Текст книги "Тысяча дней в Тоскане. Приключение с горчинкой"
Автор книги: Марлена де Блази
Жанры:
Путешествия и география
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
Зима
10. Возможно, племя олив слишком много знает
– Неужто тебе правда хочется лазать по деревьям на адском холоде, с корзиной на поясе и по одной собирать эти оливки? Неужто тебе этого хочется? – всякий раз спрашивал Барлоццо, когда я напоминала, чтобы он взял нас на raccolta.
И вот мое желание исполнилось: я примостилась в трех метрах над землей в седловине столетнего дерева, обмотавшись чем могла от жгучего дыхания раннего декабря. Я собираю оливки. Под старым фетровым колпаком звенят уши, кончики пальцев побелели от холода, высовываясь из старых перчаток Барлоццо, снова одолженных у мужа. Из носу течет. Я то и дело посылаю проклятия Афине. Это она, поспорив с Посейдоном, прорастила на камнях Акрополя первое оливковое дерево, объявив его плодом цивилизации. С его плодами ничто не сравнится. По ее словам, мякоть оливки горька, как ненависть, и скудна, как истинная любовь, нужен труд, чтобы смягчить ее, выжать из нее золотисто-зеленую кровь. Олива подобна жизни, и борьба за нее освящает масло, которое будет утешать и питать человека от рождения до смерти. Масло богини стало эликсиром. Его мягкие медленные капли питают овечий сыр, ложка этого масла делает сытными тушенные над огнем дикие луковицы. В масляном светильнике оно освещает ночь, а согретое в руках целителя, ласкает кожу усталого мужчины и рожающей женщины. И по сей день младенца, рожденного в тосканских холмах, омывают в оливковом масле, втирают понемногу в каждую складочку. И на смертном ложе человека умащают тем же маслом, снова очищая его. А после его смерти зажигают свечи и проливают на него теплое масло в последнем омовении – это масло сопровождает его на всем пути, как и обещала Афина.
Барлоццо повез Флориану к врачу в Перуджу, а Фернандо сидел дома у огня, страдая от гриппа, так что на сбор оливок я пошла одна. Я поглядывала на сборщиц вокруг меня. В блестящей гуще ветвей они похожи на незатейливые украшения. Завернулись в платки и шали, в слои шерсти, передник поверх двух свитеров. Женщины походили на коренастых сильфов. Мужчины в зеленых с оранжевым охотничьих костюмах были не так красивы. Все они наверняка замерзли, промерзли до костей, но перекликались и перешучивались сквозь ветер, совершая, может быть, самый древний из крестьянских ритуалов. Золотисто-зеленый сок этого года будет таким же, как за тысячу лет до них. Правда, мне подумалось, что на сборе урожая в Акрополе бывало теплее.
Зимний свет походил на жидкий утренний чай, в воздухе пахло снегом. Мы работали в маленькой роще на земле младшего кузена Барлоццо. Сотни две деревьев. Даже в пасти холода я радовалась своему блестящему насесту и виду, открывавшемуся кругом. Оливами здесь дорожат еще больше, чем виноградными лозами и пшеницей. С высоты мне видно было все маленькое хозяйство. Деревья, расставленные на красной земле Тосканы, карабкающиеся по ее меловым бокам, пастбища и луга на холмах. Оливы надежнее звезд. Но даже когда их целая роща, они выглядят обособленными, одинокими. Старые деревья словно корчатся в муках, их стволы уродливо вздуваются. Они как бы разбухли от множества историй, их груди растрескались, обнажая неколебимые сердца. Но даже молодые, еще свежие и стройные, уже отмечены звенящей тоской. Быть может, племя олив слишком много знает.
Каждый день несколько килограммов драгоценных даров уносят в каменный сарай, где черный ослик в веревочной упряжи вращает жернова семнадцатого века, выступает в ежегодном представлении. Ослик плачет и ревет, сверкает черными бархатными глазами на восхищенных зрителей – стариков и детей. Он кружится в танце целый день, вращая камни, которые превращают порфировые плоды в густую массу. Потом эту массу прокладывают между плетенными из конопли циновками и снова отжимают, пока первые капли не начнут неохотно капать в старый каменный чан. Конечно, эта первобытная методика – всего лишь дань прошлому. Почти все оливки отправляют на общий масличный пресс в Пьяцце.
Масличный жом так мал, что обслуживает только местных крестьян и padroni,у каждого из которых три-четыре сотни деревьев, а у иных, как у родни Барлоццо, и того меньше. Крестьяне часто помогают друг другу в уборке, но на этом дележка кончается. Каждый уверен, что холил и лелеял свои оливки лучше других, выбрал самое подходящее время для уборки, и желает получить обратно именно свое нефритовое богатство. Поэтому он сам отвозит свои оливки к жому, устраивает их в posto tranquillo,тихом месте, где сможет их стеречь, охранять от разбойников, ожидающих своей очереди. И наконец пристально следит, словно узнавая каждую в лицо, как все до последней пурпурной ягоды засыпают в жом, чтобы раздавить и перемолоть между гранитными блоками. И присматривает, как мякоть переливают в чан и перемешивают металлическими лопатками, согревая движением, чтобы щедрее капало масло на последней стадии spremitura, отжима. Потом пасту процеживают сквозь циновки, отбрасывают отходы, и теперь наконец масло течет свободно. Но крестьянин все смотрит, как его благословенное масло переливают в бутыли, которые он обычно закупоривает собственноручно, теми самыми руками, которые собирали оливки и подрезали деревья. Бутылями нагружаются его аре – трехколесная мототележка, – на которых крестьяне терроризируют проселочные дороги, или прицеп трактора. И он эскортирует свое масло к дому, подобно кавалерии крестоносцев, везущих добычу под багровеющим солнцем. Стоит мне чуть прищуриться, и трактор расплывается, а на его месте возникает конная телега, незаметно перенося меня на полтысячелетия назад.
В долгие-долгие часы ожидания очереди к жому давильщик, хозяин, обслуживает клиентов. Жом построен по-деловому: цемент и ржавая крыша, местами земляной пол, гладкие белые плитки вокруг механизма. Но в дальнем конце устроен огромный очаг. Пылающие поленья приподняты, и раскаленный добела пепел падает вниз. Над мягким теплом этого пепла лежит старая решетка, рядом на укрытом клеенкой столе килограммовые караваи деревенского хлеба, нож с огромным лезвием, блюдце с грубой морской солью и очищенные дольки чеснока, рассыпанные между ветвями розмарина. У каменной раковины пристроен бочонок красного вина, а на сушилке стоят десятка три перевернутых вверх дном рюмок, ополоснутых под краном. Фермер, стерегущий оливки, прерывает свое бдение ради ритуальной трапезы. Он отламывает кусок хлеба, обжаривает над углями, натирает чесноком и розмарином, церемонно несет на руках к покряхтывающему прессу и несколько секунд держит под стоком. На хлеб капает густая масса, размятые, но еще не отжатые плоды. С теми же церемониями он доставляет сокровище обратно к огню, наполняет рюмку густым сытным вином этих мест. С нескрываемым удовольствием выпивает залпом, жадно съедает хлеб и, довольный, возвращается к своей вахте. Вся процедура может занять до четверти часа, а вскоре снова возникает нужда подкрепиться.
Вот так мы, крестьяне с семьями и я, сидели, словно в приемной чародея. И говорили об оливковом масле. Я, в надежде навести мосты между Старым и Новым Светом, заговорила об Америке, заметив, что медики рекомендуют оливковое масло «экстра вирджин» для снижения вредного холестерина в крови.
Все до единого уставились на меня едва ли не с жалостью, и я смущенно забормотала, что, по мнению американцев, вся «средиземноморская диета», «составленная из свежайших фруктов и овощей, сложных углеводов, пресноводной и морской рыбы и минимального количества мяса – щедро залитых свежевыжатым оливковым маслом и простым красным вином, – многие американские доктора считают ее самой здоровой в мире».
Слушатели мялись и переглядывались, но я упрямо продолжала:
– Конечно, всем известно, что такое питание предотвращает сердечные заболевания и ожирение, выгоняет свободные радикалы и продлевает жизнь. – Однако никто уже даже не притворялся, что слушает. Я чувствовала себя так, словно вздумала объяснять в раздевалке тренажерного зала, что поднятие тяжестей наращивает мускулатуру.
Хозяин жома, подходя, услышал обрывки моего лепета.
– Ah, signora. Magari se tutto mondo era d'accordo con noi.Ax, синьора, как бы я хотел, чтобы весь мир согласился с нами. Здесь тоже люди умирают от инфарктов, но чаще всего в своих постелях и далеко на десятом десятке.
Слушатели захихикали.
– Но, я вижу, вы знакомы с оливковым маслом.
Рука у меня машинально потянулась к лицу. Неужели остались предательские пятна от вчерашнего ужина?
– No, по, signora, —успокоил меня старший из присутствующих, – Пятен нет. Он имеет в виду вашу кожу. У нее, как мы здесь говорим, pelle di luna,лунный блеск. Ваша кожа светится. Е abbastanza commune qui,это довольно обычное дело у здешних крестьянок. Этот свет оттого, что они всю жизнь едят оливковое масло. Но разве в Америке есть оливковое масло?
– Да, есть, по большей части привозное из средиземноморских стран, но я, к сожалению, не ела его всю жизнь. Зато с ранней молодости умывала им лицо.
Смиренное откровение о тайнах моего туалета воодушевило всех. В теплом, винном, дымном углу у огня прозвучали шесть или семь рассказов. Повесть о бабушке, у которой лицо до самой смерти было нежнее попки младенца, перебила история о прабабке, носившей шляпу от солнца, умывавшей лицо оливковым маслом и розовой водой и скончавшейся в возрасте 110 лет через день после того, как на мессе ее кто-то принял за ее же внучку. Я купалась в этих историях и сочла, что вправе вставить слово и от себя.
– А еще я делаю тесто из грубой кукурузной муки с оливковым маслом, накладываю на лицо и декольте как маску, а потом стираю.
Вокруг зашумели, на меня посыпались новые gesti di bellezza,приемы красоты, как сказала одна из женщин. Чуть ли не каждый, включая мужчин, предлагал самый тайный, самый эффективный, самый древний рецепт для ухода за лицом и телом.
Один требовал накладывать на кожу кожицу только что выжатых винных виноградин и оставлять их на час. Двенадцать дней подряд. Мне это показалось разумным, поскольку альфа-гидроксикислота, химический аналог фруктовой кислоты, удаляет мертвые клетки и используется для осветления и омоложения кожи. Однако в этом предписании содержались и дополнительные требования: те же двенадцать дней питаться только белым виноградом. Есть винный виноград, пить минеральную воду, отдыхать в постели. Детоксикация и очищение организма. И не только кожи. Мне кричали, что какая-то роскошная клиника в Альто-Адиже на границе с Австрией берет за курс такого лечения плюс ежедневный массаж в течение часа 10 000 долларов в неделю. Люди качали головами.
Я внимательно прислушивалась к рецептам вечной молодости. Все они были забавны и поучительны, но один сразу завоевал мое сердце. Некий господин, представившийся как «доступный вдовец» восьмидесяти восьми лет, рассказал о своей матери:
– Она прижимала к груди двухкилограммовый хлеб и отрезала ломти, все приближая нож к груди и подвергая серьезному риску источник пищи моего новорожденного брата. Отрезанные ломти окунала в свежее ослиное молоко. А когда они пропитывались молоком, брала все это в постель, ложилась плашмя, устраивалась поудобнее и накладывала размокший хлеб на лицо и на глаза, прикрывая затем льняным полотенчиком. Так она отдыхала до вечера, лежа в закрытой ставнями комнате, неподвижно, как мертвая, и поднималась только когда подходило время готовить ужин. Она проделывала это всегда, когда у нее наступали месячные, но это я, конечно, понял много позже, когда она передала свой рецепт моей жене. Я довольно скоро установил связь между ослиным молоком и недельной холодностью жены.
– И что, красивая у них была кожа?
– Красивее не бывает, сказал бы я. Ангельские лица, хотя нрав и не ангельский.
Истинность обоих утверждений подтвердили единогласно.
Проведя часок у огня, я попросила кого-то меня подвезти и вернулась к Фернандо около пяти часов. И застала его в той же позиции, что и оставила. Он прочно обосновался у камина. Никакого гриппа у него и в помине не было. Обычный кашель курильщика, драматизированный меланхолией. Венецианский принц, взбунтовавшийся против зимы, раскинулся на софе, обмотав шею тонким шарфом с бахромой и закутавшись в красное шелковое одеяло. Как же он ненавидел холод! А ведь темное время только начиналось, впереди еще не меньше четырех месяцев. Но я не сомневалась, что все будет хорошо. Разве не так сказала мне Флори?
– Tutto andra bene, Chou-Chou, tutto andro molto bene!Все будет хорошо, очень хорошо, вот увидишь!
Она не бывала у нас уже шесть или семь недель, с тех пор, как что-то случилось в семье, на которую она работала. Она теперь всю неделю оставалась в Читта делла Пьеве, только на несколько часов возвращалась домой присмотреть за хозяйством. Я ее ни разу не видела. По словам Барлоццо, она заскакивала совсем ненадолго, занятая делами той семьи. Я завела обыкновение оставлять ей записки в ее почтовом ящике. Через день-другой они исчезали, но она ни разу не ответила. Я по ней соскучилась.
За три дня мы начисто обобрали оливки в роще. Каждая трудовая вахта длилась не больше пары часов в день, поскольку вокруг всегда сновала целая армия помощников, забиравшихся на деревья, чтобы забрать полные корзины, пересыпающих оливки в большие пластмассовые чаны для перевозки, выбиравших случайно попавшие веточки и листья. Я, отбыв свое на дереве, не уходила из рощи, а бегала вместе с остальными и около трех, когда работа заканчивалась, ехала на тракторе к frantoio.Пару раз заглядывал Барлоццо, но сам не собирал оливок и даже не особенно помогал. Пожимал руки, обнимал, расспрашивал о семейных делах, растирал оливки между пальцами, раскусывал, катал во рту, одобрительно кивал, изгибая поджатые губы уголками вниз – универсальная итальянская мина знатока. Я наблюдала за его вельможными посещениями, видела, как оживают люди вокруг него. И все же чувствовала в нем какую-то мрачность. Кто-то из женщин спросил о Флори:
– Ей лучше?
Наверняка речь шла о другой Флори, поскольку Барлоццо этот вопрос не понравился и он пропустил его мимо ушей. Если бы она спрашивала о нашей Флори, почему было просто не сказать правду, что она помогает семье, в которой работает, пережить трудное время. Нам-то он сказал? Но здесь он не ответил ни словом. Я видела, как он еще полминуты смотрел на ту женщину. А потом видела, как он отошел. Конечно, это другая Флори вызвала такое отчаяние на лице Князя. Конечно, другая, снова и снова повторяла я. Но когда он подошел ко мне, я, притворившись, что его целую, прошипела на ухо:
– Сейчас же расскажи, что с Флори. Ti prego,умоляю!
– Ne parliamo piu tardi,поговорим потом, – только и ответил он.
Невинные слова, в которых звенел ужас. Я повторила их в уме. Ясно было, что сейчас он больше ничего не скажет, и я отошла от него.
Я, как и вчера и позавчера, поймала попутку до дома и пошла нянчиться с меланхоличным принцем. Поднялась наверх сполоснуться и сидела в теплой ванне, пока не размякла, раскраснелась, заплакала. Как всегда со мной, грусть шла не от одной боли, а от всего, что накопилось, окружило меня стаей гарпий. Я тосковала по своим детям. И что-то было не так с моей синеглазой подругой. Что-то, может быть то же самое, было не так с Князем. Теперь я поняла, о чем он молчал: о своей тревоге за Флориану. И еще то, что притаилось в Фернандо. Но вишней на пироге стала сегодня весточка от Миши из Лос-Анджелеса. Миша состоит в основном из русской тоски. Письмецо предупреждало, что он хочет навестить нас в феврале. Только Миша способен отправиться в Тоскану в феврале. И, при всей моей любви к Мише, сегодня я не готова была принимать ни его проницательности, ни его вопросов, в которых всегда скрывался готовый ответ, ни его пристального наблюдения. Я так и слышала его голос: «Ах, Поллианна с глазами черного сахара, что ты сделала со своей жизнью?»
Миша почти никогда не одобрял меня и повторял этот вопрос год за годом. Он меня любил, был моим рыцарем, и все же его доводило до изнеможения то, что он бесцеремонно называл моим «безрассудством». Сколько разговоров начинались с «если бы ты меня послушала»? Я с нетерпением ждала, как встретятся Миша и Барлоццо. Какая великолепная получилась бы парочка холерических пророков! Но теперь мне думалось, что с этими двумя плюс меланхоличный принц мне предстоит стряпать для конгресса мировых скорбей. А кроме них, пожалуй, несколько гарпий принадлежали и мне лично. Моей самоуверенности. Моей нелепой вере, что можно создать простую жизнь из одного только чистого, острого желания такой жизни.
Когда я принимала ванну в одиночестве, Фернандо знал, что мне нужна не ванна, а одиночество. Он долго ждал, прежде чем подняться наверх с двумя рюмочками просекко на маленьком подносе. Я отмокала и плакала. Мы выпили холодного вина, а потом он вытер с меня ванильную воду льняным полотенцем цвета спелой пшеницы. Я без слов сказала все, что хотела сказать. И он, понимая, что молчу я не о трудном дне в оливковой роще, тоже помалкивал. Как я любила его за то, что он не расспрашивал, что со мной, верил, что лучше мне пока оставить это про себя.
Заворачиваясь в халат, я спросила:
– Ты голоден?
– Нет, совсем не холоден. А ты? [4]4
Снова игра слов. В оригинале – «голодная» и «сердитая». Английское «hungry» (голодный) итальянец Фернандо понимает как «angry» – сердишься (произносится почти одинаково). – Примеч. пер.
[Закрыть]
– Немного.
– Почему? На что? Ты расскажешь, что случилось?
– Не знаю, что случилось. Ничего не случилось. Все случилось. Восемь часов, и я голодна.
– Ты холодна ко мне из-за времени?
– Я привыкла в это время чем-нибудь подкрепляться. Что за вопросы? Я голодная. Естественное явление. Очень просто – я просто голодна.
– Я не думаю, что холодность – е ип stimolo naturale,естественна. Холодность – это эмоция. Это эмоциональная реакция, отклик на кого-то или на что-то. Ну, скажи мне, к кому ты холодна?
– Я просто голодная. Вернее, былапросто голодная. Зачем искать глубокий смысл в таком простом явлении?
– Я не ищу глубокого смысла. Я просто не понимаю, почему ты холодна. Совершенно не понимаю. Кстати, ты не голодна?Может, стоит что-нибудь поесть?
Спустившись вниз, я увидела, что в камине ярко пылают дрова, а на чайном столике перед ним накрыт ужин. В комнате горели все свечи, а Фернандо возился в кухне, что-то доделывая и устраивая. Пахло жареным луком и маслом.
– Фернандо, что ты готовишь? Чудесно пахнет!
– Я готовлю лук.
– Лук?
– Это просто для запаха. Я же знаю, как ты любишь запах жареного лука. «Жаренный в сливочном масле лук пахнет домом» – не ты ли это говорила? Я не нашел, что еще приготовить, так что будет один лук, ладно?
– Хорошо. Жду не дождусь!
Он нарезал сухие кабаньи колбаски и положил их на тарелку с клином талледжо и несколькими крошками пармезана, поставил хлеб и грушевый мармелад, приготовленный в октябре, и еще мармелад из засахаренного имбиря. И торжественно вынес лук. Бутылка с просекко прислонилась к краю ведерка со льдом, а мы – друг к другу. Нам было хорошо вместе. Мы посмеивались над собой: надо же, так и не научились понимать чужой язык.
– Ты знаешь пару, которая бы любила друг друга как мы? – Он разливал остатки вина. – Я, когда был маленьким, мечтал, чтобы рядом были люди, которые любят друг друга. Пусть бы они даже не любили меня, меня бы утешило понимание, что они действительно влюблены.
– Вообще-то я знала одну пару, наверное, вроде нас. Я давно о них не вспоминала, но в детстве думала, что они прямо из сказки. И мне хотелось походить на них.
– Кто это был?
– Прислуга. Горничная или, может, экономка и садовник – в южной Франции, в Лангедоке, недалеко от Монпелье.
Мне было двенадцать лет, одноклассница пригласила меня провести август вместе с ней и ее родителями, как она сказала, «на ферме». Рядом с городком Рокфор-сюр-Солзон. Это оказался великолепный дом, шато с башенками и целые гектары сада – совсем не то, что мне представлялось. Но там было несколько овец и маленький виноградник. И та пара – Матильда и Жерар – присматривала за нами с подружкой, когда ее родители на несколько дней уезжали развлечься или на работу. Думаю, мы с Изольдой были очень маленькими для двенадцатилетних, совсем не то, что нынешние девочки. Мы играли в театр, нарядившись в длинные шелестящие платья ее матери, и читали друг другу вслух «Фанни и Цезаря», лежа на солнышке и прикрыв ветками лилий наши не желавшие расти груди – упивались их запахом и видом, толкали друг друга ногами, и головы у нас кружились от восторга.
Помнится, Изольда спросила меня, так ли приятно целовать мальчика, как дышать запахом лилий, и я ответила, что уже проверяла: вовсе не так. Сказала, что Томми Шмидт целовал меня изо всех сил, и не раз, но это и вполовину не так здорово, как нюхать лилии. С Матильдой мы без конца пекли тартинки с персиками и ломали их, еще теплыми, опускали неровные куски в глубокие белые чашки для cafe аи lait,поливали густыми сливками из пол-литровых бутылок и разминали большими суповыми ложками, а потом объедались сахарной масляной массой, пока не начинали задыхаться, и толстели, и становились сонными. Чуть не каждый день мы ходили с Жераром в сумрачную сырую известняковую пещеру на краю поместья, чтобы осмотреть и перевернуть круги зревшего там овечьего сыра. Иногда мы забирались в пещеру без него и толковали о менструациях или о том, как ненавидим сестру Мэри-Маргарет, похожую на ящерицу с черными усиками, и о том, что просто невозможно поверить, чтобы Христос избрал ее своей невестой. Но самое чудесное воспоминание осталось у меня о том августовском вечере, когда я одна осталась с Матильдой и Жераром. Не помню, как это вышло, почему-то Изольде пришлось поехать с родителями в Монпелье, а я попросила разрешения остаться.
Матильда с Жераром жили на третьем этаже шато. Ябывала там однажды, когда они пригласили нас с Изольдой на чай. Очаровательная квартирка, там повсюду была бледная льдистая зелень от цветов и растений. Но летом они жили в «летнем доме», и вот туда они позвали меня ужинать. Они устроили себе жилье в одном из гротов, и, когда Матильда отвела в сторону полотняную занавеску у входа, мне показалась, что я вхожу в кукольный дом. Камень был светлый, как будто выкрашен розовой штукатуркой. И пахло там розами, и было прохладно. Обеденный стол и два стула, маленькая каменная раковина и дневная кровать, покрытая пурпурным мебельным ситцем, расшитым коричневыми шелковыми цветами. На каменном полу стояли миски, корзины дынь, картошки, лука, горшки с мятой – почти не оставалось места, куда ступить. Освещали грот только свечи, погнувшиеся и мерцающие в серебряном подсвечнике, слишком большом для стола, хотя мне казалось, что лучше не бывает. Рядом с гротом была печь – это странное на вид сооружение Жерар сложил сам и очень им гордился. В ней на вертеле жарился цыпленок, и сок капал в подставленную сковородку. На единственной горелке кипела кастрюля с рисом.
Я смотрела, как Матильда готовится к ужину. Она стянула и повесила на вешалку джемпер и оценила себя в зеркале, прислоненном к каменной раковине. Омыла лицо, шею и декольте, намылившись тонким обмылком, лежавшим на полочке, как кусок хлеба. Вытряхнула на ладонь по капле из нескольких пузырьков, растерла между ладонями, согревая, и похлопала себя по отмытой коже. «Розовое, фиалковое и апельсиновое масло», – сказала она. Вытащила из ушей маленькие золотые колечки и вставила серьги с бусинками, похожими на крошечные подвески из голубого стекла. Они покачивались при каждом ее движении. Распустила волосы, расчесала и уложила снова, свивая тонкие длинные пряди в кольца и закрепляя черепаховыми шпильками. Остатки масла на ладонях она втерла в волосы. Она словно готовилась танцевать с королем. Или ужинать с королем – думаю, для нее это было все равно.
Жерар совершил свой туалет снаружи, у плиты, умываясь водой из сосуда, похожего на купель для святой воды или на детскую ванночку – растрескавшуюся, облупившуюся и изумительную. Он вошел, и они приветствовали друг друга, словно не виделись долгие недели. Наверняка это было не напоказ. Они делали это для себя, друг для друга. Делали то, что делали каждый день. Меня очаровало, что они не скрывали передо мной своей близости, что позволили увидеть.
Не помню, что мы ели, кроме куренка с рисом, нескольких сморщенных жестких оливок и, наверно, сардин – в то время я с ними была еще незнакома. Зато помню церемонию трапезы: как делили каждое блюдо, передавали тарелки и вино, выставляли все новые скромные лакомства. Она принесла гроздочки винограда и миску с водой, одну за другой ополаскивала гроздья и передавала нам. Потом подала несколько орехов – еще теплых, соленых, со сковородки, печенья с противня и засахаренные сухие фиги, срезанные с гирлянды, висевшей рядом с полотняной занавеской. Мы разговаривали, смеялись. Они мне рассказывали разные истории, я тоже рассказывала то немногое, что могла рассказать. Или что решилась рассказать. И мне нравилось молчание Матильды и Жерара – оно звучало для меня как улыбка. Больше всего мне нравились они сами. В том уютном свете свечей я второй раз за свои детские годы подумала, что знаю, какой хочу быть, когда вырасту. В тот вечер я знала, что хочу быть похожей на них. И в тот вечер я знала, что хочу быть похожей на нас. То есть я добилась чего хотела. Думаю, они и мы одного племени. И неважно, что на это у меня ушло полжизни.
– Ты меня опередила, – сказал Фернандо. – Я никогда не знал, каким хочу быть, пока не появились мы. Вообще-то, мне кажется, так всегда получается. Невозможно стать теми, кем ты восхищаешься. Но если то, что тебя восхищает, уже таится где-то внутри тебя, они могут проявить это, вдохновить, вызвать наружу, как слова песни. Это мы и делаем друг для друга, верно?
– Верно, это мы и делаем друг для друга.
– Но разве девочкой ты не мечтала стать рок-звездой, балериной или хотя бы Катариной Сиенской? Не хотела разбогатеть?
– Я всегда чувствовала себя богатой. И, повзрослев, поняла, что это правда. Но больше всего я мечтала что-то значить. Понимаешь, действительно что-то значить для кого-то. Хоть раз. Только один раз. И все равно, мне грустно, что почти никто из нас ни разу за всю жизнь не будет ужинать так, как Жерар с Матильдой, упиваясь вкусом еды, и вина, и любви.
– А ты не знаешь, почему так, почему большинство людей этого лишены?
– Может быть, потому, что в сумасшедшем поиске смысла жизни человек меньше всего думает о простоте. У Матильды с Жераром было так много, потому что у них было так мало.
Время подходило к двенадцати, и я уже поняла, что, обещая поговорить позже, Барлоццо имел в виду не этот вечер. Мы поднялись наверх, прихватив с собой грелку-«священника». Этот шедевр сельского кузнеца представлял собой нечто вроде фонаря, в который засыпалась горячая зола. Фонарь висел на деревянной дуге, укрепленной на деревянном основании. Все это сооружение устанавливалось под одеяло, создавая основательный горб на территории кровати, и за двадцать минут согревало ее до готовности принять нас: дрожащего венецианского принца и меня.
Я переставила «священника» на пол и забралась в согретую постель рядом с Фернандо, который с удовольствием притянул меня к себе и предупредил:
– Только смотри, этой ночью меня не открывай. Не люблю, когда ты меня открываешь, стягиваешь все одеяло на себя.
На языке Фернадо «открывать» означало «раскрывать». Честно говоря, в этом контексте я предпочитала именно «открывать». Там, где сходятся две культуры, открытиям нет конца.
Сколько сражений разыгралось на поле этой кровати, между холмами и складками простыней? Сколько крошек просыпалось под одеяло от наших маленьких ночных пиршеств? Постель пахла пролитыми капельками красного вина и нами. Есть в жизни вещи, о которых молчат в других местах и говорят только в постели. Я обнимала принца, и принц обнимал меня. Он распустил шнурок, поддерживавший складки балдахина, и вокруг нас упали тяжелые красные занавеси. Мы очутились в освещенном свечой шатре, в облаке, пролетающем под луной. Он развязал завязки моей ночной рубахи, приподнялся на локте, гладя меня пальцами.
Потом я сказала ему совсем тихо, шепотом, едва слышным за потрескиванием фитиля свечи:
– Напомни мне поспрашивать, где в округе можно раз в месяц раздобыть ослиное молоко.
– Jesu!