Текст книги "Летучие собаки"
Автор книги: Марсель Байер
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
– Да ну тебя! Это правда, летучие собаки на самом деле умеют летать. И они живут только в Африке.
– Ерунда. Откуда тебе знать?
– Господин Карнау рассказывал. Его друг видел летучих собак.
– Господин Карнау, господин Карнау! Он даже о наших родителях ничего не знает. Мама и папа его ни разу не приглашали. Ты хоть раз видела его у нас дома?
– Ты просто дурочка, Хельга. Господин Карнау знает наших родителей.
– Откуда тебе известно?
– Мы с ним подружились, вот ты и злишься.
– А ты со своими дурацкими собаками.
– Если господин Карнау услышит…
– Замолчи, наконец, и делай уроки, ябеда.
Что там стряслось на кухне? Хельга и Хильде совсем не занимаются уроками. Оставляю малышей на диване играть в «деревню», а сам иду на кухню к девочкам:
– Что, уже всё сделали? Тогда убирайте со стола. Вернется горничная с покупками, и будем обедать. А задание мы после проверим.
Обе поглядывают на меня сконфуженно. Закрывают тетрадки, убирают карандаши. Стараются не смотреть друг на друга. Наверно, повздорили. Робко поднимаются со своих мест и относят вещи в другую комнату. Скорее всего, к заданиям даже не притрагивались и теперь боятся при проверке получить от меня нагоняй.
После обеда горничная прощается. До завтрашнего утра можем от нее отдохнуть. У Хедды и Хольде тихий час. Остальные, тоже не такие шустрые, как в первой половине дня, устроились в кухне на подоконнике и глядят на улицу. Разговаривают тихонько, можно подумать, не хотят разбудить малышей.
Играют в «шептунов». Я не слежу за ходом игры и не решаюсь спросить, какие в ней правила; дети увлеклись, ничего вокруг не замечают. Слышу: то и дело повторяют слова, которыми, должно быть, заканчивается каждый переход игры: «Берегись, не то злой шепот доберется до тебя».
Точь-в-точь как приговаривает в сказках завистливый колдун. Злой шепот – от него свернется кровушка и засохнет сердце. Голосу придается особенная интонация, с одним-единственным умыслом – нагнать страху на слушающего. В детских фантазиях голос и душа слиты воедино, неразрывно связаны.
На кухню выползают малыши с заспанными лицами. Они еле бредут – конечно, мы разбудили их слишком рано. Просят пить, согласны даже на отвар шиповника, хоть тот уже совсем остыл. Вдруг как-то подозрительно странно запахло. Неужели Коко нагадил в коридоре? Но Хельга кричит: «У Хедды полные штаны!»
Нужны ли двухлетнему ребенку подгузники? Похоже, малышка озадачена не меньше моего. Тем временем Хельга уже снимает с нее трусики. Хедда ей помогает, держа на весу одну ногу. Вдруг, потеряв равновесие, отчаянно размахивает руками. Невольно хватаю малышку за руку. Теперь она опять стоит спокойно, смотрит на меня, глаза так и светятся, а взгляд просит сказать что-нибудь ободряющее:
– Вот видишь, Хедда, все не так уж плохо. Пойдем, возьмем чистые штанишки, – говорю я.
Но вмешивается Хельга:
– Погодите, сначала Хедду нужно подмыть.
Еще и это. Малышка не выпускает моей руки, и мне ничего другого не остается, как идти с ней в ванную. Беру чистую губку, пальцем проверяю, не слишком ли горячая вода. Но старшая снова накидывается на меня:
– Что вы делаете, господин Карнау! Хедде нельзя стоять босиком на каменном полу. Нужно подстелить полотенце.
Хельга подмывает сестру намыленной губкой. Я опять не у дел. Неужто она и дома заботится о малышах с таким рвением? Все у нее спорится. Я полушутя замечаю: «Ты прямо как настоящая няня, Хельга! Так ловко со всем управляешься».
Но она не отвечает, делает вид, что не слышит, мол, слишком занята: вытирает Хедде ноги.
А как хрустит, как трещит в ушах – это все от мороза, – когда я поворачиваю голову, когда говорю; косточки это или барабанные перепонки? Холодно, уже настоящая зима.
Мы тепло оделись на прогулку, даже шапки надели, а малыши и варежки. Господин Карнау идет со мной впереди, и вдруг кто-то из сестер кричит: «Тили-тили тесто, жених и невеста, ну-ка поцелуйтесь!»
Дети за моей спиной наперебой шушукаются и время от времени хихикают – всё потому, что мы с Хельгой разговариваем с глазу на глаз. Хотя днем у девочки не было ни малейшего желания общаться со мной. Малыши, похоже, только на свежем воздухе по-настоящему проснулись, а в квартире после внезапного подъема среди ночи были заторможены. Хельга постепенно становится доверчивее и болобонит без остановки, показывает на листья под ногами и говорит, с каких они деревьев, расспрашивает о моей работе и болтает о доме, подружках и родителях.
Коко тянет поводок, малышня теснится вокруг господина Карнау. Каждому хочется вести собаку. Сейчас она досталась Хильде, шарф у сестры развевается на ветру. Все бегут за ними, но я держусь господина Карнау. Теперь я одна толкаю коляску, Хедда укутана с ног до головы, ее щеки раскраснелись. Она кричит вслед остальным и не слышит, о чем мы говорим, смотрит, как Коко прыгает по раскисшей от дождя лужайке. Господин Карнау спрашивает:
– Ну как, скучаешь по дому, Хельга? Дома-то всегда лучше? Со мной тоже такое частенько бывает, если куда-нибудь уезжаю, даже в детстве никогда не любил оставаться у чужих людей.
Может, господин Карнау совсем не такой и странный, как казалось вначале. Во всяком случае он становится все приятнее и больше не сюсюкает с малышами. Сейчас они играют с Коко в салки.
Хельга довольно смышленая: вопросы, которые она иногда задает, словечки и замечания, которые порой вставляет, совсем не похожи на те, какие ожидаешь услышать из уст восьмилетней девочки. Кажется, будто она намного старше и готова вступить во взрослую жизнь, а потому сознательно избегает детских словечек и тем. Но в речи все равно проскальзывают фразы, выдающие ее возраст, словно во время разговора кто-то невольно затягивает девочку обратно в общество младшего брата и сестер. Тогда она испуганно смотрит на меня снизу вверх, проверяя, заметил ли я что-нибудь. Эти моменты чрезвычайно умилительны, и требуется большое самообладание, чтобы не улыбнуться. Ведь Хельга непременно сочтет это за ужимку надменного взрослого.
Я снова и снова подталкиваю старшую к разговору, намеренно вставляя какое-нибудь заковыристое словечко, по всей вероятности ей еще не знакомое, и это действительно срабатывает – Хельга спрашивает, что оно означает. Она не делает вид, будто как взрослая всё понимает, напротив, очень любознательна, пробует свежее слово в другом контексте, допытывается, можно ли его употребить именно так, соответствует ли оно тому или иному слову из ее собственного запаса, и радуется, открывая для себя что-то новое. Хельга внимательно следит за моими толкованиями и разъяснениями, после чего возникают следующие вопросы, требующие ответов.
– А что, если наша Хайде глухонемая, как те люди, о которых вы рассказывали? Откуда нам знать, мы ведь еще не видели сестренку. Сначала-то ничего не заметно, новорожденные все равно не умеют говорить. Значит, мы никогда не сможем с ней объясниться? И Хайде будет неполноценной? Это так ужасно. У нас уже был братик-калека, но он совсем не жил.
Господин Карнау говорит:
– Ты беспокоишься за младшую сестру? Ну почему сразу калека, это уж слишком. Если Хайде родилась глухонемой, хотя наверняка она совершенно здорова, но допустим, на минуточку предположим, что она глухонемая, так уж сильно она будет отличаться от остальных? Конечно, некоторые различия есть, ей придется научиться языку жестов, и вам с родителями тоже, тогда вы сможете общаться знаками. Вначале это потребует немалых усилий – вы же учились говорить сами по себе, без посторонней помощи; обыкновенный, не глухонемой ребенок задолго до того, как произнесет первое слово, слышит, как разговаривают между собой родители, как обращаются к нему, и постепенно, подражая, сам начинает приноравливаться к речи. Даже раньше: ведь младенец только и занят тем, что постоянно проверяет свой голос и его возможности – кричит, хнычет, смеется или, довольный собой, тихонько, не привлекая внимание матери, лопочет после дневного сна, пока никто не нагрянул, чтобы взять его из кроватки.
Да, глухонемому ребенку приходится завоевывать язык; сперва он, конечно, задумывается над каждым движением, но уже совсем скоро блестяще овладевает всеми жестами и изъясняется бегло и непринужденно, если, конечно, знает, что родные и друзья его понимают.
Все совсем по-другому, когда общаешься со взрослыми. Вообще-то я стараюсь избегать задушевной болтовни. Не то чтобы чужие откровения меня раздражали, нет, но они обязывают: нужно отвечать и задавать вопросы, поддерживать разговор – все словно ради того, чтобы я обратил внимание на свой голос, словно заветная цель собеседника – заставить меня заметить, как неприятно он звучит.
Мое первое столкновение с голосом произошло уже давно, наверное в ранней юности. Под присмотром родителей мы с друзьями по очереди записывали на фонограф свои голоса, произносили какие-то слова и тут же проигрывали записанное. Те, кто был на дне рождения, дивились чуду, мы прослушали голоса всех детей, кроме моего. Но никто не заметил, что меня не записали. И вдруг мое внимание привлек чужой неестественный голос, доносившийся из рупора, – он не принадлежал никому из друзей.
Никакого сомнения, это был мой голос, но прошло некоторое время, прежде чем я окончательно в это поверил. Детский голосок был совершенно не похож на тот, что раздавался и резонировал внутри моего черепа. Звуки, которые я слышу сам, когда говорю, по сей день кажутся мне глубже и проникновеннее тех, что записаны и достигают слуха извне. Я стоял как громом пораженный. С одной стороны, нестерпимо хотелось прослушать запись еще раз и снова во всем убедиться, с другой – я был рад незаметно присоединиться к остальным мальчикам, уже переключившимся на новую игру. Все давным-давно забыли про фонограф, а я по-прежнему с ужасом думал о дрожащей игле, безжалостно царапающей валик и разносящей по комнате отвратительные звуки, которые ни за что не хотелось услышать снова.
С тех пор бывает, что в разгар беседы я, вдруг вспомнив о неблагозвучности своего голоса, неожиданно умолкаю на полуслове. Мне становится стыдно, и охота говорить вообще пропадает. Тем не менее я убежден, что голос пластичен и поддается настройке, его можно сделать более похожим на тот голос, который слышен тебе самому. Для этого нужно поработать с гортанью, языком, грудной клеткой и носоглоткой, придумав систему упражнений. Наверняка можно как-то воздействовать на голос, который выдает тебя любому постороннему, связует внутреннее и внешнее и раскрывает характер человека, как ни одно другое проявление чувств.
Хельга болтает так непринужденно, будто не замечает во мне никакого изъяна. По-видимому, для нее голос и его обладатель естественным образом являют собой единое целое; по своему опыту девочка еще не может знать, сколь мало они друг другу под ходят. За нашими спинами во всю тараторит и забавляется малышня, но, странное дело, желания побыть в тишине у меня не возникает.
– Господин Карнау!
Хельга опять выводит меня из задумчивости и задает новый вопрос. Неужели все это время она молчала?
– Господин Карнау, а у вас много сестер и братьев?
– Нет, у меня никого нет.
– Значит, вы совсем один?
Господин Карнау не знает, что ответить. Берет Хедду на руки, теперь малышня начинает играть с коляской. Коляска сейчас – танк, который они толкают по лужам. Я держу Коко на поводке. Наверное, господин Карнау прав, за Хайде не стоит волноваться.
Мы снова в тепле. Шерсть у Коко холодная и пахнет свежим воздухом, через кухню тянется прохладное облако. Наши щеки такие же красные, как у карапуза, нарисованного на стаканчиках с детской кашей, – толстощекого, рот до ушей, с белыми кудряшками. Господин Карнау больше не спрашивает про домашние задания. Может, поиграть в «зимнюю помощь нуждающимся»? Но у малышей никакого желания: им же придется платить деньги, тогда как мы с Хильде будем стоять в шубах перед гостиницей «Адлон» и принимать взносы. Однажды мы с папой собирали денежные взносы на «зимнюю помощь», в прошлом году, перед Рождеством, и люди таяли от восторга. Малыши нам до сих пор завидуют.
Решили играть в дочки-матери. Но никто не хочет быть матерью, никто не соглашается, потому что мать почти все время лежит в постели и плохо себя чувствует. Хоть она и на свежем воздухе, в санатории, где всю работу за нее выполняют другие. Но ведь ей надо глотать таблетки после обмороков. И даже разок вылететь на повороте из машины, с переломом и сотрясением мозга. Мы, конечно, станем за ней ухаживать, особенно папа, ведь это он сидел за рулем тогда, когда это случилось, и слишком сильно газанул. И все равно все хотят быть папой, отдавать приказы сотрудникам, у него личные секретари и всегда много дел, а угрызения совести мучают недолго. Сегодня папой выбираем Хильде. Она берет меня и Хельмута к себе в секретари, младшие остаются детьми.
Папа шагает по кабинету туда-сюда, сходу диктует новую речь, говорит о беспощадной прямоте, о гласе народа и леденящей душу правде, а Хельмут стенографирует, – он еще не умеет писать по-настоящему и рисует на бумаге каракули. Разумеется, не успевает, так как сестра диктует слишком быстро: «Если все в черном цвете, значит, надо рисовать черным по черному». Хильде делает паузу, Хельмут теперь вообще ничего не понимает: «Тогда раскрасим как можно темнее?»
Детям пока нечем заняться, всем заправляет папа, настроение угнетающее, как в лазарете, все больны и ведут себя тихо, – папа работает. От Хильде поступает директива: с кино про врачей покончить. Слишком много медицинских фильмов. Народу это вредит. Дальше Хельмут должен передать директиву мне, но он говорит: «С сегодняшнего дня никаких фильмов на серьезные темы».
Мы покатываемся со смеху над промахами брата. Он настоящий Лежебока; «Лежебока и Пролаза» – папа сам придумал этих двоих для фильма. Но Хельмуту не смешно – за допущенную ошибку его отстраняют от работы. Когда начинается кинопросмотр, снова занимает свое место. Теперь и малыши включаются в игру, им разрешено присутствовать на просмотре. В программе видовые фильмы, кинохроника за неделю и смешные фильмы для детей, которые и папе очень нравятся. Хольде рассказывает про фильм с Микки-Маусом. Не дослушав до конца, папа говорит: «Хватит! Этот фильм – запретить».
Подслушиваю под дверью: дети забыли обо мне, забыли на секунду, что находятся в гостях у чужого дяди.
Может, перед ужином еще полчасика позаниматься картой, пока они играют? Коллекция звуков растет изо дня в день, мне удалось собрать уже около сотни редчайших записей. Здесь и повседневные шумы, и совершенно необычные проявления голоса – особенно сейчас, осенью, отлавливается бесконечное множество звуков: фырканья, покашливания, смачные хлюпанья, нечаянно изданные человеком и безжалостно сохраненные на пластинке. В коллекции есть и настоящие сокровища – вот, к примеру, запись из тылового борделя. Я ее раздобыл через одного приятеля; прослушивание ведется, даже когда люди занимаются любовью, таков порядок. Эта запись – единственная в своем роде, вскоре после того как ее сделали, бордель ликвидировали, опасаясь эпидемии. Как рассказывал тот же приятель, использовали даже собак, надрессированных на влажное нижнее белье.
А есть ли границы на подробной карте человеческого голоса? Существуют ли звуки, которые я не решусь записать для карты? Да, голоса пятерых детей, когда они беззащитны, как сейчас, предоставлены самим себе и думают, что за ними не наблюдают. В остальном же я готов на всё, готов законсервировать весь слышимый мир во всей его полноте. За исключением одного белого пятнышка: голосов пятерых малышей. Они не станут всеобщим достоянием и, что гораздо важнее, их собственным. Подобное разоблачение недопустимо, я не хочу нести ответственность за превращение детского говора в судорожный лепет, которое неизбежно последует, ибо этим пятерым собственные голоса и произносимые ими звуки покажутся чужими, как это случилось со мной в юности.
Хедда рядом со мной уже заснула, остальные тоже притихли. Жалко – я еще совсем не устала и с удовольствием бы поболтала с малышами о господине Карнау и о Хайде. Мне не спится, хочется пить, пойду на кухню, принесу что-нибудь. Тихо-тихо, чтобы никого не разбудить, босиком, не включая свет. Как мышка.
В комнате господина Карнау кто-то говорит, голос доносится через закрытую дверь. Но господин Карнау один. Или вечером к нему все-таки пришли, а мы не заметили? Подслушиваю: наверно, просто сидит перед радио. Но говорят не по-немецки, ни слова не понять. Или он ловит вражеские радиостанции? Нет, те звучат по-другому, те дикторы вещают громко и четко. К тому же дикторы не заикаются и не делают длинных пауз. А здесь то и дело раздаются какие-то непонятные стоны, просто жуть, не решаюсь даже шагу ступить дальше, в темную кухню.
Стоны становятся громче – похоже, господин Карнау все-таки не один и за дверью сидит гость, и ему больно… Что это, крики? Что могут означать эти ужасные звуки? Я хочу обратно в кровать, но не в силах пошевелиться и вынуждена подслушивать. Нет, это не слова, там кому-то делают больно… А вдруг это не человек, а животное? Я слышу сдавленный вой. Сердце громко колотится. А что, если господин Карнау мучает свою собаку? Но это не Коко – скорее все-таки человек, и теперь он хрипит, как будто чем-то подавился, ловит ртом воздух, какой жуткий визг… Почему господин Карнау ничего не предпринимает, почему не поможет этому бедняге?
Сильнейшие эмоциональные всплески – крики, рыдания, стоны – раскрывают свойства голоса ярче, чем монотонная речь. Правда, и оставляют гораздо более глубокие рубцы на связках. А может, как раз наоборот? Может, эта ясность и удивительная прозрачность появляются в такой момент, о котором ни оратор, ни слушатель не догадываются. Когда голос надрывается до хрипоты (допустим, в приступе кашля), борется с трудностями и изо всех сил пытается их преодолеть, пока не пропадет, пока не умрет звук. Именно в таких проявлениях чувств проступает неприкрашенный образ человеческого голоса.
Подобные записи обнажают самое нутро источника звука: нет, это даже не подслушанное сердце, пусть и со своим неповторимым ритмом у каждого человека, в итоге лишь подтверждающим, что механизм работает бесперебойно, – внедрение идет гораздо глубже. Биение сердца есть просто доказательство жизни, которое можно найти у многочисленных живых существ. Но голос в известной мере подчинен воле, и каждый его звук выявляет особенности резонирующего тела, человека.
Вдруг дверь открывается, передо мной как ни в чем не бывало стоит господин Карнау. В его комнате ничего не слышно. Он спрашивает:
– Тебе не спится, Хельга? Ты что, плакала?
Я боюсь господина Карнау. Он ведет меня к себе. В комнате темно, горит только настольная лампа. Вон в тени что-то шевелится, наверное, гость скрючивается от боли и хватается руками за живот. Нет, это Коко, сейчас подбежит. Господин Карнау сажает меня на кровать и закутывает в шерстяное одеяло, а сам садится за стол, рядом с проигрывателем. Собака прыгает ко мне и просится под теплое одеяло. Неужели здесь больше никого нет?
Господи боже мой, что стряслось с Хельгой? Она была ни жива ни мертва, когда я наткнулся на нее за дверью. Теперь наверняка думает, что я чудовище. Пока дети у меня, нельзя проигрывать записи. Это слишком опасно. А я-то думал, все давным-давно спят. Что вообразила бедная девочка, когда из моей комнаты донеслись звуки, вызванные болью? Надеюсь, ей скоро полегчает и она позабудет услышанное.
Закутав голые ножки в одеяло, съежившись, Хельга сидит на кровати и все еще трясется от страха. Кого она боится, меня? Этой темной комнаты? Голоса, давно отзвучавшего? Робко оглядывается по сторонам, сущий ребенок; все перенятые от матери и няни взрослые ухватки при обращении с прочими детьми принадлежали как будто другому человеку, а не маленькой девочке, которая сидит тут передо мной и словно язык проглотила.
Нужно поскорее вовлечь Хельгу в давешнюю игру, главное – говорить без заминок, чтобы она отвлеклась от собственных мыслей. Музыка действует успокаивающе, равно как и вид проигрывателя, на котором поблескивает черная пластинка, плавно наматывая круги.
Собака кладет голову мне на колени. Господин Карнау спрашивает, нравится ли мне Коко.
– Нравится, но что это за порода?
– Не знаю, никогда не интересовался. Думаю, теперь это не очень просто установить.
– Как, он нечистокровный?
Господин Карнау смеется:
– Боюсь, что нет.
– Тогда это помесь.
– Скажем, дворняга, так более благозвучно.
Господин Карнау еще раз ставит для меня пластинку. И говорит:
– Я люблю сидеть вечером без света и слушать музыку. На многих по-настоящему темная ночь во время светомаскировки действует удручающе, но, по-моему, очень красиво, когда небо над городом не бледное, как обычно, а иссиня-черное, и его гораздо лучше видно. Тебе, наверное, было страшно в темноте?
– Да, немножко. Но теперь всё в порядке, только там, в коридоре…
– Мне это хорошо знакомо, в детстве я тоже боялся темноты, особенно в закрытых помещениях, на улице еще куда ни шло. Если подумать, то и сейчас точно так же: в квартире без света через какое-то время становится невыносимо, зато часами бродить по ночным улицам для меня одно удовольствие, если, конечно, навстречу не попадаются призрачные тени.
Под настольной лампой волосы у господина Карнау блестят. Он не гонит меня в кровать, как сестер и брата, которые давно уже спят, и мы вдвоем болтаем. О каких призрачных тенях он говорил? Во всяком случае, это не люди, у которых есть тень, ведь тень есть у всех. Может, хотел сказать, это люди, живущие только в тени, или все-таки это не люди из плоти, а призраки? У господина Карнау очень спокойный голос, и он становится все глуше и глуше. А может, это духи, блуждающие по ночам? Или вор, крадущийся в темноте за углем? Не человек и не зверь, с мешком на плечах, который он держит в лапах, не в руках. Больше не страшно, не боюсь кривой физиономии угольного вора под кепкой, пусть себе смотрит, не боюсь даже того, что господина Карнау уже не слышно и что сейчас совсем темно.
– Хельга, ты еще не спишь?
Я молчу. Господин Карнау берет меня на руки и, завернутую в одеяло, переносит в детскую. Осторожно кладет рядом со спящей Хеддой, в нагретую ею кровать. Укрывает. Потом уходит.
Какая муха укусила Коко? Почему в такую рань он устраивается на моей руке? Хочет разбудить? Вот еще и ноги придавил всем весом. Но Коко не такой большой. Чуть приоткрываю глаза: уже светло. Вижу сияющее детское личико. И еще одно.
Раздается хихиканье. Дети прокрались ко мне и сидят на кровати. Пятикратное доброе утро. Все уже на ногах и по-собачьи, как пес, который только что проснулся, трясут своими маленькими головками. Волосы вконец растрепались, хотя малыши здесь только вторую ночь. Ни у горничной, ни у меня не получается аккуратно заплести косички. Хольде заползает ко мне под одеяло. И сразу начинает меня причесывать игрушечной расческой, приговаривая: «Нехорошо быть таким лохматым».
Малыши смеются. Перед самым моим носом танцует кукла, и Хедда измененным, кукольным голосом запевает утреннюю песенку. Но сразу сбивается, а может, это сбивается кукла, и потом беспрестанно твердит только первые строчки. В ногах кувыркается Хельмут. Коко, в восторге от этой возни, тоже прыгает к нам.
Колени Хельмута медленно подгибаются, он как подкошенный падает на кровать и мгновение лежит неподвижно. Но потом снова встает, вытянув палец, целится в Хелыу и цокает языком, раздается щелчок. Теперь падает Хельга, еще медленнее, лежит, не шевелится, только тело покачивается на матрасе. Хольде с любопытством наблюдает, как теперь повалится Хильде, на которую Хельга направила указательный палец и щелкает языком, имитируя выстрел. У Хельмута есть идея – вместо пальцев-пистолетов взять в качестве гранат подушки и устроить настоящую битву.
Хедда и Хольде выползают из-под одеяла и присоединяются к остальным, все бегут к своим кроватям за подушками. Только Хельга задерживается в комнате и наставляет:
– Главное – внимательно следить, чтобы все делалось правильно, даже падать нужно уметь, когда тебя убивают, всё не так-то просто.
Когда умирать наскучило, дети придумывают новое развлечение. Старшая шепчет что-то своим на ухо, а потом обращается ко мне:
– Вы должны отгадать, во что мы играем.
Малыши выстраиваются рядком перед моей кроватью. Хольде хихикает. Но Хильде цыкает на нее и с сердитым лицом дергает за ночнушку. Сестра сразу замолкает. Дети стоят молча. Потом начинают размахивать руками в воздухе и смотреть так, словно хотят что-то сказать. Но ничего не говорят. Спустя некоторое время теряют терпение, и Хельга спрашивает:
– Ну как, еще не догадались?
– Нет. Пловцы? Птицы?
– Ничего подобного.
– Может, рыночные зазывалы? Или немое кино?
– Парад глухонемых!
Вся пятерка поворачивается кругом и чеканя шаг молча выходит в коридор.