Текст книги "Этюд о масках"
Автор книги: Марк Харитонов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
– Как Хемингуэй, – вставил масочник.
– И это знаешь, – сказал Мишель, продолжая наблюдать за его очками. – Ты знаешь все, что нужно собеседнику. Тоже по радио услышал?
– Я и читаю тоже, – с некоторой обидой скривил губы Цезарь.
– А сегодняшние газеты читал?
– Не успел еще. А что там?
– Пишут, что наш общий знакомый Андрей сбрил свою превосходную бороду и достал широченный галстук с цветным узором, который, говорят, весьма ему идет. Удивительная сенсация.
– Правда? – восхитился масочник. – Я, знаете, как портретист сам пробовал представить его без бороды – и мне показалось, он должен быть очень красив.
– По непроверенным сообщениям, он также посадил свою мышку в клетку и подарил соседскому парнишке.
– Ай-яй-яй, – огорчился Цезарь, – вот это жалко. Мне эта мышка очень запомнилась.
– Еще бы… – Мишель не сводил с него тяжелого от пива взгляда. – Как ты думаешь, почему я с тобой так разговорился?… – спросил вдруг он. – Потому что ты мне симпатичен… спаситель мой, – ответил он сам, – дай я тебя еще раз… нет, потом, – отменил он попытку оторваться от скамейки, хотя Цезарь уже предупредительно тянул навстречу свою щеку. – Ну как, сдаешься? – Шерстобитов подвинул пешку на шестую горизонталь.
– У нас пока ничейная позиция, – возразил масочник, без раздумий отсекая путь пешке слоном.
– Значит, я немного знаю теорию?
– Просто поразительно! Мне кажется, у нас сейчас в точности повторена позиция одной партии Алехина и Капабланки, в тридцать втором году.
– Не может быть.
– Уверяю вас, я сам. Поражен, но могу завтра же принести книгу. Там в комментарии рекомендуется белым отступить ладьей на вторую горизонталь. У меня феноменальная память.
– Но у меня-то нет.
– Значит, вы пришли к этому. Интуитивно, сейчас сыграно так много партий, некоторые вообще. Считают, что теперь легче повторить старую, чем придумать свое.
– Мысль из репертуара нашего друга Глеба Иваныча, – сказал Шерстобитов и вдруг захохотал, грозя Цезарю пальцем. – Вот я тебя и поймал.
– Где? – взгляд Цезаря заметался по доске.
Над его королем повисла муха, медленно поднимая прозрачные крылышки. Это было так диковинно, что Шерстобитов тоже уставился на нее; потом, словно догадавшись о чем-то, перевел тяжелый взгляд на ларек. Очередь по-прежнему не двигалась, но буфетчица глядела уже не вперед, а на кружку с медленно набухавшей шапкой пены. Парочка на дороге переместилась на несколько шагов вперед и там опять застыла в позе идущих людей. Баритон певицы из репродуктора перешел в глубокий бас, медленно тянувший медовую ноту…
– Ладно, – сказал Шерстобитов, встряхивая головой. – Ты меня не слушай. А слушай, так не верь. Я ведь тоже подмигивать умею, пусть твой Глеб Иваныч знает. Ну что задумался?
– Не знаю, куда ходить.
– За пешку спрячься… Так ты, говоришь, масочник?
– Глеб Иваныч меня так называет.
– И твои маски только висят на стенках, или их можно примеривать, надевать?
– Можно, – сказал Цезарь, – только это не имеет смысла. У менядома не осталось ни одного зеркала. А без зеркала что в маске, что без маски – себя не увидишь. Я однажды надел – и по рассеянности забыл что. В маске, они у меня легонькие. Такна улицу и вышел. Я вообще рассеянный.
– Представляю, сколько было смеху.
– Нет, кажется, никто и не заметил.
– Великолепно! – захохотал Шерстобитов, – Нет, с тобой говорить истинное удовольствие. Непременно приходи к нам в гости. С женой моей Тамарой познакомишься ближе. Она у меня гениальный человек. Без преувеличений. Я без нее жить не могу. Дышать не могу. В буквальном смысле. Она мне создает атмосферу. Ты заметил, какой вокруг меня свежайший воздух? Понюхай поближе. Озон. Самый настоящий озон. Не чувствуешь?… Не может быть… – Мишель потянул ноздрями. – В самом деле… кажется, ничего нет. Неужели кончилась батарейка? Еще на неделю должно было хватить. Ай-яй-яй… – Шерстобитов озабоченно вынул из нагрудного кармана то, что казалось записной книжкой, а на самом деле оказалось плоской коробочкой. – Все понятно… все понятно. Это уникальный прибор, – пояснил он изумленному масочнику, японский озонатор какого-то необычайного устройства. Он и в Японии не у всех есть. Может у одного императора Хирохито. А она достала. Для меня. Она ездит за границу, она гениальный человек. Теперь все понятно… все понятно, – бормотал он. – А я чувствую, мне дышится не так. И вообще что-то не в порядке… и с нервами… и с головой что-то. Я уже привык к воздуху исключительно высшего качества, я без этого не могу. Приборчик всем хорош, но жрет массу энергии.
– Особенно в такую жару, – вставил масочник. Да, да, да… Действительно, и до меня жара добралась. Теперь только дождаться вечера. Она подзаряжает мне батарейки… или аккумуляторы, не знаю. Я без нее не могу. Тут некоторые болтают насчет нашего развода. Чепуха. Как я от нее уйду? А? – он рассеянно сдвинул ферзя.
– Сюда нельзя, – сказал масочник.
– Сюда нельзя, сюда нельзя, сюда тоже нельзя… – Мишель вернул фигуру на место. – Конечно, мы с ней спорим, полемизируем. Но ведь какие это споры! М-м, какие споры! – он чмокнул кончики своих пальцев. – Хочешь, открою тебе секрет? Тебе одному… и Глебу Иванычу, конечно, ибо чую родственную близость… пленили вы меня. Совершенно недавно… только: тс-с!.. я совершенно случайно… совершенно случайно!., обнаружил, что все наши дискуссии записывались на магнитофон. Потом Тамара мне в этом призналась и продемонстрировала записи. Она хочет сделать из них документальную книгу. «История одного развода». Цезарь, это потрясающе! Это достойно диалогов Платона. С участием нескольких персонажей. Нарочно так никому не придумать.
Масочник смотрел на него округленными очками.
– Да ты не слушайменя! – захохотал Мишель. И слушай, да не верь. Я ведь тоже люблю иногда порезвиться… особенно в подпитии. Хотя не так я и пьян. Все пьяные немного еще и играют в пьяных. Если б они в жизни не видели, как это бывает, они, глядишь, и по половице бы прошли.
– Значит, на самом деле все не так? – облегченно догадался масочник.
– Что значит не так? – осклабился Шерстобитов. Если уж хочешь знать истину, так я об этом магнитофоне всегда догадывался. Даже знал. И даже для интереса заготавливал некоторые экспромты, забрасывал крючки. Нет, это будет замечательная книга! Сколько в ней злободневности, глубины! Какие перлы язвительного остроумия…
Он замолк и покосился на доску. Мухи над шахматным полем уже не было, зато впереди, над невысоким тополем, неподвижно повис в воздухе голубь, буфетчица держала под струей пустую кружку, и парочка на дорожке скрылась за близким поворотом; бас из репродуктора производил впечатление самолетного рокота.
– Вот так, – тряхнул головой Мишель. – А хочешь – третье донышко шкатулки? Чтобы уж совсем начистоту? Почти все мысли Тамары я сам же ей и подсказывал. Она понятлива, надо отдать ей должное, и умеет всему придать свою интонацию. Но без меня ей тоже не обойтись. Мы могли бы опубликовать книжку совместно, как наш общий шедевр…
Шерстобитов взглянул на раскрытый рот масочника и снова захохотал.
– Ну как тебе нравятся эти варианты? Учти, я ничего не зачеркиваю до конца, разве что прозрачной чертой: поправку читай, обмолвку держи в уме. Я человек переливчатый. Я тебе не Андрей. Думаешь, почему я перед тобой так легко распахнулся? Отчасти потому, что ты меня пленил… и спас… и под настроение попал. Но главное, ты все равно меня не ухватишь. Не так, дорогой, все просто. Этак любой дал бы волю фантазии и штамповал шедевры. Великие творения не даются просто холодной игрой ума. Чтобы постичь тему, нам надо искренне верить в свою несовместимость. Искренне. Это уж потом, когда один раз наш спор оказался записан, пришла идея, что из этого может сложиться нечто цельное, гармоничное. Все противоречия вдруг свелись к единству. Даже трагедия здесь снимается, если из нее сделать произведение искусства… снять с нее, так сказать, слепок…
– Исключительно глубокая мысль, – осмелился вставить Цезарь. – У меня тоже было размышление на эту тему… о погребальной маске. Ведь ею можно любоваться.
– Цепко хватаешь, – покосился на него Мишель. – И все же меня слушать не надо, я и впрямь отяжелел. Я слишком умен, вот моя беда. Я могу понять и объяснить все, даже ехидную фантазию нашего друга Скворцова. Я способен мыслить за нескольких сразу. Как ты играешь если хочешь, модель современного симбиоза, сути нет своего, у нее тоже. А у нас – есть, и это великое дело, уверяю тебя. По-настоящему сложен я лишь в сочетании с ней. Беда в том, что во мне все же тикает механизм. Время подлаживается под меня, вот в чем дело. Я зависим от него, я плаваю в нем. Все мои идеи, вольные парения, отстраненность – все – оно приводит к своему знаменателю. Я просто стараюсь об этом не думать. Сознавать. что пропускаешь сквозь себя время… сложное, драматическое… черт знает какое – слишком трудно, ответственно, невыносимо. Иногда я это чувствую. Вот сейчас, когда говорю с тобой… я сейчас, как никогда, свободен. Но жутковато становится. И жалко себя. Мы слишком, живем, да. Но мы живем впервые. И между прочим, в последний раз. Скажи это своему Глебу Ивановичу. Он при всех своих вольностях хочет все-таки щадить себя. Правильно. А кто не хочет? Учти, – Шерстобитов погрозил Цезарю пальцем – очень серьезно, хотя рот его продолжал усмехаться, – тут я действительно выдал откровенность… разбередили вы меня… сам не знаю чем…
Последние слова он произнес еще замедленней, чем обычно, и замедлял с каждым звуком, ошеломленно глядя вниз перед собой: у шахматной доски рядом с пустой кружкой он увидел руки масочника, протиравшие платочком очки; с очков прямо на Мишеля смотрели воспаленные глаза с красными веками, и левый глаз, высвобождаясь из-под грязного платка, каждый раз понимающе помигивал Шерстобитову. Он даже не сразу опомнился, чтобы поднять взгляд на лицо масочника, – но в этот момент очки уже были на месте, глаза смотрели с них простодушно, как ни в чем не бывало. В следующую секунду они округлились испуганно, потому что Шерстобитов грузно вскинулся, чтобы заглянуть Цезарю поверх очков, но при этом пошатнулся, сбив шахматную королеву, и тут же наступил на нее; фигурка выстрелила из-под его каблука под соседний стол и там остановилась, закругляясь вокруг собственной головки. Масочник, вспугнутый, вскочил одновременно с ним. В тот же миг репродуктор взвизгнул нормальным женским голосом и повел к концу свой быстрый куплет; голубь, взмахнув крыльями, скрылся за деревом; очередь у ларька ожила и заволновалась, буфетчица протянула страждущему наполнившуюся наконец кружку. Парковые часы показывали двадцать минут первого, и Мишель Шерстобитов с привычным автоматизмом отметил, что они спешат на минуту. Их блиц партия продолжалась немногим более четырех минут и пришла к обоюдоострому эндшпилю, который и предсказывал в своем комментарии гроссмейстер Тартаковер; к сожалению, сбитая фигура смешала позицию, и осталось непроясненным, прав ли он был в своем утверждении, что последующая жертва пешки позволяла черным добиться ничьей, или целесообразней было бы разменяться наконец ферзями, что, впрочем, тоже приводило к ничьей с еще большей вероятностью.
4
Самым странным в событиях этого месяца было то, что впоследствии трудно даже оказалось вспомнить и уразуметь, что же, собственно, произошло; невозможно было ухватить ничего положительного: так, игра эмоций, тень, замутившая самочувствие, одурь, угар, не удивительный при той достопамятной московской жаре, когда деревья среди лета желтели и теряли листву, петухи и люди невесть с чего начинали метаться по дорогам, а воздух был отравлен дымной мглой, от которой слезились глаза и возникали галлюцинации. Лишь одна Ксена, пожалуй, с самого начала как-то связывала эти события с появлением масочника, хотя недоумения и вопросительные знаки именно тут-то и начинали валить косяком.
Взять хотя бы прелюбопытную историю с лингвистом Богоявленским, к которому Скворцов однажды привел для очередной демонстрации своего феномена-протеже. Богоявленский был человек примечательный. Белозубый атлет, молодой доктор наук, он знал, по его собственным утверждениям, девятнадцать языков, причем сплошь редчайших, на каждом из которых во всем мире говорили сотни, а то и всего десятки человек. Самый же редкий язык, язык вымирающего племени малапагосов с одного из островов Молуккского архипелага, знали кроме Богоявленского (и, конечно, самих малапагосов) еще только двое: один американец и один голландец; изредка они устраивали втроем международные конференции, проходившие, по словам прессы, в теплой и дружеской обстановке. Скворцов рассказывал, как в начале знакомства Богоявленский выиграл у него пари, заявив, что первый же встречный чистильщик обуви надраит ему ботинки бесплатно. Как и многие из московских представителей этой профессии, чистильщик оказался айсором; лингвист заговорил с ним на его родном языке, почти столь же редком, как малапагосский (он уверял, что владеет им лучше самих айсоров), – и Скворцову осталось утешиться лишь тем, что растроганный чистильщик за компанию бесплатно вычистил ботинки и ему…
Цезарь у Богоявленского держался до крайности нервно и задерганно; внезапные переходы его настроения могли озадачить. То он был неуверен и сконфужен – воплощенный комплекс неполноценности, то, ободренный доброжелательством, нечаянно оказывался развязан до наглости и тут же спохватывался, вспоминал свое место, извинения ради пускался в безудержные восторги – плебей, одичавший в уединении и не знающий, как себя вести, суетливый мотылек, угодивший к свету и неспособный сам повернуть обратно: бьется в непонятной траектории, сыплется с крылышек светящаяся пыльца – и ведь поневоле притягивал внимание, чем-то задевал. Чем? Может, неожиданностью, необычностью, может, тревожащей трепетностью, намеком на что-то, что скрывалось за этими простодушными спазмами?… Вдобавок, он поразил хозяев некоторой осведомленностью в основах малапагосского языка, очередной раз уверив, что слышал на эту тему лекцию самого Богоявленского; когда лингвист, наморща выпуклый лоб, сказал, что не помнит такой лекции, масочник с жаром напомнил ему день и час выступления, заставив Богоявленского только развести руками…
Так вот, через несколько дней после этой встречи довольно широко разнесся слух, что на Богоявленского в институт пришло анонимное письмо. В письме утверждалось, что вышеупомянутый доктор наук на самом деле никакой не доктор, что диплом у него – липовый, что он не знает ни одного из своих девятнадцати языков, а пресловутый малапагосский, по которому объявил себя главным специалистом, собственноручно сконструировал искусственным путем – со всей его фонетикой, синтаксисом, морфологией и даже фольклором. Не так ведь уж трудно придумать несуществующий язык, благо никто проверить не может, поскольку племя малапагосов, как подчеркивалось во всех предисловиях, обитает в особо труднодоступных районах, если вообще существовало в природе. Оба зарубежных малапагосоведа, и американский и голландский, объявлялись такими же аферистами, как сам Богоявленский, а все они вместе – спевшейся международной шайкой. В письме упоминались и фокусы с тильщиками-айсорами (оказывается, их жертвой был не один Скворцов), которые также объяснялись нехитрым сговором в целях получения прибыли.
Разумеется, всякая анонимка, да еще такая анекдотичная, заслуживала лишь быть пущенной в корзину – но, как и всякая же анонимка, побудила сотрудника институтского отдела кадров так, для собственного интереса, порыться в личном деле Богоявленского. Можно представить его смущение, когда в этом деле он не нашел копии не только докторского диплома, но даже просто университетского. Зато вместо них всплыл невесть как затесавшийся сюда исполнительный лист на взыскание алиментов от женщины, которая до сих пор числилась законной супругой Богоявленского, а также совсем уж странная бумажка с рядком сомнительных цифр. Бумажка, допустим, напоминала запись ресторанного счета, но что она могла означать в личном деле, где не должно быть ничего случайного?… А тут еще стало известно, что американский малапагосовед совсем недавно выступил с очень, очень нехорошей статьей ненаучного характера, которая, понятно, бросала тень сомнения и на его научную репутацию; поневоле вспомнилось, что Богоявленский чуть не ежегодно встречался с этим американцем и регулярно с ним переписывается. Естественно, подозревать его ни в чем не собирались (хотя бывало всякое; и за докторов выдавали себя аферисты), но на всякий же случай попросили принести подлинники обоих дипломов – и вдруг услышали в ответ, что он недавно их потерял вместе с некоторыми другими документами при переезде на новую квартиру. Согласитесь, история закручивалась пределикатная…
Да, но при чем тут был масочник? Ксена не смогла бы этого объяснить даже самой себе. Тут было пока смутное чувство, которому она всегда верила больше, чем логике, и которому была обязана драгоценнейшими своими прозрениями, интуиция, не обоснованная ничем, кроме совпадений, которые вполне могли быть случайными. Почти в то же время, например, стало известно еще об одной анонимке, не менее фантастической, чем на Богоявленского, но еще более дерзкой, поскольку она замахивалась на Ивана Нилыча Фомичева, заместителя редактора одного из видных наших изданий. Уж к нему-то масочник не мог и носу показать, к нему и Скворцов не был особенно вхож, и знакомство Глеба с обоими адресатами было единственным, что объединяло эти истории, прогремевшие вскоре по всей Москве. Иван Нилыч был знаменит как человек своеобразной честности; о нем так и говорили в кулуарах: наш честный Иван Нилыч. Добился он этой репутации подкупающей откровенностью: услышав от кого-нибудь сомнительный анекдотец или досадное мнение, он тут же мягко предупреждал: «Вы уж меня извините, дорогой, но я люблю, чтоб не было никаких недомолвок и задних мыслей: об этом анекдоте я должен буду сообщить начальству». В результате никто, кроме людей случайных и неосведомленных, не заводил в его присутствии сомнительных разговоров, и Иван Нилыч наслаждался ощущением собственной лояльности, заслуженным доверием сотрудников и впечатлением полной стерильности в окружающем его коллективе. Представьте же парадокс: анонимщик, скрытый под провинциальным псевдонимом Откровенный, утверждал, что большая часть анекдотов, которую Иван Нилыч передавал по инстанциям, им же и сочинялась. В подтверждение этой дикой версии приводились два факта, действительно имевших место. Первый: несмотря на многолетнюю сдержанность сотрудников, Фомичев все-таки регулярно имел что сообщить вышеупомянутым инстанциям. Во-вторых, некоторые лица, будучи раз-другой вызваны для объяснений, озадаченно обнаружили, что им инкриминируются вовсе не те анекдоты, которые они, может, и знали про себя, а совершенно оригинальные, свежие, изысканные произведения, преимущественно в жанре абсурдном, или, по другой терминологии, абстрактном. Иван Нилыч объявлялся, таким образом, не только их талантливым автором, но и хитроумным распространителем.
Стоит ли говорить, что, подобно жене известного римского императора, Фомичев был человеком вне подозрений. Парадокс обоих случаев заключался, однако, в том что гнусные инсинуации, непонятно каким путем ставшие достоянием гласности, вызвали у публики интерес исключительно сочувственный. Все-таки жаждут люди в душе романтических коллизий и тоскуют по личностям, достойным стать героями детектива. Ведь если б (дай бог!) подтвердилось, что лингвист Богоявленский, действительно не зная языков, десять лет мог подвизаться на докторском поприще, да еще сконструировав при этом фантастическую грамматику, – можно было бы сказать себе, что ты был знаком с человеком поистине гениальным, а это, согласитесь, не столь частая честь. То, что сам Богоявленский в этой истории выглядел невозмутимым и даже не предпринимал никаких усилий по розыску утерянных документов, увеличивало к нему уважение, но отнюдь не ослабляло подозрений или, если угодно, надежды. Что же касается Ивана Нилыча, то он уже авансом возвысился во многих глазах, и не один язвительный остроумец с раскаянием, а отчасти и с завистью корил себя за непроницательность, нетонкость в отношении этого поразительного человека. Раздражительность и дурное настроение самого Фомичева, которые доходили до небывалого прежде самодурства и связывались с действием анонимки, усугубляли подозрения ничуть не меньше, чем великолепная невозмутимость лингвиста.
Но опять – уж тут-то при чем был масочник? По логике здравого смысла, очевидно, ни при чем; но как уже было сказано, эта логика вовсе не почиталась Ксеной за высшую инстанцию. Если другие впоследствии объяснили причуды этого лета, а может и возникновение масочника, небывалой жарой, то она в секунды наивысшего озарения готова была, наоборот, и саму жару эту, которой не предсказывал ни один прогноз и которую впоследствии смехотворно пытались объяснить каким-то особенным сочетанием пятен на Солнце, и даже недавние выходки собственного мужа Андрея связать с появлением этой щуплой фигурки в чернильном пиджачке, со смешным мясистым носом, расплывчатым ртом и глазами, нарисованными на стеклах. Мистика? Допустим; кто-кто, а она этого слова не боялась. Она думала, сопоставляла, вникала.
– Ну, как поживает Мишель? – звонила она как бы между прочим Тамаре; слухи о том, что Шерстобитов все-таки ушел из дома, становились все настойчивей, хотя Тамара об этом умалчивала. – В командировке? Не могу поверить! И надолго? Не позднее, чем через три дня? А вдруг задержится? – пробовала намекнуть она. – Почему ты так уверена?
– У меня технические расчеты, – с усмешкой в голосе отвечала Тамара и переводила разговор на Гошу, который после юга все больше ее озадачивал.
– Вчера он сказал, что хочет стать – кем бы ты думала? – карточным джокером. Почему? А потому, говорит, что джокер может объявить себя кем угодно. Может стать меньше самой маленькой шестерки. Но если понадобится – побьет туза. Ты знаешь эту игру? Тут во дворе один преподаватель организовал группу по английскому языку, пришлось его записать. Он каждый день просится на занятия. Надо мальчику отдохнуть, он хочет уже в школу. Что из него вырастет?
«Ох уж эти материнские сетования, – думала Ксена, – замешанные на гордости и тщеславии…»
– Кстати, – вставляла она, – наш новый приятель масочник у вас не появлялся? – Она так и называла его – не по имени, а масочник, хотя масок его никто, кроме Скворцова, так и не видел, да и его самого Глеб как будто уводил от повторных встреч.
– Нет, – говорила Тамара, и даже по телефону можно было понять, как она сощурилась. – А ты, я смотрю, заинтересовалась этим молодым человеком…
Заинтересовалась?.. Неужели это можно было назвать и так?
Ксена стала ловить себя на том, что среди улицы оглядывается в надежде случайно увидеть эту приметную фигуру в чернильном пиджачке, это голубоватое лицо с мясистым носом и оттопыренными ушами, за которые едва держались дужки очков. И однажды, не веря себе, в самом деле увидела масочника на улице Горького, недалеко от памятника Пушкину. Увидела – да так обмерла, что не смогла тронуться с места, и опомнилась, когда тот уже затерялся в толпе. «Ого, что это со мной?» – усмехнулась она и на другой день опять наведалась к тому же месту. Она подкарауливала его, как девчонкой– школьницей подкарауливала у подъезда артиста, в которого была влюблена. И этот фантастический тип опять не заставил себя долго ждать; правда, Ксена увидела его на другой стороне улицы, в начале Страстного бульвара, затуманенного дымным пологом, особенно густым в тот день; ей пришлось затратить время на подземный переход, но на этот раз она его не упустила. Масочник шагал куда-то размеренно, глядя перед собой… И, не отдавая себе отчета зачем, она внезапно пошла за ним. Смешно: как сыщик из кинофильма, в стрекозиных желтых очках, закрывавших полщеки, стараясь, чтоб он ее не заметил Но он и не смотрел по сторонам, он шагал легко и ровно, точно тело его просто так неслось в тяжелом дымном воздухе, а ноги болтались без труда, поскрипывая по раскаленному песку подошвами огромных туристских башмаков – неснашивающихся башмаков из коричневой кожи с толстенными, как копыта, подошвами, на которых можно обойти пол-планеты, и они не сотрутся ни на микрон, а также топать по угольям хоть в самой преисподней, не обжигая себе пяток. Что-то величественное было в этой беззвучной невозмутимой поступи. Он прошагал по бульвару до Никитских ворот, затем так же ровно проследовал по улице Герцена к центру, там еще раз свернул влево, вышел на улицу Горького у Центрального телеграфа и двинулся дальше вверх. Наконец Ксена отстала от него, остановилась против памятника Пушкину, загнанная, разгоряченная, со слезящимися от дыма глазами – и неспособная объяснить себе, за чем же она гналась.
Если бы у Ксены достало сил пройти за Цезарем дальше, она могла бы увидеть, как он свернул с центральных улиц и углубился во мглу запутанных узких переулков; уверенной походкой человека, уже бывавшего здесь, достиг странного, составленного из двух разно-этажных половин, дома и так же уверенно – не меняя при этом размеренности своего шага – взошел на второй с половиной этаж. Да, совершив круг, подобный тому, что совершают перед посадкой самолеты или голуби, он направился к Нине; Глеб Скворцов несколько дней назад привел масочника и к ней.
А вернее сказать, тот сам увязался к ней за Глебом. Москве наедине со Скворцовым Цезарь становился каким-то въедливо-прилипчивым, готов был льстить, увиваться – очень ему понравилось в роли протеже. А может, и впрямь интересны были новые знакомства после столь долгого одиночества; он был упоен этим медовым месяцем.
Да и у самого Глеба, что таить, появилась за короткое время не просто привычка – потребность видеться с масочником: кроме Нины, это был единственный человек, с которым он вспоминал свой голос. К тому же эти встречи льстили его самолюбию: в каждом, если копнуть, живет соблазн хоть с кем-то почувствовать себя вершителем судеб и даже немного деспотом, желательно восточным… При всем этом он не мог дать себе отчета, почему ему так не хотелось вводить Цезаря к Нине. Он ведь собирался это сделать, даже именно этот визит особо планировал. Но какое-то ноющее чувство мешало, заставляло искать отговорки, неубедительные и на прилипчивого масочника не подействовавшие. Кончилось тем, что он сам себя спросил: а почему бы нет – и познакомил Цезаря с Ниной.
В тот раз им пришлось звонить у дверей необычно долго; к удивлению Глеба, дверь открыли не старухи, а Нина; она тоже понадеялась на соседок и потому задержалась. Колдуний вообще было не видать, хотя Нина только что слышала их голоса с кухни; это выглядело даже странно. Пока они проходили в комнату, Глебу показалось, что в другом конце коридора, за дверью, приглушенно скрипнул красный шарло, но звук больше не повторился, и он решил, что это скрипнула дверь.
Цезарь поначалу сидел у Нины притихший, утеряв свою болтливость; глаза с красными веками так и застыли на стеклах, уставившись на хозяйку. Потом заметил в углу плохонький Нинин репродуктор и, словно уцепившись за повод, поинтересовался маркой, стал обсуждать сравнительные достоинства разных репродукторов – разговорился.
– А знаете, я читал, как можно услышать. Радио вообще без репродуктора. Для этого надо двоим взяться каждому за один. Контакт проводки и приникнуть ухом к уху друг друга. Их барабанные перепонки сыграют роль мембран. Я сам не проверял, мне не с кем было, я живу.
Уединенно, но я пробовал держаться за контакт один, и знаете – тоже. Слышно. Особенно если взять провод зубами. Я могу даже вовсе не держаться ни за что и слышать радио просто так, из воздуха. Честное слово, у меня феноменальная способность. Я почему и вспомнил об этом – потому что вот сейчас прямо слышу. В воздухе второй концерт для фортепьяно. Чайковского. Честное слово.
Глеб тоже прислушался.
– Это у соседей играет, – догадался он и захохотал. – Здесь такая квартира. Или из окна слыхать! Ну, Цезарь, ты и хвастун!
– Нет, действительно музыка, – сказала Нина. – Только не фортепьяно, а голос поет. Я часто слышу. Вы думаете, это радио?
– А что же? – вдохновился поддержкой Цезарь. – Так подумаешь иногда: мы все пронизаны волнами. Черт знает что! И человек чувствительный, вроде меня, все время слышит. Журчанье в ухе: зу-зу-зу, зу-зу-зу. Все на свете пронизывает, пронизывает. Прямо раздуваешься как пузырь от многообразия. В одно ухо: зу-зу-зу – международное положение. Китай, Америка, Африка, где-то кого-то. Убивают, кого-то похищают, жизнь шумит. В другое ухо – спортивные страсти, в третье: зу-зу-зу…
– А это еще откуда? – спросил Глеб.
– То есть?
– Третье ухо у тебя откуда?
– Ну это я так… фигурально, – смешался масочник.
Звук, напоминающий колесный визг, возник в пространстве и тотчас осекся. Воздух заволновался. Впечатление было такое, будто кто-то невидимый смеется беззвучно, зажимая рот ладонью. Тревожно было отчего-то на душе. Что они там действительно слышат? – опять прислушался Глеб. Уж тугоухости он за собой не замечал. Нина сидела, думая словно о чем-то своем, чуть прикрыв глаза. «Вот так она всегда слушала мои пародии, – подумал Глеб. – Она всегда принимала их слишком всерьез».
– Как у вас голоса похожи, – произнесла вдруг она.
– Ты находишь? – вскинулся Скворцов. – Вообще присмотрись к нему внимательно, в нем что-то есть. Остроумие, искренность, талант. Как ты считаешь? Да и внешность, ты посмотри. Лучше всего в профиль. Повернись, Цезарь.
Нина промолчала, масочник тоже, и в этой согласованности почудилось единодушие, почти сговор.
– Впрочем, вы и без меня разберетесь. Хочешь, Нина, скажу, что ты сейчас о нем думаешь? Ты думаешь: он очень одинокий человек. И ты, как всегда, права. Не спорю. Только, как ни странно, советую быть с ним поосторожнее… Кстати, Цезарь, ты на электричку не опоздаешь?
– То есть… что вы? Они до часу ночи… и вообще… я не боюсь в любое время, – забормотал масочник. – Но если вы в том смысле… я могу…
– Нет, нет, – остановила его Нина. – Никто вас не гонит.
– А мне пора, – тяжело поднялся Глеб, стараясь не встречаться с ней взглядом. – Думаю, с ним не соскучишься. Чего-чего, а это нет. Ты его приласкай, он и верно одичал без людей. Радио попробуете услышать вдвоем – без репродуктора.
Он вышел, сопровождаемый скрипом своих шагов – невыносимым, будто скребли по стеклу. Старух в коридоре по-прежнему не было. Воспаленная пыльная лампочка не освещала, а словно вызывала невидимыми лучами собственное чуть заметное свечение тесных стен, предметов, выступавших из сумрака. Глеб не оборачивался, но ему казалось, что Нина вышла за ним вслед. Уже за порогом, придерживая дверь открытой, он остановился, вслушался – и впервые слуха его коснулась будто едва различимая музыка: одинокий, просветленный и горестный голос, он становился все явственней, Глеб узнавал его, он уже звучал для него в этих стенах: лебединый крик, стон и трепет крыльев, напев смычка, мелодия движущейся жизни… Дверь сорвалась на тугой пружине, захлопнулась и, как бритвой, отсекла звук…