведение. Но, поразмыслив, он преисполнился снисхождения и отпустил нарушившим свой профессиональный долг инспекторам грех продажности. «У них тоже есть дети, которых надо кормить, – думал он, – а на те деньги, которые им платит правительство, приличного здоровья никак не купишь. Вот и получается, что перед нами – славные люди, добрые супруги, хорошие отцы семейств, которые только о том и мечтали, чтобы честно исполнять свои обязанности, но тут началась война, вторжение вражеских войск, оккупация. Не стало локомотивов, вагонов, машин, а значит, и еды поубавилось. Ради того, чтобы прокормить свои семьи, они продались, кто как мог. Им захотелось чуть побольше заработать, но в душе они остались честными людьми. Я не хочу верить в то, что добродетель целиком зависит от транспортного кризиса, это было бы слишком страшно. На самом деле с ней все обстоит точно так же, как и с самим Богом. Война может разрушить церкви, как разрушает и те условия жизни, при которых только и может проявиться добродетель. Но Бог от этого не перестает быть бессмертным и продолжает существовать среди руин храма. И мне достаточно заглянуть в себя, чтобы ощутить там освежающее веяние добродетели, и, право же, это и есть самое главное. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять: принцип куда важнее дел. Если источник остался чистым, вода в ручье надолго не замутится».

В этих его размышлениях было так мало лицемерия, а надежда, которую он питал в тайниках своего сердца, была столь благородной, что он со светлой радостью встретил зарю избавления. В день освобождения Парижа Мартен заключил жену в объятия и воскликнул, проливая слезы счастья:

– Мы свободны, Жюстина, свободны! Вот и пришел конец нашим несчастьям, конец ложному существованию, к которому нас принудили эти трудные времена. Сплошной туман, скрывавший сияние добродетели, наконец рассеялся. Вагоны с маслом, свининой, красным вином и дичью со всех сторон устремятся к Парижу. Жюстина, возвращается то, чего мы так долго ждали, вновь начинается наша прежняя жизнь, такая скромная и такая достойная.

Жюстина недовольно слушала мужа и, опустив глаза, вертела на руке тяжелый золотой браслет.

– Вспомни, как мы были счастливы до войны, – говорил Мартен. – Вспомни наши вечера при свете лампы. Ты штопала мои штаны, а я, чтобы подзаработать, приводил в порядок бухгалтерию соседа-бакалейщика. При всей нашей бедности наши дети ели досыта, у них были теплая одежда и башмаки. Ты гордилась тем, что умеешь выкручиваться и так мало тратишь, а у меня никогда не было ни минуты отдыха. Вот какое счастье, Жюстина, мы обретем вновь.

Не слушая жалоб и упреков жены, Мартен решительно отказался от карьеры липового полицейского. Почти два месяца он радовался, что у него чистая совесть, и гордился собой. Никогда еще его работа помощника счетовода не казалась ему такой прекрасной. В конце сентября он получил свои три с половиной тысячи франков жалованья, и при мысли о том, что это единственный его заработок за весь месяц, его прямо-таки распирало от гордости. И все же Мартен не зарыл в землю свой талант полицейского, поставив его на службу благородным целям. В свободное время не столько ради удовольствия, сколько из патриотического пыла он собирал сведения о поведении и высказываниях, которые позволяли себе во время оккупации некоторые сомнительные типы, и выдавал властям плохих патриотов. Таким образом ему удалось, к полному его удовлетворению, отправить за решетку семьдесят одного человека.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю