Текст книги "Буколики. Георгики. Энеида (Предисловие к изданию)"
Автор книги: Марон Вергилий
Соавторы: Сергей Шервинский
Жанр:
Античная литература
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Вергилий
Буколики. Георгики. Энеида
Вергилий и его произведения
В музее Бардо в Тунисе среди мозаичных полов, сохраненных слоем песка в прибрежных областях Северной Африки и относящихся к первым векам нашей эры, выставлена мозаика, вывезенная из города Суса, изображающая Вергилия. Конечно, портрет – «идеальный», созданный, когда модели давно не было в живых, но черты изображенного носят характер столь индивидуальный, что невольно думается о портретном сходстве. Кроме того, черты поэта на сусской мозаике убедительно совпадают с тем, как описал Вергилия Светоний. Он тоже воссоздал образ поэта спустя лет сто после его кончины, но позволительно думать, что предание хранило еще с достаточной точностью его подлинный облик. Светоний говорит, что Вергилий был высокого роста, черноволос и костист, при этом добавляет, что вид у него был скорее селянина, а не человека высшего круга. Именно таким рисуется Вергилий и на мозаике музея Бардо. В его внешности нет никакой утонченности, которая в век Августа уже свойственна была образованным слоям римского общества и принимала иной раз формы щегольства. Вергилий сусской мозаики сидит очень прямо, коротко острижен, взгляд у него глубок и выражение сосредоточенно.
По сторонам поэта стоят две музы. Та, что за правым плечом, держит свиток, другая, со скорбным лицом и театральной маской в левой руке, пригорюнилась, облокотившись на спинку кресла, где сидит поэт. Никакой иной музой она не может быть, кроме Мельпомены. Нас не должно удивлять ее присутствие рядом с поэтом, не сочинявшим драматических произведений: Гораций, тоже не бывший драматургом, упоминает в последнем стихе своего знаменитого «Памятника» именно Мельпомену и призывает ее гордиться заслуженной славой.
Прежде чем знакомить читателя с жизнью Вергилия, необходимо оговориться, что ни одна его биография не может быть достоверной, поскольку основана на источниках довольно поздних и уже поэтому ненадежных. К сожалению, и авторы новых и новейших исследований жизни Вергилия противоречат друг другу. В результате приходится мириться с тем, что в биографии поэта остаются пустоты и туманности, которые вряд ли удастся когда-нибудь заполнить или прояснить.
Вергилий родился около Мантуи 15 октября 70 года до н. э. Отец его был зажиточным человеком, владельцем не только земли, но и мастерской керамических изделий – изящные цизальпинские глиняные вазы широко расходились по всему Средиземноморью. О матери Вергилия мы не имеем сведений, кроме легендарных, приписывающих ей вещий сон, связанный с рождением ее великого сына.
В ту пору, когда Юлий Цезарь, подчинивший Риму большую часть Западной Европы, победоносно продвигался к Риму, встречаемый недоброжелательством приверженцев республики, Вергилий был школьником. Отец отправил его учиться сначала в Кремону, а потом в Милан, где в то время были выдающиеся педагоги. Лет пятнадцати он приехал в Рим и поступил в учение к известному ритору Эпидию. Само поступление в эту школу свидетельствует, что отец Вергилия принадлежал к уважаемому общественному слою, так как в ней получали образование и представители знатнейших римских фамилий. Достаточно сказать, что там обучался внучатый племянник Цезаря Октавиан, будущий Август. Октавиан был моложе Вергилия на шесть лет, но, поскольку учение Вергилия в Риме длилось долго, поэт, вероятно, успел лично встретиться в школе с будущим властителем мира. Тогда Октавиан был уже назначен Цезарем в преемники и возведен четырнадцати лет в сан великого понтифика, то есть духовного главы народа. В школе возникли дружеские связи, обеспечившие Вергилию положение в высшем обществе Рима. Что касается Октавиана, то он всю жизнь покровительствовал Вергилию и питал к нему личную приязнь.
Вергилий усердно занимался философией, преимущественно эпикурейской, и много читал. Может быть, уже здесь усвоил он основы медицины, физики и математики. В 54 году до н. э. вышла в свет, посмертно, поэма Лукреция «О природе вещей». Она оказала на юношу решающее влияние своей материалистической теорией мирозданья, опирающейся на учение Эпикура, и своей поэтической силой. В эти годы Вергилий нашел свою истинную дорогу поэта. Попытка заняться адвокатурой, профессией, открывавшей доступ к государственным должностям, была тут же оставлена. Нельзя при этом не учесть, что Вергилий, по свидетельству древних, которое мы должны принять на веру, лишен был природного ораторского таланта, – речь его была медлительна, он был несвободен в движениях и крайне застенчив. В 45 году Вергилий переехал в окрестности Неаполя к философу-эпикурейцу Сирону и стал обладателем скромного поместья, где ему предстояло до конца дней заниматься на лоне природы неторопливой литературной работой. В эпикуровом «саду» Сирона среди просвещенных молодых друзей был и поэт Гораций.
За истекшее с приезда в Рим десятилетие Вергилием было, по-видимому, написано немало. Однако дошедшие до нас под его именем произведения, далеко не достигающие совершенства остальных его творений, признаются филологической наукой сомнительными. Лишь в последнее время снова обозначилась тенденция считать эти произведения первыми опытами начинающего таланта с естественными для «школьного» периода недостатками. Они обычно публикуются в качестве «Приложения» к сочинениям поэта и в настоящее издание не включены. Среди них выделяется «эпиллий» (маленькая эпическая поэма) «Комар», где, по мнению некоторых, высмеивается ритор Эпидий; «Комар» посвящен был младшему товарищу, «божественному мальчику Октавию» (Октавиану), который мог по достоинству оценить пародию на знакомый им обоим преподавательский стиль. Если верно, что стихи «Приложения», хотя бы некоторые, действительно сочинены Вергилием, мы имеем в них лишнее доказательство того, что он усвоил с юности поэтический вкус и приемы школы «новаторов», одним из главных представителей которой был Катулл (умер в 54 г. до н. э.).
Между тем Юлий Цезарь был убит приверженцами республики. Роковой 44 год открыл период междоусобных войн и политических переворотов, ставших через много веков материалом шекспировских драм. Когда на злосчастном поле при Филиппах разгромлены были республиканские войска, предводимые убийцами Цезаря Брутом и Кассием, впервые на политической арене заявил о себе восемнадцатилетний Октавиан. Став членом триумвирата, избранник Цезаря учинил безжалостную расправу с противниками, – проскрипции и казни устрашили Рим. Возникшая распря с другим триумвиром, Антонием, в конечном итоге развязала руки молодому претенденту на власть. Флот Антония был разгромлен при Акциуме, и он бежал в Египет вслед за своей Клеопатрой, чтобы разделить с ней славу добровольной смерти. Октавиан стал единодержавным правителем Римского государства, осторожно сохранив за ним название и даже внешний статут республики.
«Средь бурь гражданских и тревоги» Вергилий продолжал жить у себя близ Неаполя, как истинный последователь Эпикура, не вмешиваясь в волнения форума, культивируя в тишине свою поэзию. Лишь один раз был он потревожен, – из Мантуи пришли недобрые вести.
Октавиан, взяв в руки управление государством, оказался во главе страны, разоренной усобицами, голодной, с низко упавшим сельским хозяйством, полной недовольными, готовыми каждую минуту поднять мятеж. Для наведения порядка молодому правителю нужно было неотложно обеспечить себе, прежде всего, поддержку военных. Октавиан пошел на крайность, тоже не безопасную: он конфисковал земли у множества владельцев и роздал их тем, кому был обязан своими победами. Отец Вергилия оказался в списке лиц, чьи земли подлежали конфискации. Поэт поспешил в Рим и – видимо, без труда – отхлопотал поместье отца, правда, уже после того, как новый владелец чуть было не убил прежнего хозяина. Эти события отражены в первом крупном, не вызывающем сомнения в подлинности, произведении Вергилия в «Буколиках».
Посетил ли поэт когда-либо вновь свою родную Мантую, сказать трудно. Вернее, что она осталась для него лишь дорогим воспоминанием. С Римом же его связи, разумеется, не прекращались; есть непроверенное сведение, что у поэта был в Риме свой дом.
Следующее большое произведение Вергилия – поэма о сельском хозяйстве, «Георгики». Написана она была по совету Мецената, за которым стояла воля самого Августа, считавшего своевременным подкрепить поэзией свои усилия, направленные к возрождению земледелия в стране. Над «Георгиками» поэт трудился ряд лет. Он должен был перечитать немало специальных сочинений – и Гесиода, и Колумеллу, и Варрона, – но не приходится сомневаться, что одних книг было бы недостаточно для создания поэмы, изумляющей сочетанием поэтических достоинств со знанием дела. Проницательный Август верно выбрал нужного ему автора, усмотрев еще в «Буколиках» любовное отношение Вергилия к земле. «Георгики» считаются по праву совершеннейшим поэтическим произведением Вергилия; они заслужили ему уже громкую славу, а с ней и новые милости Августа.
По окончании «Георгии» Вергилий стал внутренне готовить себя к созданию произведения высокой, обобщающей тематики. Это стремление поэта счастливо совпадало с предначертаниями Августа, – случилось редкое в истории литературы слияние поощрения сверху и душевной склонности автора. Римский народ не имел своего Гомера, нужно было заполнить недостойный великой нации вакуум, при этом связав судьбы народа с дальнейшими политическими расчетами Августа. Эта эпопея долженствовала по своему значению соперничать с Гомером.
На создание римской национальной эпопеи Вергилий потратил более десяти лет. Еще не закончив ее, он почувствовал потребность воочию увидеть те места, где происходят описываемые им события. С этой целью он отправился в Грецию и на Малоазийское побережье. В Афинах произошла встреча поэта с его державным поощрителем. Август посоветовал Вергилию возвратиться в Италию, взял его на свой корабль. Всегда внимательный к своему и общественному здоровью, Август, вероятно, приметил, что поэт носит в себе какую-то подтачивающую его болезнь, и на самом деле Вергилий уже был так болен, что не мог добраться до Неаполя. 21 сентября 19 года до н. э. поэт скончался в калабримском городе Брундизии (теперь Бриндизи), откуда его прах был перевезен в Неаполь и погребен на дороге в Позилиппо. Можно не без оснований предполагать, что Вергилий страдал с юности туберкулезом легких, который под влиянием жгучей греческой жары дал роковую вспышку в организме, к тому же ослабленном многодневной морской болезнью.
В античное время могила Вергилия благоговейно чтилась. Плиний Младший, в письме III, свидетельствует, что просвещенный Силий Италик подходил к ней, «как к храму». Ее вплоть до нового времени уверенно показывали приезжим, да и теперь в путеводителях попадается указание на место погребения поэта.
Есть предание, что Вергилий сам сочинил свою эпитафию, где намекает на три основных своих произведения. Текст ее сохранился:
«Буколики» («пастушеские» песни), сочиненные Вергилием в сороковых годах, были им же самим объединены в сборник из десяти «эклог» («избранных» стихов), без соблюдения хронологического порядка.
Вергилий, как уже было упомянуто, примыкал по своему поэтическому направлению к «новаторам» предшествующего поколения и разделял с ними пристрастие к «александрийскому» стилю поэзии, предпочитавшему короткие эпиллии и широко пользовавшемуся мифологическими мотивами. Катулл обессмертил себя неповторимыми по свежести лирическими стихами и эпиграммами, но не они оказались на потребу начинающему Вергилию, а Катулловы эпиллии, и среди них в первую очередь «Эпиталама Пелея и Фетиды». Наряду с этим эпиллием должен быть упомянут и другой, «Смирна», принадлежавший Цинне, современнику и другу Катулла. Цинну высоко ценил Вергилий, и нам тем более приходится жалеть об утрате его произведений. Кроме того, Вергилий, конечно, читал греческих «александрийцев» и в подлиннике, что нам недоступно, поскольку их творения, изысканные и академичные, в большинстве до нас не дошли. К счастью, уцелело наследие одного из знаменитейших и особо стоящих поэтов «александрийского» направления – сицилийского уроженца Феокрита.
Феокрит почитается «отцом буколической поэзии», поскольку до пего пастушеская тема имелась лишь в народных произведениях. Постоянно встречающаяся у Феокрита «ответная» («амебейная») песня двух состязающихся пастухов впервые превратилась у него в литературный прием. Феокрит утвердил пастушескую тему в поэзии Европы, где она заняла на удивление устойчивое положение, отразившись в «идиллиях» едва ли не всех европейских народов.
Вергилий, по своей склонности ко всему деревенскому, не мог не увлечься буколической поэзией Феокрита. Для Рима пастушеская тема была новостью, и Вергилий, подражая Феокриту, оказался если не первооткрывателем, то первым латиноязычным представителем этого рода поэзии.
Вергилий в «Буколиках» более или менее близко следовал своему греческому предшественнику. Самого Феокрита он нигде не называет по имени, но муз именует «сицилийскими», тем самым указывая на свой источник.
Находились критики, которые готовы были попрекать Вергилия отсутствием самостоятельности. Это положение неверно уже тем, что оно высказывается с наших современных позиций. Прежде чем упрекать античного поэта в подражательности, – иногда похожей на то, что ныне называется плагиатом, – надо удостовериться в том, как сама античность относилась к «подражанию». Самый факт заимствования или близкого следования за образцом не был тогда унизительным для поэта.
В пределах XX века критика, преимущественно французская, выдвинула заманчивую проблему показать не «подражательность» Вергилия, а его «оригинальность».
В самом деле, стоит вчитаться в эклоги Вергилия без предубеждения, как отличия между ними и Феокритом бросятся в глаза. Мы обнаружим, что, безусловно, общим у обоих поэтов оказывается лишь тот мир, где происходит все, ими описанное. С тем, однако, различием, что пастухи Феокрита – рабы, а пастухи Вергилия, в плане их социального положения, охарактеризованы по-разному. Так, в эклоге I ясно говорится, что Титир был раньше рабом, но впоследствии выкупил себе свободу. Трудно сказать, раб ли пастух Дамет (эклога III), который пасет стадо, порученное ему Эгоном. Вероятнее всего, что Эгон – владелец скота, но нет прямых оснований считать, что пастух – его раб; вернее предположить, что он принадлежит к тем обедневшим мелким хозяевам, которых в условиях общей смуты и упадка в сельских областях нужда заставляла идти в работники к более обеспеченным соседям (иногда это могло перерождаться и в настоящее рабство). Таким же свободным, хоть и зависимым работником представляется и Мерис из эклоги IX. Он несет ягнят новому «пришельцу», завладевшему его землей при распределении угодий между ветеранами; но и в этом нельзя видеть указания на рабское положение пастуха. А в эклоге III Меналк не решается поставить что-либо из стада в заклад, потому что у него дотошные отец и мачеха, и это явно показывает, что данная семья работает в собственном хозяйстве.
Мир сельских пастухов, их незатейливый быт у Феокрита изображен более остро реалистически, чем у Вергилия; Феокрит более точно локализует своих пастухов в сицилийском пейзаже. Существеннее, однако, то, что подоплека пастушеской поэзии у Феокрита совсем иная, чем у Вергилия.
Феокрит писал в III веке до н. э., то есть уже в пору разложения тех политических формаций и того общества, которое сложилось в V–IV столетиях до н. э., чтобы переродиться после походов Александра, открывших миру новые горизонты и сблизивших запад и восток. Для тогдашнего общества, поглощенного материальными заботами, потерявшего религиозность предков и политическую страстность, пастушеская тема была скорее развлечением, уводившим от цивилизации, подобно тому как это было в Европе XVIII века.
Идиллии Феокрита целесообразно рассматривать в сравнении с «салонным» искусством его эпохи, особенно с «александрийскими» рельефами, изобилующими буколической тематикой. Нельзя не отметить, что идиллии Феокрита далеко не чужды эротики, иногда откровенной.
Идилличность Вергилия носит иную окраску. Дело не в том, что у Вергилия тоже встречается пристрастие к юношам, вообще свойственное античному миру и не казавшееся предосудительным, а в том, что, как бы ни изображалась любовь в его эклогах, она не теряет целомудрия. Вергилий относится к своим пастухам серьезно и почти не прибегает к юмору, отчего у его эклог несколько приподнятый тон, несмотря на отдельные участки простой, хотя и не грубой речи. Этот общий тон позволил Вергилию посвятить некоторые эклоги более возвышенным темам.
Если мы в идиллиях Феокрита вправе усматривать поэзию, угодную обществу, клонящемуся к упадку, то в эклогах Вергилия, несмотря на внешнее сходство с Феокритом, мы чувствуем здоровье молодой эпохи, времени становления, а не разрушения. Их автор не увлекается бытовыми сценками, напоминающими известные мимиамбы Герода, он смело касается больших философских тем, отражающих воспринятые и продуманные автором философские концепции эпикуреизма и отчасти стоицизма.
В свете сказанного приходится иначе оценивать подражательность Вергилия, и не так уж существенно сопоставлять у того и другого поэта отдельные приемы, утверждать лишний раз, что и там и тут пастухи состязаются в пении, дарят девушкам яблоки, смотрятся в гладь воды, чтобы убедиться в своей красоте, и, наконец, исполняют множество одинаковых пастушеских обязанностей.
Если мы понимаем уход Феокрита в пастушескую примитивность как реакцию просвещенного, утонченного человека против надоедливой цивилизованной суеты, то это не может относиться к Вергилию. Ему не от чего было бежать. Если он томился, то лишь от вечных распрей, терзавших Италию, если он жаждал тишины, то не тишины трианонов, а мира для своего народа, мира, который станет темой и пафосом также и последующих его сочинений.
Эклога I написана Вергилием после того, как он отхлопотал у Августа землю своего отца. В диалоге между старым и благополучным Титиром и пострадавшим Мелибеем, вынужденным покинуть родовое владение, запечатлена картина того, что происходило в Италии, в частности, в окрестностях Мантуи и Кремоны. Конкретность пейзажного письма Вергилия побудила ученых искать как в первой, так и в прочих эклогах поэта точных указаний на действительно существующие местности. Ученая мысль начала рыскать по Италии, обеспокоенная тем, что география эклог полна противоречий и неточностей. Но каждому, кто подойдет к «Буколикам» с, точки зрения поэзии, ясно, что все пейзажи эклог – условны, что в этой воображаемой Аркадии встретятся и мантуанские черты, и черты окрестностей Неаполя, что все соединено ради поэтической, а не географической правды.
Та же эклога I дала повод критикам нового времени обвинять Вергилия в низкопоклонстве. Действительно, на наш современный взгляд, Вергилий расточал Августу непозволительно прямолинейные похвалы, переходившие как бы в поклонение. Но опять-таки, чтобы правильно оценить позицию Вергилия, мы должны перенестись в тогдашнюю атмосферу Рима. Главное, что ее характеризует, это всеобщее утомление бесконечными, ненужными народу, кровопролитными усобицами, следствием необузданных честолюбий и корыстей. После мира с Антонием положение изменилось; юноше, захватившему, опираясь на имя Цезаря, власть, уже некого было опасаться; во весь рост встала основная, единственно животрепещущая, единственно обязательная проблема – восстановления мирной жизни в Италии. Смотрели больше вперед, чем назад. Неустойчивость власти, приводившая к всенародным бедствиям, заставляла чаять сильной и благонаправленной руки. Римлянин перестал доверять эдиктам сената и риторике ораторов. Октавиан встал над Римом, как символ умиротворения. Люди уже успели оценить его такт, его непреклонность в сочетании с доброжелательством, его скромность в сочетании с ясностью ума. Римляне, привыкшие к крови, скоро позабыли его казни; они не могли не оценить, что участвовавшие в битве при Филиппах бывшие сторонники Брута и Кассия были приняты им в свой избранный круг, – к ним принадлежали известный покровитель поэтов Мессала и Гораций, украсивший время Августа своей совершенной лирикой. Октавиан не мог не казаться современникам явлением чудесным, неким посланцем богов. Смутная идея божественного единодержавия воплощалась воочию; герои, такие, как Ахилл или Геракл, приобщены были к сонму олимпийцев. То, что Октавиан был признан земным «богом», не должно вызывать у нас удивления, особенно в обратной перспективе двух тысячелетий. Поэтому, когда мы читаем в эклоге I слова Титира-Вергилия:
О Мелибей, нам бог спокойствие это доставил —
Ибо он бог для меня, и навек…—
мы должны признать это не только данью личной благодарности, выраженной в возвышенных формах. Нам, конечно, естественно думать, что в сознании Вергилия, принявшего учение Эпикура и знакомого со стоицизмом, понятие «бога», в применении к живому человеку, было условно. Но, во всяком случае, мы можем отметить, что в эклоге I нет никаких подобострастных выражений.
К сказанному следует добавить, что Неаполь был местом схождения разнообразных религиозных и философских систем, притекавших с Востока, главным образом из Сирии. Там перекрещивались и мистерии Митры, и иудейские идеи единобожия, и иранское миропонимание, с дуалистической основой и выработавшимся культом единовластия. Вергилий знакомился со всеми этими течениями и в некоторых восточных концепциях мог находить идейное оправдание того, на что уповала его патриотическая и миролюбивая душа. Вероятно, Август искал в них опоры своему небывалому единодержавству.
Кроме всего прочего, постыдное царство лести настало в Риме позже, чтобы потом перейти к ориентализованному двору Византии. Между признательностью «божественному» Августу Вергилия и низкопоклонством Марциала разница принципиальная.
Среди «Буколик» есть несколько эклог, ограниченных узко пастушеской тематикой (III, VII и отчасти IX), – в них наиболее сохранна народная традиция амебейного пения с его разнообразием, переданная Вергилию Феокритом. Две посвящены непосредственно любовной теме (II, X). Десятая представляет особый интерес. Излияния ревнивой тоски покинутого любовника вложены в уста не условного, вымышленного действующего лица, но реального человека, близкого Вергилию по поэтическим занятиям и общественному кругу. Ее герой – Галл, одна из самых блистательных личностей века, баловень судьбы, пользовавшийся совершенным доверием Августа, расточительный правитель Египта, впоследствии из-за своего легкомыслия утративший это доверие, смещенный со своей высокой должности и в отчаянии покончивший с собой. Эклога о Галле стоит особняком в ряду буколической поэзии: в ней выражаются от первого лица любовные страдания определенной, конкретной личности, и это сближает ее с выражениями любви у «элегиков», таких, как Тибулл или Проперций.
Интересна, особенно с точки зрения реалий, близкая к идиллии II Феокрита эклога VIII, где с большой точностью описаны магические действия девушки, стремящейся приворожить и вернуть своего надолго отлучившегося милого.
Эклога V представляет собою некий «трэнос» («плач») по молодом пустухе, безвременно и жестоко погибшем, по имени Дафнис. Эта эклога – одна из первых загадок, заданных Вергилием будущим исследователям. Посмертная хвала Дафнису настолько возвышенна, память его обязывает покинутых им навсегда друзей на столь ответственные – уже приближающиеся к культу – действия, что возникло естественное желание проникнуть в реальную основу стихотворения, угадать, кого разумел Вергилий под именем Дафниса. Эту загадку решали по-разному, видели в Дафнисе даже Катулла, но эта концепция, как, впрочем, и остальные, не приблизила ученых к разгадке тайны, потому, может быть, что никакой тайны у эклоги V и нет вовсе, и она представляет собою лишь развитие отвлеченной темы, имя же «Дафнис» заимствовано у Феокрита.
Аналогичную загадку науке задает и эклога VI, по своему стилю самая «александрийская» из эклог. Три шаловливых представителя пастушеского, но вместе с тем и мифологического мира, двое мальчишек и девочка-нимфа, застают в пещере спящего с похмелья Силена, отца козлоногих обитателей леса, опутывают его плетеницами из цветов, мажут ему лицо соком тутовых ягод и заставляют его спеть им те песни, какие давно были обещаны. Проснувшийся Силен соглашается и отвечает шалунам песней, вовсе не соответствующей их игривости. Он поет о сотворении мира, следуя философской концепции эпикурейцев, затем переходит к различным мифологическим темам и включает в свою космогоническую фантазию несколько стихов, посвященных тому же поэту Галлу, о котором говорится в эклоге X. Ученые пытались уточнить, кого же Вергилий разумел под Силеном, предполагали, что в его гротесковом образе отразился кто-нибудь из преподавателей философского «сада», но эти попытки также остаются бесплодными и оставляют за нами право думать, что Силен эклоги VI просто Силен популярной народной мифологии, наделенный по воле поэта какими-то сверхъестественными познаниями.
Однако не всегда стремление найти разгадку той или иной неясности Вергилия может вызвать лишь скептическое отношение. Одна из эклог, четвертая, в самом деле представляется настолько герметичной в своем исключительно интересном содержании, что если на ее истолкование и тратились века пытливой мысли, то такие старания оправданы ее значительностью.
Эклога IV посвящена Азинию Поллиону и приветствует рождение какого-то не названного по имени ребенка. Поэт, как бы в пророческом вдохновении, предсказывает будущее новорожденного. С его появлением на свет связывается приход иного, благодатного времени. Ему будет дано принести на землю то главное, чего жаждала в те годы душа каждого римлянина, – мир. Сама природа обновится, станет доброхотно приносить все нужные человеку плоды, – словом, с рождением таинственного ребенка ожидается возврат «золотого» века Сатурна. Поэтическое пророчество приблизительно совпадало с вещаниями Кумской сивиллы. В нем, конечно, не трудно угадать отражение концепции, на сей раз не эпикурейской, а стоической, что развитие мира идет по спирали и что по прошествии известного количества «веков», не совпадающих, впрочем, с понятием сто– или тысячелетия, мир вернется к тому состоянию, когда-то уже бывшему, когда волк и ягненок бродили вместе по лугам и деревья плодоносили без всякого ухода. Но кому же, какому таинственному младенцу поэт предсказывает миссию обновления жизни во всем мире? Концепция слишком величественна, предсказания слишком определенны, чтобы не вызывать законного стремления осветить поэтическое предвидение исторической критикой. Перед наукой Вергилием поставлен вопрос большой ответственности, вопрос, который может увести отвечающего в глубины мистического и дебри суеверного, но на этот раз исследователь не может успокоиться мыслью, что тайны никакой нет и что не стоит тратить время на разгадку несуществующего, ибо тайна (историческая, а в устах Вергилия и мистическая) действительно налицо.
Под новорожденным обновителем мира разумели многих младенцев: самого Октавиана, – что было бы наиболее убедительно ввиду его деятельности как умиротворителя государства, но уже одно то, что Октавиану было в то время за двадцать лет, опровергает такое предположение; видели в мальчике и сына Марцелла, любимого племянника Цезаря; видели и сына Поллиона, который вот-вот должен был родиться. Но все эти концепции встречают непреодолимые препятствия, о которых здесь, в пределах короткой статьи, было бы неуместным распространяться.
В это тревожное время, когда сознание мыслящего римлянина металось от одной философской доктрины к другой и впитывало различные религиозные учения, наводнившие Италию, могло ли таинственное содержание эклоги IV пройти мимо всех тех, кто искал правды, мира и равенства людей? В эклогу IV стали вчитываться с предубеждением, подготовленным восточной идеологией, в ней стали находить то, что соответствовало обновлявшемуся человеческому сознанию; она не могла не показаться христианам отвечающей библейским пророчествам.
С другой стороны, многие новообращенные продолжали быть и ценителями своей литературы. Христианину казалось, что величайший поэт Рима (а он постепенно стал таковым) предрекает из своей языческой темноты явление спасителя мира: можно было оправдать Вергилия перед лицом формирующегося христианства. Таким образом, эклога IV заняла особое положение в истории европейской мысли, но тайна младенца так и осталась неразрешенной.
Второе, и самое совершенное, произведение Вергилия – «Георгики» – обнимает около двух тысяч стихов и разделено на четыре части; в них последовательно излагаются основные отрасли тогдашнего сельского хозяйства: хлебопашество, виноградарство, скотоводство и пчеловодство.
Возникает вопрос: можно ли воспринимать «Георгики» как руководство к сельскому хозяйству? В них отсутствуют такие разделы, как птицеводство, весьма развитое в Италии того времени, в разделе скотоводства ничего не говорится о разведении свиней, занимавших почетное место в питании римлянина и в культовых жертвоприношениях. Нет ни одного слова о рыбе, хотя мы знаем, что римляне не ограничивались ловлей ее на удочку или сетями, но и разводили рыб в специальных водоемах. Впрочем, и Колумелла, которым руководствовался Вергилий, не охватывает всех хозяйственных отраслей.
Второй вопрос: на кого же рассчитана поэма и как могла она выполнить свою задачу оживления интереса к сельскому хозяйству?
Поскольку поэма содержит множество конкретных предписаний и советов, хотя иногда неточных и даже фантастических, она могла в известной степени обогащать и знанием. Но весь характер поэмы, с ее постоянными отступлениями иногда философского, иногда мифологического содержания, ее намеки на исторические события – все это было недоступно простому селянину. Ясно, что поэма не была рассчитана на неграмотного деревенского жителя с ограниченным и примитивным бытием, вроде пастухов из «Буколик». Потребителем поэмы мог быть только широкий читатель из более или менее образованного круга. Излишне добавлять, что он должен был любить и понимать «язык муз». Мы можем, следовательно, заключить, что пропаганду интереса к земледелию Август осуществлял в данном случае не столько распространением в населении полезной специальной рецептуры, сколько возбуждением живого и любовного отношения к сельскому хозяйству среди тех кругов, от которых во многом зависело его процветание. Август, как у нас Петр I, отдавал должное эстетическому началу, он верил в то, что поэзия – могучее средство воздействия на людей, поэтому поручил пропаганду поэту. Разумеется, ни сам Август, ни Меценат, ни другие читатели «Георгик» не смотрели на труд Вергилия как на простое «руководство», они отдавались наслаждению поэзией, но поэзия наводила их попутно и на практические размышления.