Текст книги "Буколики. Георгики. Энеида (Предисловие к изданию)"
Автор книги: Марон Вергилий
Соавторы: Сергей Шервинский
Жанр:
Античная литература
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Если это так, почему же Вергилий во всех частях своей поэмы столь подробно и «профессионально» излагает сельскохозяйственные приемы – проверку качества почвы, прививку деревьев, лечение захворавших овец, способы поимки отроившихся пчел?
Можно думать, что деловая подробность изложения зависит от специфики материала, обрабатываемого поэтом. Всякий, близко соприкасавшийся с деревенским трудом, знает, что говорить о нем сколько-нибудь отвлеченно, как это нередко делалось в поэмах нового времени, значит утратить самый вкус этого труда. Деловитость изложения сельскохозяйственных процессов представляет особую эстетическую категорию; без такой деловитости поэт рискует утратить рабочую конкретность, прямую направленность к полезной цели – характерную черту сельского труда и мышления.
Труд земледельца, единственно признававшийся достойным римского гражданина, освященный заветами отцов и дедов и преподанный великим поэтом, не мог не привлечь и тех, кто не отличал пшеницы от ячменя. Именно эта конкретность изложения сливает в неповторимое единство поэзию «Георгию) с ее дидактическим субстратом. В сознание читателя, увлекаемого благозвучными, прозрачными стихами Вергилия, незаметно проникали сведения, давно позабытые в римских образованных кругах, и укреплялось главное: уважение к труду. Наряду с мифологическими божествами, покровительствующими сельским работам, в «Георгиках» постоянно присутствует подлинный земной владыка, имя которому Труд; так «Георгики» выполняли функцию еще более ответственную, более значительную, чем поэтическая пропаганда земледелия, – они призывали вообще к государственно важной трудовой деятельности, оказывали на римское общество влияние нравственное.
Вся поэма Вергилия построена в форме советов кому-то, кому поэт не дал ни имени, ни образа, ни характера. Его адресат – лишь второе лицо спряжения. Вергилий не дает нам повода поинтересоваться, стар он или молод, черноволос или белокур; он существует как обобщенная немая фигура, нигде не выступающая активно, ни в чем не противоречащая автору. Однако кто же он в смысле социальном?
Из прочтения поэмы явствует, что этот безымянный адресат принадлежит к слою мелких свободных земледельцев, он работает и сам со своей семьей, но, видимо, пользуется и помощью работников, участие которых в труде хозяина естественно, если принять во внимание, что его хозяйство может охватывать все четыре затронутых в поэме области. Август считал особенно важным укрепить именно этот слой мелких землевладельцев, грозивший совсем сойти на нет. Указаний на труд рабов не имеется в «Георгиках», хотя в эпоху Августа рабский труд уже широко и повсеместно применялся как в городах, так и в латифундиях: для обеспечения рабочими руками обширных землевладений помещиков, обогащенных завоеваниями, требовались целые толпы рабов. Позволительно думать, что Вергилий с намерением оставил своего адресата в условной социальной неопределенности, подчеркивая этим некое равенство людей труда в их обязательствах перед кормилицей-землей и Римским государством.
Но может быть и другое: что Вергилий, как законченный римлянин, вовсе не счел нужным обращать внимание на рабов, которые в его сознании только физически были людьми, но с точки зрения гражданской и моральной были просто орудием производства; впрочем, это относится скорее ко всему римскому обществу в целом, чем к Вергилию лично. Судя по впечатлениям современников, Вергилий был мягок, может быть, даже чувствителен, во всяком случае, гуманен, и как в «Буколиках», так и в «Георгиках» эти качества души явственно проступают. Сочувственное отношение к простым людям, работающим на земле, прослеживается по всем «Георгикам». Отношение Вергилия к животным человечно, звери для поэта чувствующие существа, – вспомним вола, огорченного смертью своего дружки, из книги третьей (стих 518).
Не может быть сомнения, что Вергилий и самолично работал на земле, вернее всего – как пчеловод. Его деревенская внешность могла зависеть и от постоянного загара, от неизбежной грубости сельского труда.
Коренной уроженец Италии, всю жизнь проведший на земле своей плодородной страны, Вергилий глубоко привязан к родине. В книге второй «Георгики» находится знаменитая вставка, посвященная восхвалению Италии:
Здравствуй, Сатурна земля, великая мать урожаев…
Поскольку Вергилий ставил себе целью привлечь внимание читателей к сельскому хозяйству, он должен был постараться, чтобы книга была занимательной, и более того – подлинно поэтической. Приемы, примененные для этого Вергилием, показывают не только всю силу его дарования, но и изобретательность зрелого мастера. Он не задерживает слишком долго читателя на деловой, неизбежно прозаизирующей дидактике. Он перебивает свое спокойное изложение то вопросом, то неожиданным обращением, то восклицанием, как бы переводя регистры, и тем постоянно освежает внимание. Кроме того, основное дидактическое изложение он перемежает со вставками вроде только что упомянутой, то длинными, то в несколько строк, которые лишь ассоциативно связаны с основной темой. Иногда эти отступления носят характер вставных рассказов в духе поэтики «новаторов», как, например, ааканчивающий поэму эпиллий об Аристее с его, вероятно, отвратительным и для автора бесчеловечным смертоубийством тельца в жертву материаль ной пользе и с волшебными картинами подводного царства. Эпиллий свидетельствует о власти утилитаризма в позднегреческой культуре и гегемонии моря в греко-италийском пейзаже.
Каждый, внимательно читающий «Георгики», не пройдет мимо описания таинственных явлений природы, сопутствовавших кончине Юлия Цезаря и новергших в суеверный ужас современников его убиенья. К лучшим страницам «Георгик» принадлежит и знаменитое описание эпизоотии, поразившей незадолго перед тем некоторые области, так и оставшиеся после этого пустынными. Иные отступления не могут не изумлять: Вергилий является в них как бы непосредственным наблюдателем, на деле же он никогда не бывал в тех местностях, жизнь которых изобразил со всеми ее деталями. Таковы описания жизни ливийских пастухов, и особенно рассказ о скифах, переносящий нас на Север (относительно Италии) и поражающий точностью бытовых подробностей, не уступающих описаниям Овидия, который вскоре оказался, к своему несчастью, жителем припонтийских степей. Отступления Вергилия, разнообразные и по содержанию, и по стилю, в течение всей поэмы периодически поднимают нас на уровень высокой и величественной поэзии.
Мы подошли к третьему, если не наилучшему, то самому прославленному произведению Вергилия – «Энеиде», то есть повествованию об Энее. Напомним для начала, что Эней был второстепенным героем Троянской войны, сыном Анхиза и самой Афродиты-Венеры; что он чудом избег гибели при падении Илиона и, забрав с собой старика отца, отплыл с несколькими кораблями на запад, где по предначертанию богов должен был основать новое царство тевкров (троянцев), иначе говоря, заложить Рим. Народные предания об Энее как основателе Римского государства издавна распространены были в Италии. Ранние авторы исторических поэм-хроник, Энний и Невий, уже говорят об Энее, основываясь на этих преданиях, восходящих к Гомеру. Впоследствии сказание об основании Рима троянскими выходцами было включено в изложение отечественных «начал» величайшим из римских историков Титом Ливием. Прародителем Рима считался древнейший италийский город Альба-Лонга, основателем которого был, согласно легенде, Асканий, сын Энея. Вторым именем Аскания было – Юл. Это вызвало к жизни довольно-таки невероятную официозную генеалогическую концепцию. Возникнув, видимо, при Юлии Цезаре, она приобрела особое государственное значение при Октавиане, одной из главных забот которого было укрепление в столице мира державства рода Юлиев. Ход мысли основывался на звуковом совпадении – «Юл» и род «Юлиев». Но для воли Августа этого было достаточно. Если в свое время ему нужна была, из государственных соображений, поэма, призванная оживить любовь к земле и сельскому труду, теперь его дальновидному честолюбию требовалась опять общественная поддержка, и он решил снова искать ее в поэзии. Опыт с «Георгиками» был удачен, и Август счел возможным ответственную тему о божественном происхождении своего рода доверить снова старому другу и безупречному приверженцу – Вергилию.
Искусственные героические эпопеи не часто встречаются в истории литературы, – античность, оплодотворенная народным гением Гомера, потратила, однако, немало Сил на этот трудно себя оправдывающий род поэзии: в III веке до н. э. появилась «Аргонавтика» Аполлония Родосского, поэта александрийского направления; вслед за поэтами-историками и за Вергилием Лукан во второй половине I века создал в Риме свою «Фарсалию». Жанр искусственной эпопеи не оказался счастливым и в новые времена. Даже величественно-скучная португальская поэма «Лузиады» не может Соперничать с подлинными народными эпопеями, а такие произведения, как «Франсиада» Ронсара или «Россиада» Хераскова, так и ветшают в поэтическом забвении.
Редкое произведение литературы вызывало и вызывает Столь двойственное к себе отношение, как «Энеида». Восторгу одних противостоит решительное неприятие других. Всемирный резонанс «Энеиды» одним представляется естественным следствием гениальности ее творца, другим же эта слава кажется вовсе неоправданной. Между тем как француз Сент-Бёв посвящает «Энеиде» страницы, полные восхищения, немец Кролль считает ее целиком неудачей (вообще отношение к «Энеиде» в странах романской и германской культуры весьма различно).
Первые противоречия относятся к самой личности Энея. В центре эпического произведения люди привыкли видеть героя со всеми свойственными героям чертами. Однако героизация смертных, столь свойственная мифотворчеству греков, была чужда трезвым, деловым римлянам. И у Вергилиева Энея мы не встречаем обычных героических черт. Основная черта Энея – благочестие; выражение «пиус Энеас» повторяется постоянно. Благочестие выражается в совершенной покорности року, лишающей Энея какой-либо инициативы и превращающей его в пассивное игралище божественных предначертаний. Для читателя неубедительно, что Эней– здоровый, сильный мужчина– столь часто проливает слезы. Сам Вергилий, задачей которого было возвеличение Энея, предка рода Юлиев, позволяет почувствовать между строк симпатию к главному противнику своего героя, Турну, герою по всем статьям, хотя и характеризованному «одной краской». Пальма победы заранее предназначена пришлым троянцам, но местные, коренные италийцы не могут не вызывать сочувствия, – не сказалось ли в этом естественное пристрастие автора к «своим»? Тусклая судьба образа Энея в последующих веках достаточно показывает, что он не приобрел устойчивой популярности. Добавим, что Эней, сомнительным образом избежавший гибели под стенами Трои и давший этим Турну повод обозвать его «изменником Азии», и впоследствии особой доблести не проявил. Чуть ли не единственный решительный его поступок состоял в том, что он покинул любимую женщину, после чего она наложила на себя руки. Черту какой-то женственности придает фигуре Энея и неуклонное покровительство вечно юной матери, которая так ловко умеет вовремя скрыть богатыря-сына в облако.
Вообще, если у Гомера боги вмешиваются в людские дела тоже по причинам неубедительным и непонятным для смертных, то в «Энеиде» это вмешательство принимает почти пародийный характер: Венера ссорится со свекровью, Юноной, настолько мелко и назойливо, что сам громовержец вынужден наконец отказаться от решения их надоедливой свары. Немного прибавляют к героизму Энея и его троянские спутники.
В целом Эней все же не производит отрицательного впечатления: он незлоблив, чужд лукавства, благочестив без ханжества, – черты, отражающие характер автора эпопеи. Когда в последнем поединке Турн, видя неизбежность гибели, умоляет Энея о пощаде, троянский герой уже готов простить его, и только замеченная на плече врага повязка, ранее принадлежавшая убитому другу, вызывает в нем взрыв рокового для Турна гнева. Эней, чей образ присутствует во всех двенадцати книгах эпопеи, остается неизменно ее осью.
Художественная ткань эпопеи неровна. Первая книга, хотя она психологически не разработана и хотя сюжетное развитие опирается целиком на прихоть богов, все же достаточно насыщена фактическим содержанием. В ней дана экспозиция: прибытие Энея с его моряками в Карфаген, появление царицы Дидоны, пробуждение в ней по воле Венеры любовного пламени к Энею; наконец, пир, устроенный Дидоной своему неожиданному избраннику. Однако впечатление от первой книги таково, что она сочинена автором без подъема, по необходимости дать экспозицию, и приписана, вероятно, потом.
Книга вторая – перепев Гомера. Она, более чем другие, могла возбудить упреки Вергилию в том, что его подражательность перешла в набор заимствованных стихотворных строк. Это, разумеется, преувеличено, и мы уже оговорили особое отношение древних к подражанию.
Книга третья вся в целом отражает мотивы «Одиссеи» Гомера, и нельзя не признать, что греческий песнетворец одарил своего подражателя с большой поэтической щедростью.
Книга четвертая возвращает нас к теме любви Дидоны, заявленной в экспозиции. Для описания страсти Дидоны у Вергилия оказались в избытке и сила воображения, и психологическая наблюдательность. Вергилий возвел свою африканскую царицу в ранг мировых образов женщин, охваченных пламенем любви, ее героинь и жертв, – таких, как Медея или Федра у отца психологической любовной драмы Еврипида. Книга четвертая считается по праву шедевром Вергилия, она была излюбленной книгой и крупнейшего по поэтическим возможностям, но неудачливого переводчика «Энеиды» – Валерия Брюсова.
Возможно, что Вергилий ставил себе сознательно задачу дать читателю отдых после эмоционального возбуждения, которого не могла не вызвать трагическая книга о любви и смерти Дидоны. Но в нас, читателях нового времени, книга пятая «Энеиды» рождает некоторое недоумение, как, вероятно, бывало у иных современников Вергилия, – в его окружении, по свидетельству древних, уже достаточно было «ядовитых критиков».
Старец Анхиз, не выдержав странствий по морю, скончался. Смерть Анхиза была, конечно, большим горем для любящего сына, но событием только его личной жизни и никакого отношения к главной теме поэмы, основанию Рима, не имеет. Более того, о смерти Анхиза сказано еще в книге третьей, однако там нет развития этой темы. Эней, радуясь тому, что стихии привели его вторично на то прибрежье, где скончался и был погребен старец, приказывает справить у его холма «веселую почесть». Царь Сицилии Акест идет навстречу его желанию и устраивает пышные поминальные игры. Соревнования на кораблях, конские ристания, гимнастические упражнения – все это изображено Вергилием с мастерством и даже воодушевлением. Но и это тем более не имеет отношения к «сквозному» действию эпопеи. Спортивные состязания занимают четыреста тридцать три стиха, иначе говоря, почти половину громадной пятой книги.
Переходная книга шестая с полным основанием считается, наряду с четвертой, одной из вершин эпопеи. Ее содержание исполнено таинственности. Мысли о будущем человечества, выраженные в эклоге IV «Буколик», сочетались у поэта с жаждой проникнуть воображением в бездну загробного мира, туда, где обитель умерших. Сошествием Орфея в Тартар завершается последняя книга «Георгик», сошествие Энея занимает всю шестую книгу «Энеиды». Готовые не обращать внимания на дробность эпизодов киши шестой, мы не можем не испытывать душевого трепета, следя за тем, как Эней, сопровождаемый Кумской сивиллой, совершает свое странствие по загробному царству. Сивилла научает Энея, как достать «золотую ветвь», открывающую доступ к недоступному, ту «золотую ветвь», которая, отомкнув ему врата подземного обиталища теней, осталась в последующих веках знаком мистического посвящения. В царстве мертвых происходят встречи живого Энея с умершими; ради одной из них он и стремился сойти в Аид: в сонме теней он находит любимого отца.
Но прежде чем Эней мог насладиться отрадой свидания с ним, происходит другая, для читателя неожиданная, но художественно и морально необходимая встреча: к Энею подходит тень, чей облик ему слишком знаком, – это когда-то любимая им женщина, та самая царица Дидона, что была им покинута и в отчаянье наложила на себя руки. Эней тронут, клянется, что всему виною воля богов, что он не мог предположить, каким для нее горем будет его отплытие, – обычные слова мягкосердечных изменников, – оскорбленная тень скрывается в лес, где ее ожидает верный законный супруг. Так Вергилий не пожелал снять с души своего героя вину вероломства.
Эней встретил Анхиза в момент, когда старец обозревал сонм своих будущих потомков. На вопрос Энея о судьбе этих неприкаянных теней Анхиз отвечает изложением доктрины, восходящей к Пифагору, – учения о метампсихозе, то есть переселении души. Чистота доктрины снижается в устах Анхиза обнаженной политической тенденцией, перечислением представителей будущего «дома Юлиев», и завершается прямым восхвалением Августа. Встреча Энея с Анхизом заканчивается в буколической обстановке наивной конкретности, в уединенной роще, среди шумящего тихо кустарника. Сыновняя и отцовская любовь явлены поэтом с величайшей теплотой – это просвет, позволяющий заглянуть в нежную душу Вергилия. Описание в книге шестой подземного царства принадлежит к лучшим страницам мировой поэзии. Разве лишь Данте мог так сочетать земные детали с образами загробного мира, плотское с бесплотным.
Последние шесть книг «Энеиды» не соответствуют по качеству тому лучшему, что есть в первых шести. Они посвящены непосредственной борьбе тевкров за обладание Италией, точнее той ее срединной областью, где стоит Рим. Эпическая тема распадается на десятки эпизодов, где геройство измельчено, причины и следствия запутаны, отдельные фигуры не рельефны. Сомнительно, могли ли и современники Вергилия без скуки следить за однообразными перипетиями третьестепенных храбрецов, с их мало внятными именами, – а имена перечисляются в удручающем множестве, разве лишь для удовлетворения тщеславных начетчиков или любителей вымышленных имен. Конечно, события десятилетней осады Трои, с нашей, современной, точки зрения, – тоже ничтожны. Но, однажды зародившись в народном воображении, они со временем только укреплялись и оформлялись, их образы оставались живыми, приобретали устойчивость, на тысячу ладов варьируемые поэзией, театром, скульптурой. А образы «Энеиды», кроме разве лишь финикиянки Дидоны, не дали даже в самой римской поэзии живучих ростков. Вплетенная в последние книги «Энеиды» любовная тема – мало обоснованное соперничество «женихов», приезжего Энея и местного Турна, из-за царевны Лавинии – не оказалась отраженной в каком-либо значительном литературном произведении последующего времени. От общего впечатления не спасают ни дружеская чета Нис и Эвриал – образцовый пример верности, – ни девушка-воительница Камилла, они остаются в памяти только действующими лицами недостаточно внушительного спектакля.
В описании боев щедрость поэта становится решительно излишней. Они повторяются в «Энеиде» четыре раза. В книге десятой автор вводит нас в битву, в которой семьдесят пять убитых, и все они перечисляются поименно! Сочувствие сражающимся – тем или иным – парализуется внешним напором батальности. В мировой литературе едва ли сыщется произведение, где с такой расточительностью были бы явлены картины самого зверского натурализма. Один из талантливейших критиков Вергилия, г-жа Гийемен, решилась даже высказать несколько странное предположение, что Вергилий громоздил ужас на ужас «шутки ради». По-видимому, нам трудно переключиться в эстетическую категорию жестокости, и мы недоумеваем: откуда же у Вергилия, смиренного и гуманного, этот кровожадный паноптикум?
Ответ, нам кажется, в том, что Вергилий был творчески чужд батальной стороне избранной им темы. Ни его характер, ни умонастроение, ни предшествующий поэтический опыт не могли оказаться предпосылками воинственного пафоса. В его кровопролитных сценах проявляется лишь внешнее совершенство. Пусть блаженный Иероним называл Вергилия «истинным Гомером латинян», мы не можем разделить его точки зрения. В свое время Музы отплатили забвением Аполлонию Родосскому за открытую попытку превзойти Гомера, теперь они наказали и более скромного Вергилия.
Что же обеспечило «Энеиде» ее мировую славу?
Если можно не совсем согласиться с Валерием Брюсовым в высокой оценке композиции поэмы, то нельзя не сочувствовать тому, что он говорит о поэтическом мастерстве ее автора: «Для поэта чтение «Энеиды» в подлиннике помимо художественного наслаждения, – пишет Брюсов, – есть сплошной ряд изумлений перед великим мастерством художника и перед властью человека над стихией слов». Поэтическая эвфония, разработанная уже Катуллом и другими «новаторами», достигла у Вергилия высочайшего уровня. Разнообразие звукосочетаний, обилие тропов и стилистических фигур, безупречность и звуковая весомость гекзаметров свидетельствуют о мастерстве, для которого уже нет трудностей. Едва ли какой-либо другой поэт в такой степени выявил качества родного языка, – сказанное относится не только к «Энеиде», но и к созданным в юности «Буколикам», и тем более к зрелой поэме «Георгики». Та свобода, с которой Вергилий пользуется материалом, – тоже свидетельство его высокого поэтического мастерства. Он не боится противоречий, зная, что смещенность во времени и месте не только не снижает общего впечатления, но дает немалые преимущества поэтическому изложению. События протекают у него без оглядки на хронологическую точность, иногда с неестественной быстротой. О неправдоподобности временных координат у Вергилия неодобрительно отзывался Наполеон, критикуя поэта с точки зрения военного дела, в частности, искусства брать крепости.
«Мягкий, но непреодолимый наклон все время тянул поэта обратно к историческому построению, – пишет г-жа Гийемен, – но, имея постоянно в виду предписания Аристотеля, невысокие качества своих латинских предшественников и плоскость Аполлония, он (то есть Вергилий.—С. Ш.) не переставал грести против течения, не отводя глаз от Гомера, мастера из мастеров эпопеи…» Г-жа Гийемен оправдывает чисто поэтическое, чуждое какой-либо регистрации отношение Вергилия к числу и собственному имени: «Для него число, так же как имя собственное, только элемент прекрасного… но элементом прекрасного можно быть, лишь перестав быть элементом подсчета. Эта истина представляется столь очевидной, что чувствуешь себя вправе спросить, каким образом критика до сих пор ею пренебрегала». Подобное заявление находит естественную опору в суждении Аристотеля, что «дух истории и дух поэзии полностью различны».
В целом поэтический стиль «Энеиды» достигает того, что можно назвать великолепием. Это великолепие может с первого взгляда показаться совершенством имитации, искусным повторением пройденного, пышной пеной над кубком, где нет вина, но эти упреки отпадают, поскольку поэт оправдан первичностью своей работы над словом, стихом и образом.
Среди поэтического богатства «Энеиды» мы от времени до времени с особой радостью останавливаемся на небольших, в несколько строк, вставках, большею частью сравнениях, где Вергилий вдруг переносит нас в мир деревенских образов «Георгик». Их теплота явственно отграничена от холодного в общем стиля его гомерообразной эпопеи. Чувствуется, что у Вергилия был еще целый запас не нашедших места в его поэзии впечатлений сельской, милой ему жизни.
Дальнейшее выходит за пределы поэтической оценки. Вергилий был в «Энеиде» глашатаем грандиозной, убедительной для политиков его времени идеи – идеи миродержавства Рима. Он еще в «Георгиках» утверждал эту идею. Относясь с ненавистью к междоусобицам, он не восхвалял и внешних завоеваний. Позиция Вергилия была диалектична. Он был от природы миролюбив, – в такой век! – но, как патриот, не мог не радоваться успехам римского оружия, не гордиться, видя, как Рим на его глазах превратился в мировую империю. Однако Вергилий никогда не восхвалял территориальную экспансию, как таковую. Идея римского всемирного владычества принимала у Вергилия утопические черты. Его мечтой была не всемирная монархия, хотя бы и с Августом во главе, а некий золотой век, мерещившийся ему еще в молодости, в пору сочинения «Буколик», некое время, «когда народы, распри позабыв, в единую семыо соединятся». Август несколько иначе думал о Риме и о себе, с таким рвением заботясь о потомках Юла, но охотно читал творения своего поэта, оказавшие ему столь нужную общественную поддержку.
Мы говорим об Энее как герое «Энеиды», но это верно лишь отчасти. На самом деле в «Энеиде» неизменно присутствует другой герой, не искусственный, не заимствованный: этот герой – дух Рима. В центре поэмы – идея его бессмертия, основанного на божественном промысле, оправданная эпитетом «Вечный».
Поэт самолично дважды читал Августу отдельные книги «Энеиды», а именно четвертую и шестую, – знаменательный выбор. Автор учитывал, насколько именно эти две книги достойны подобного слушателя. Вторую из них Вергилий, по-видимому, огласил не только ради ее поэтических или философских достоинств, – прямая хвала не могла не льстить Августу.
Светоний сообщает, что перед смертью, уже в Брундизии, Вергилий завещал уничтожить «Энеиду», считая ее «незаконченной». Мы лишены возможности судить о том, что понимал поэт под «незаконченностью». Едва ли думал он о коренпой переработке поэмы, – но его недовольство выполнением грандиозного замысла несомненно. Друзья не послушались поэта. Они, с благословения Августа, только подвергли «Энеиду» легкой редакции, сохранив целый ряд недоработанных автором более коротких строк, и отдали поэму в переписку для широкого распространения.
При жизни Вергилий был очень знаменит. Есть сведения, что, когда он входил в театр читать свои стихи, граждане оказывали ему почести, подобавшие Августу. Уже много лет спустя после кончины поэта день его смерти, иды октября, считался священным.
Вергилий не потерял своего авторитета и в последующие века, когда литературные вкусы стали совсем иными, – но слава его пошла по двум весьма различным руслам. Она суживалась в тех кругах, которые могли оценить его поэтические достоинства, и расширялась в народной массе, которая знакомилась, однако, лишь с отрывками из произведений Вергилия, приводимыми в качестве грамматических и стилистических примеров в школах, или же вовсе его не читала, зато много слышала о нем и постепенно создавала свой, народный образ поэта, доверяя ходячей молве. Обе эти славы переступили порог, отделявший рабовладельческий мир от феодального, языческий от христианского. Низовая слава Вергилия представляет явление уникальное и в высшей степени любопытное.
Непонятная в своем пророческом стиле эклога IV «Буколик», подробно изложенная в эклоге VII церемония волшебства, неоднократное упоминание Кумской сивиллы и схождения в загробный мир, описанный с такой ощутимой конкретностью, – все это овеяло образ Вергилия таинственностью, перед которой опасливо трепетали и благоговейно изумлялись. Уже начиная с времени самого Августа, более чем на тридцать лет пережившего своего поэта, Вергилий стал приобретать легендарные черты, все более отдалявшие подлинный его облик. Суеверному простолюдину он стал представляться чародеем, описанные им заклинания или посещения обители умерших принимались за личный опыт. Всегда отличавшийся примитивным суеверием Неаполь особенно усердствовал в нагромождении на память Вергилия умственного хлама. В средневековой «Партенопейской хронике» читаем, что Вергилий, как добрый волшебник, оказал неаполитанцам ряд благодеяний: уничтожил мух, разносивших болезни, изгнал цикад, мешавших людям спать своим «грубым пением»), устроил купанья в Пайях, увеличил число рыбы в мелком Неаполитанском заливе и т. д. Автор «Хроники» видит в этом «милость божию», а вместе с тем убежден, что Вергилий – чернокнижник, научившийся всяким сатанинским делам у Хирона, – тут неаполитанцы путали Гераклова наставника, кентавра Хирона, с реальным преподавателем «эпикурова сада», Сироном. Век за веком Вергилий, забытый толпою как поэт, продолжал считаться «злодеем, поклонником демонов», ничего не умевшим делать без помощи нечистой силы. Такое мракобесие в отношении к Вергилию было устойчиво, в XIV столетии Боккаччо еще верил некоторым неаполитанским нелепостям.
Не угасла и идея римского миродержавства. Рим был на низшем уровне падения, но обаяние вечного города оставалось столь могучим, что империя, образованная наследниками Карла Великого, с гордостью стала именоваться «Священной Римской империей германской нации». Рим превратился в духовный центр христианства; папа и император встали друг против друга в борьбе за власть.
Между тем рукописи творений Вергилия переписывались в монастырях, оставаясь достоянием лишь избранных умов. Мыслители продолжали углубляться в толкование поэта, привлеченные его мессианскими и пророческими высказываниями. Гению Данте суждено было перекинуть мост между античностью и миром молодой, обновляющейся Европы. «Анима кортэзэ» мантуанского лебедя нашла родственную душу в авторе «Божественной комедии». Вергилий стал провожатым Данте по загробному миру. Так, по выходе из легенд суеверья, новая Европа создала свой миф о Вергилии.
С. Шервинский