355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Харитонов » Этюд о масках » Текст книги (страница 4)
Этюд о масках
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:34

Текст книги "Этюд о масках"


Автор книги: Марк Харитонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)

4

Мы подходим в этом кратком и предварительном очерке к ситуации, когда маску и роль выбирает не сам человек – они навязываются более фатально, безлико и жестко[2]2
  Автор пока оставляет в стороне вопрос о так называемых групповых или коллективных масках, которые из-за неподъемной тяжести носят одновременно несколько человек. Так, если верить Шурцу, у тайного союза матанибала в Меланезии употреблялась маска одновременно на восемьдесят – сто мужчин. Представить маску на тысячу и даже миллион человек – дело воображения или техники.


[Закрыть]
. Формальное причисление к тому или иному разряду способно фантастически изменить личность: не только пристрастия, вкусы, речь, но, если угодно, и состав крови, вещество мозга, тела. Физиологический механизм этого явления до сих пор не вполне разгадан.

Именно здесь и возникает эффект, который автор предлагает назвать «парадокс фотографической декорации». Лицо индивидуума оказывается возможно вообще не принимать во внимание, на его месте допустима дыра; все наиболее существенное располагается вокруг нее. Эти– то декорации и выполняют основные функции маски: устрашать, вводить в заблуждение, обманывать судьбу и т. п.; они представляют, таким образом, наиболее утонченную ее модификацию. Обстоятельный и оригинальный разбор этого парадокса составляет научную заслугу и предмет особой гордости автора, о чем более подробно будет сказано в основной части данного исследования.

* * *

Улицы еще не отошли после вчерашнего, асфальт сквозь подсохшую корочку спешил отдать воздуху остатки тепла, пока солнце за спинами домов опять наберет силу. Ровный звенящий гул пронизывал воздух – так верещит в проводах ток. Сухой скрип шагов отдавался в бессонных висках Скворцова, в запекшихся стенах, напоминая о неутоленной жажде; звуки множились, крошились под подошвой, рассыпались песком, колкой поземкой скребли мостовую. Этот скрип, хруп, скреб, этот лишенный музыки звон отдавался Скворцову во всех событиях последующих дней, но никогда потом не рождал такого чувства нереальности происходящего, воспаленного бессонницей видения. Во всем были пустота и легкость, близкие ясности, – как утром, когда у больного ненадолго спадает жар и шелушатся губы; пустота была в нем, и он видел себя внутри этой раскатистой пустоты, как в разреженном высокогорье, среди гигантских, но невесомых скорлупок зданий. Улицы от перекрестка сквозили на все четыре стороны – ни прохожего, ни машин, и на какой– то миг Глебу стало вдруг так не по себе, что потянуло вернуться, как ребенка, ушедшего из-под надежного крова. Нет… Он же помнил, что неспроста ушел… Эти улицы, эти дома, это зияние и сухость надо заполнить, смягчить живым голосом, но попробуй хоть завопи: «Есть ли в поле жив человек?»… Только и это уже было – не твое… хоть засмейся…

Хруст и шебуршание усилились до скрежета: он вступил в подземный переход. Звуки, одурелые, стукались головами о тесные стены. Как раз для Скворцова распахнулись двери метро, пропуская на первый поезд. Размноженный топот создавал впечатление идущей толпы, хотя Скворцов, кажется, шел один. Нет, откуда-то спереди послышался голос, отчетливый в громком пространстве: «На вокзал в эту сторону?» – «Да вон, куда поезд подходит». Голос взмыл прозрачным облачком под своды станции, и Глеб вдруг узнал его: это был его собственный голос, но как бы записанный на пленку. Скворцову приходилось слышать себя таким: чуть усиленно, с механическим, ламповым привкусом; впрочем, дело тут могло быть в акустике пустого подземелья. Сердце странно вздрогнуло. Глеб кинулся вперед, но двери поданного вагона уже собрались закрываться, и он едва успел втиснуться между створок. Передний вагон был виден сквозь стекло, Скворцов припал к нему горящим лбом. Совсем близко сидели трое мужиков, явно приезжих, плохо выбритых, в мятых пиджаках, с мешками у ног, с искореженными черными пальцами. «Неужели кто-то из них? – думал Глеб. – А почему это меня так поразило? Даже сердце до сих пор ноет». Услышанный голос явственно стоял в ушах – и чем дальше, тем больше Глеб чувствовал, что не ошибся, всего минуту назад он бы и вспомнить не мог этот легкий тенор, вновь потерявшийся за пределами Нининой комнаты. Чего только не взбредет, усмехнулся он, прижимая лоб к новому, прохладному участку стекла; дрожь его волнующе передавалась телу. А вдруг один из них просто мой родственник. Я ведь сам мужик, хоть забыл об этом. Меня мать родила в овине. Давно пора бы вспомнить… Он едва дождался станции, перебежал в передний вагон и присоединился к мужикам. Те потеснились с некоторым недоумением, поскольку все места вокруг были пусты. Нарочито получилось, отметил Скворцов, впервые не чувствуя себя естественным со встречными. Зачем-то он решил прикинуться малость пьяным.

– Откуда, мужики? – спросил он, стараясь окать посильнее, но совершенно не слыша за грохотом тоннеля своего голоса.

Те тоже не услыхали, даже не шевельнулись в ответ. Пиджаки их пахли чем-то очень знакомым, исчерна загорелые лица казались старше возраста; они сидели рядом с ним отчужденно, как существа другой породы, как негры, что ли, только язык тот же. И то как сказать.

– Откуда, говорю? – выдохнул он так же беззвучно в самое ухо ближнему, пожилому.

Тот отпрянул, обернулся к Скворцову, дотронулся до уха пальцем.

– Извини, папаша, – сказал Глеб. – В такой дробилке сам себя не слышу.

Второй, в куцей кепочке, тоже смотрел, не понимая, потом что-то спросил у соседа жестами глухонемых, и Скворцов, как ни странно, разобрал: «Чего он?» – «Да пьяный вроде», – так же на быстрых пальцах, ответил пожилой. Третий, дальний, вовсе не шевельнулся. Господи, с тоской догадался Глеб; тоскливей всего было, что он этого будто и ожидал. Где-то даже писалось, почему должно быть так. В какой-то классической драме… Но откуда тогда голос? Не дурачат ли они его, чтобы отделаться от чужака? Кто он им?… В черном стекле напротив его белая рубашка и светлые волосы отражались рядом с ними, как негатив. Грохот набирал силу, нераспутанная музыка все напряженнее билась в нем. Отражения мужиков перекидывались безмолвными речами, быстрые разряды сновали меж их одухотворенных пальцев. Меньше всего Глеб Скворцов удивлялся, что понимал их, неосторожное соседство сообщило ему и этот нежеланный дар, он сам безмолвствовал, как они. Они скользили по бесконечной черноте, плоские, бесплотные, пересекаемые разрядами огней. Сколько уже их несло так? Давно, не вспомнить… все быстрей и быстрей, без пейзажа за окнами, в грохоте и суете. Боже, какой безоглядный гон!.. В трубу, в трубу, локтями проталкиваясь, головой о воздух, сквозь верещанье, лязг и скрежет, сквозь нерасслышанный шепот, промчавшийся крик, захлебнувшееся журчанье, застрявшие слова, сквозь тьму голосов и звуков, расчлененных, как годами, равномерным, равнодушным перестуком…

Скворцов открыл глаза. Оказалось, он задремал. Мужиков уже не было рядом… впрочем, лишь двух; третий, крайний, оставался сидеть. Он был рыж, небрит, на коленях держал кепочку, но у сапог лежал не мешок, а тугой магазинный рюкзак, и вместо пиджака была туристская штормовка – по виду вроде бы рыбак, из тех, что с вечера разъезжаются по московским водохранилищам; только и удочек при нем было не видать. Между Глебом и рыжим сидели теперь две женщины, поэтому Скворцов решил повременить с разговором – в нем возобновилась надежда, такая же вздорная, как и раньше. Рыжий вышел на Комсомольской, уверенно направился к Ярославскому вокзалу, миновал платформы пригородных электричек и прошел к стоявшему на первом пути поезду Москва – Соликамск. На этом именно поезде без малого двадцать пять лет назад ехал Глеб Скворцов из своего Сареева в Москву. Без малого четверть века. И с тех пор, объездив полстраны, в родных местах ни разу не побывал. Мудрено ли и голос природный забыть? Мысль была так очевидна, что Скворцову казалось: именно она и пробивалась вчера, когда он вышагивал по одуревшим от жары улицам и потом вспоминал с Ниной небо в ночном и глинистый хлеб, на капустных листьях печенный. Мало-мальски близких родственников в Сарееве у него небось и не осталось, но дальние хоть найдутся, там все – его родня, там рядом – истоки, так он вспомнит себя хотя бы отраженно. Скворцов оставил рыжего у тринадцатого вагона и кинулся в вокзал, мимо желтых эмпээсовских скамеек, уже не прежних, египетски-тяжелых, а легких, гнутой фанеры, мимо узлов, чемоданов и авосек с бесценными московскими булками; вечный вокзальный запах ощутим был слабее, чем прежде, но по составу все тот же; запах немытых с дороги тел, приезжих мужиков, запах туалета и – непонятно откуда – угольной гари. Ах, Антонина Михайловна, Антонина Михайловна, усмехнулся воспоминанию Скворцов. Вдохновение вновь вернулось к нему, он протиснулся мимо очереди к кассе («На отходящий, граждане, на соликамский, ей-богу») – да, да, прямо вот так, в белой рубашке, без пиджака и налегке, благо в кармане был нерастраченный гонорар. Билеты оставались только в купейный вагон – хрен с ним, в купейный так в купейный. Как хорошо стало от легкости, от ощущения авантюры, свободы, надежды! Поезд уже начал разгон, когда Глеб Скворцов вбежал на перрон – навстречу носильщикам с пустыми тележками: «Такса за одно место 30 копеек», мимо помахивающих платочками женщин, мимо молоденькой проводницы – в вагонную дверь – вперед, на поиски себя самого!

– Очень приятно, – компанейски подвинулся рыжий, – голос у него был мягкий, выговор слегка грассирующий, но Глеб Скворцов даже не огорчился обманутому ожиданию – теперь это было уже не так важно, хотя ради этого рыжего он сразу поспешил в тринадцатый вагон, не заботясь о своем купе.

Общий вагон с его оживленным шумом и запахом постельного белья был ему сейчас куда более мил. Слышалась гитара и вразнобой поющие голоса; крайнее отделение было завешено простыней: за ней женщина кормила грудью.

– Сеня Шагал, – продолжал знакомство рыжий. – Так меня зовут. Знаете Шагала? Знаменитый французский художник. Ну, до чего приятно встретить человека интеллигентного. А то сразу начинаются смешки: куда, мол, ты, Сеня, шагал? – ив том же духе. Между прочим, я действительно его родственник. Внучатый племянник. Вот можете посмотреть, – он потянулся к рюкзаку, уже пристроенному на второй полке, достал из кармашка обернутую полиэтиленом фотографию прославленного парижского мэтра с русской надписью на обороте: «Моему дорогому родствиннику Сене». – Обратили внимание, – хохотнул рыжий: «родственник» через «и» пишет? Забыл, старикан, язык своего детства. Пардон, а вы, случаем, не физик? У меня, знаете, особое пристрастие к людям этой профессии. Сердечнейший народ. Я объездил все наши академгородки: Дубну, Обнинск, Черноголовку, в Новосибирск забирался. Договаривался везде об устройстве выставки дедовых работ. Физики, знаете, такие вещи любят, меня принимали как родного. Какие там шикарные гостиницы, какая публика интеллигентная! Вы бывали когда-нибудь? Лучшие эпизоды моих странствий. У нас, видите ли, в семье сохранились некоторые полотна, совершенно неизвестные искусствоведам. «Голова жеребенка», вы видели когда-нибудь? Даже не слыхали. И никто не слыхал. А также много других. Ну и, естественно, я всегда мог списаться с самим мэтром. Старик не прочь был бы приехать в матушку Россию. Но тут, вы сами понимаете, начинается область, нам неподвластная. И все летит кувырком. Но вспоминать об этом приятно. Вы не знаете, почему сейчас не строят новых академгородков? Говорят, это экономически нецелесообразно. По-моему, глупость. Как же нецелесообразно? Ну, не академгородками одними жив человек. На свете есть много чего другого. Я даже предпочитаю разнообразие. Вот, перезимовал на юге, теперь на север. Я подвизался экскурсоводом в Алупке, у меня там хорошие знакомые. Это не так уж сложно, выучить небольшую шпаргалочку – и можно говорить. Потом под Одессой, в рыболовецком совхозе. Подзаработал немного, сел на самолет – ив столицу. Ухитрился, между прочим, без билета. Я по-всякому ездил без билета и сейчас разумеется, но на самолете – первый раз.

Сеня засмеялся, довольный каким-то воспоминанием; он вообще говорил весело, словоохотливо; речь его была интеллигентной, закругленной. В своих грубых сапогах и кепочке, с крупным подбородком, заросшим золотисто-рыжей щетиной, широкими плечами, говорившими о физической силе, он производил впечатление и явно знал об этом.

Без разнообразия не может быть достойной жизни – это мое глубокое убеждение. Знаете, у Маркса где– то написано, что человек будущего не должен будет постоянно закрепощаться какой-то одной узкой областью жизни. Ему положено испытать и умственный труд, я цитирую, – и физический, свободно заниматься разными видами деятельности. Общество, конечно, регулирует производство и потребности, но каждый должен иметь возможность сегодня делать одно, завтра другое, утром ловить рыбу, днем работать грузчиком, вечером заняться искусством – не становясь при этом ни рыбаком, ни грузчиком, ни искусствоведом. Ценность не в этом, понимаете? Главное – быть человеком.

– Просто человеком? – удовлетворенно засмеялся Скворцов.

– Просто человеком. В этом суть будущей свободы. Так, может, я уже и живу в будущем, а? Это прекрасно? Встречаешь людей, видишь разные места, слышишь разговоры, узнаешь массу интересного. И в каждом месте я – новый человек. Только что я был рыбаком – по– настоящему, не думайте. И работал с искренним удовольствием. Я не хиппи, хотя кое-что в их философии заслуживает уважения. В чем я с ними расхожусь – это в отношении к труду. Обратите внимание, у меня настоящие мозоли. Вот потрогайте. Особенно вон тут. А? Но для меня это не самоцель, я не хочу себя закрепостить трудом. Больше всего я люблю дорогу, промежуточное состояние. Поезд ни с чем не связан, не врастает в землю, не пускает корней. Его колеса вольно движутся по рельсам – слышите эту музыку? Превосходно! – Сеня откинулся к стене, обхватив колено руками. – Бывало, вся жизнь моя в шарфе, лишь подан к посадке состав, – это Пастернак, вы знаете Пастернака? Здесь нет никаких вторичных связей, а значит, легче проявиться подлинной сущности человека, или, говоря философским языком, его экзистенции. Человечество на колесах – вот близкое к истине человечество. Свободное от собственности, корысти, от вынужденных обязанностей. Что мне нужно? Вот этот рюкзак. Омниа меа мекум порто – все мое ношу с собой, как говорили древние латиняне. Здесь у меня надувной матрас, надувная подушка, легонькая синтетическая палатка. Наш век, как никогда, дает возможность жить непривязанно. Временные изделия для временных нужд, легко носить, легко расстаться. Тут же и набор пластмассовой посуды, рубашка с галстуком. Побреюсь да переоденусь – вы меня не узнаете. Совершенно новый человек, никакого грима не надо. Еще у меня оригинальный комплект: надувной стульчик, столик и тумбочка. Даже надувные гантели для гимнастики…

– Мене сана ин корпоре сано, – опередил его латинское изречение Глеб Скворцов и предложил увлекательному попутчику продолжить разговор в вагоне-ресторане, которому как раз пора было открыться.

Шагал чиниться не стал, только попросил разрешения слегка переодеться и честно предупредил, что у него с собой нет ни рубля, все положено на аккредитив.

– Я слишком бесшабашно отношусь к деньгам, – объяснил он, уже сидя за столиком; без штормовки, в одной клетчатой ковбойке, в спортивных брюках и легких тапочках он был похож на туриста или студента– целинника. – Решил на этот раз уберечь себя от соблазна. А то сколько ни заработаю, все за несколько минут могу спустить в компании. Говорю без кокетства. Я открытый человек и непозволительно привязчив. Непозволительно для моего образа жизни. Поэтому так и люблю дорогу. Здесь встречи эфемерны, отношения легки, необязательны и говоришь свободно. Еще и еще раз свобода. Дорога – это целая философия. А цель ее в гостях и дома – это Пастернак, вы знаете Пастернака? – все пережить и все пройти. Я люблю читать, хотя времени на это остается мало; меня больше привлекает живой разговор, непосредственные впечатления. В книгах я обычно читаю только предисловия. Между прочим, это не так мало, хорошее предисловие есть квинтэссенция содержания. Я могу беседовать с людьми любой профессии и пойму. Вы, кстати, случайно не физик? Ах, я уже спрашивал. Меня интересует одна любопытная задачка. Существует так называемый парадокс Эйнштейна: о том, что для космонавта, который летит со скоростью, близкой к световой, время течет медленнее, чем для людей на земле. И, вернувшись, он теоретически может застать собственных детей стариками, сам оставшись молодым. Но это только теоретически, с такими скоростями не полетишь. Ладно, а при обычных скоростях этот парадокс, наверно, ведь тоже имеет силу? Только в микроскопических соотношениях. Или вот, скажем, летчик реактивного самолета – летает на сверхзвуковых скоростях всю жизнь; так на таких-то скоростях за всю-то жизнь может он налетать столько, чтобы хоть на денечек оказаться моложе тех, кто никуда не двигается? Вот ведь черт возьми!..

…Они пили пиво с Сеней Шагалом, внучатным племянником великого живописца; с обычной легкостью тот позволил угостить себя обедом, продолжая взамен щедро повествовать о своих достойных интереса приключениях и делиться не менее любопытными мыслями, а потом посидели еще, и каждое слово разбитного путешественника, как доказательство от противного, убеждало Глеба Скворцова в правильности взятого направления. Распрощались, когда пора проверки билетов в вагонах наверняка миновала; Глеб давно понял, что для его спутника это был один из привычных способов укрываться от ревизоров. В купе Скворцов, так и не пошел; даже спать после бессонной ночи не хотелось – так были взведены нервы; остаток пути он простоял в тамбуре, глядя в замызганное окошко на поля, перелески, деревни – неотличимые от подмосковных, но уже чем-то роднее, ближе…

Приехал он еще засветло, но последний автобус на Сареево уже ушел от станции час назад. Вздернутого настроения Скворцова это, однако, не сбило. Остановиться он не мог, нетерпеливый, с утра взятый разгон потянул его пешком сквозь город и дальше вдоль озера, по старинному тракту, который он угадал, не спрашивая, как угадывают путь домой без дороги голуби и пчелы. В лесу Глеб снял полуботинки, связал их шнурками, запихал вглубь носки, повесил через плечо и, закатав штанины, пошел босиком по теплой ласковой земле. Звонкий воздух был наполнен вечерней перекличкой птиц, стрекотом насекомых и даже как будто звоном колокольчиков. Нет, колокольчики ему не почудились, скоро звон их стал совсем явствен. Из-за поворота появилась повозка, запряженная разукрашенной лошадью с бубенцами, за ней другая, третья. «Свадьба!» – восторженно понял Глеб, сторонясь на обочину; он готов был сейчас восторгаться всем, что ни встретит. Лошади бежали не шибко; передней правил чернобородый крепкий мужик с вышитым полотенцем через плечо; рядом с ним, в расшитой русской рубахе, сидел, видно, жених. На других двух народу было больше; гармонист, похожий на встреченного утром глухонемого (неужели сегодня утром?), выводил путаные переливы. «Далеко?» – поинтересовался Глеб. Ответа он не понял, да и его вряд ли расслышали, но кто-то махнул рукой, приглашая с собой. Скворцов догнал последнюю повозку, ловко приспособился на ней задом. Неважно, куда они ехали, все равно хорошо.

Свадебный поезд скоро свернул на проселок, вкатил в деревню и остановился перед третьим с краю домом.

Бубенцы вздрогнули последний раз и замолкли. Мужик с полотенцем через плечо первым взошел на крыльцо и потряс дверь, оказавшуюся запертой.

– Отчего скоба дрожит? – крикнул голос из-за двери.

– Оттого скоба дрожит, что дружка горазно кричит! – лихо ответил чернобородый.

– А кто вы такие будете?

– Мы охотники-купцы, добры молодцы.

– А чем вы, купцы, торгуете, чего ищете? – любопытствовали из-за двери.

– Есть у нас барашек-бегун, а ищем мы ярочку. Ведь баран да ярочка – вековая парочка!..

Глеб Скворцов слушал, спешно зашнуровывая полуботинки. Не думал, не гадал: вот так с поезда – попасть на праздник, на свадьбу, да не какую-нибудь – народную, настоящую, сохранившуюся здесь, оказывается, во всей своей обрядовой театральности: с жениховским поездом, с дверьми, запертыми перед поезжанами, с многоопытным дружкой-сватом. Словно по заказу сбывался сон, никогда, впрочем, не виданный, лишь померещившийся ему. Ладное девичье пение слышалось из дома, а может, это у Скворцова в душе, в ушах звучал величавый хор, и трубы гремели все мощней, все торжественней, мешая мендельсоновский марш с родным «ай люли». В просторной горнице за накрытым столом сидели девушки в сарафанах, поезжанам надо было выкупать у них свадебные места, разгадывая загадки, – чернобородый дружка щелкал их легко, словно отрепетировал, лишь на последней чуть не споткнулся. «Что такое, – спросила юная озорница, – красное, деревянное, висит на стене и качается?» «Лапоть!» – вдруг догадался Глеб. «А почему красный?» – не понял дружка. «Покрасил», – объяснил Скворцов. «А почему на стене висит?» – «Кто же сейчас лапти на ногах носит?»– «А почему качается?»– продолжал еще спрашивать кто-то, но ответ был уже и так очевиден: раскачал, вот и качается. На время установилась шумная кутерьма, какая бывает в современных партитурах, когда каждый играет во что горазд, и кто-то уже передавал Скворцову стакан теплого, отдающего дегтем самогону. Глеб выпил, наполнил стакан снова и встал.

– Прошу слова, – откашлялся он. – Я прошу слова, – повторил он мягким, чуть грассирующим голосом Сени Шагала, который был здесь менее всего уместен; поэтому Глеб старался посильней окать. – Милостивые государи и государыни, – сказал он для пробы; «о» слетело с уст как кольца дыма с губ умелого курильщика. – Я среди вас гость. Но чувствую себя своим. Я ведь здешний, я родился в Сарееве, знаете? Даже сорт и букет вина зависит от почвы маленького участка, на котором был выращен виноград: сто метров в сторону – уже другое. Но, может, и для человека не совсем безразлично, вспоен ли он водой или из водопроводной трубы, общей для миллионов; от единственной ли коровы его молоко или смешано из безликих удоев, да еще пастеризовано на индустриальном комбинате… Без малого четверть века отсутствовал… А ведь мать меня родила в овине… в настоящем овине. – Он начал немного сбиваться. – Мне есть куда прибить мемориальную лоску о золочеными буквами. Не то что другим… которые рождаются в общих домах… Прекрасная, кстати, идея, надо будет написать: мемориальные доски на родильных домах. Чтоб гордились своими питомцами. И, может, даже соревновались: у кого больше окажется профессоров, прима-балерин, генералов и лауреатов Нобелевской премии, с начислением очков по шкале престижа…

Слушал ли его кто-нибудь? Он сам себя едва слышал, дальнем углу кто-то наяривал на баяне, кто-то пел, кто-то кричал «Горько!» – и при каждом таком возгласе растроганный дружка тянулся целовать Скворцова, натирая ему щеки бородой, жесткой, как капрон, и такой черной, что ее хотелось дернуть.

– Друг мой… друг мой, – горячо дышал он ему в ухо, – я ваш должник! Откуда вы появились? Из Москвы! Я так и подумал. Но почему же я вас там не встречал? Я сам москвич, но сюда приезжаю каждое лето. У меня тут актив, и аспирантов прихватываю. Я фольклорист, доцент, моя работа о доцерковном свадебном обряде наделала много шуму… Извините, одну минуточку…

И он опять кидался от Глеба в кутерьму, чтобы направить ее ход и дать суфлерские указания: спектакль еще продолжался; кто-то стрелял в избе из ружья («Чтобы отпугнуть злых духов, – пояснил доцент-дружка, возвращаясь к Скворцову, – пережиток языческих поверий»); молодых проводили сквозь строй, осыпая зерном и хмелем («Для богатства и счастья», – комментировал Глебу в ухо ряженый с бородой Бригеллы). Вдруг возникло замешательство: на колени невесте требовалось посадить мальчика («в знак будущей плодовитости»), но из-за позднего часа ни одного под рукой не оказалось. «Мальчика, мальчика, – молил дружка, обводя всех выпученным загнанным взором, – что вы со мной делаете?» И Глеб Скворцов, откликаясь на этот взгляд, потянулся дополнить кадр, как когда-то в дядином ателье…

В голове у него шумело, хотя, увы, не от выпитого; вторая ночь без сна давала себя знать. Лишь выйдя на крыльцо, он впервые покачнулся; звездный небосвод заплясал, закружились в хороводе светила, и цыганская звезда Сантела была где-то среди них. Но попробуй пойми какая. Пьяному было куда лучше, чем трезвому. Глеб нетвердо сошел с крыльца и двинулся к лесу, в сторону Сареева. Странная штука был этот самогон: сам Скворцов чувствовал себя почти в порядке, а вот вокруг творилось что-то несуразное: лесная темнота рвалась клочками, подмигивала, из нее выделялись бесшумные плоские силуэты, обведенные светлым контуром. Один из них сел на низкую ветвь ели, забухал знакомым смехом: «Хо-хо, поздравляю с экспромтом. Насчет пастеризованного молока и прочего – это ты эффектно ввернул. Не ожидал». – «Сам не ожидал», – мрачно усмехнулся Скворцов. «А мне показалось, год назад ты это сочинял всерьез». – «Показалось», – сказал Скворцов. «И этого не можешь без отрыжки». – «Рад бы в рай, да невинность потеряна. Потеряна, увы. Померещилось, да видно, не то. Не для меня, во всяком случае». – «И что дальше?» – «Мало ли… Думаешь, у меня больше ничего не найдется? Вон сколько понаписано… пожалуйста».

Глеб достал из заднего кармана два скомканных листа, который накануне читал Шерстобитову, да так и забыл в брюках. Он развернул их и, держа перед собой на вытянутых руках, стал на ходу читать вслух в темноте:

– «Остановимся подробней еще на одной разновидности масок: охотничьих. Первоначально это были маски звериные, они служили охотникам для того, чтобы незаметно приблизиться к стаду животных, по возможности втереться в него, а затем поразить добычу с близкого расстояния. Движения охотника были при этом так естественны, что даже после гибели первого своего сородича животные не замечали пришельца. Он отбегал на некоторое расстояние вместе со стадом и нацеливался на следующую жертву».

Тень захохотала басом, захлопала крыльями и грузно взлетела. Глеб Скворцов споткнулся на ходу, выронив бумаги. Наклонился подобрать их; листы смутно белели в темноте, не давались в руки: стоило взять один, как другой падал. Наконец он справился, крепко зажал их в кулаке и, обессиленный, сел на землю спиной к березе. Звезды сочувственно спустились, замерцали вокруг. «Ничего, все-таки доберусь… справлюсь», – неопределенно думал Скворцов, задремывая. Ему снился теплый огонек вдали, оказавшийся вскоре кузницей; полуголый кузнец обернулся к Глебу от наковальни. «Кузнец, кузнец, скуй мне новый голос!» – обрадованно догадался во сне Скворцов. Кузнец смотрел на него и улыбался доброжелательной улыбкой давешнего глухонемого. «Скуй, говорю, голос», – показал Скворцовна пальцах. Кузнец понятливо кивнул, протянул к Глебу руку и провел по щеке чем– то теплым и влажным… «Что это он?» – изумился Глеб – и проснулся. Он сидел на лесной поляне спиной к березе; в предрассветных сумерках перед ним стоял козленок с белой шерсткой, лизал языком ему щеку.

– Ты-то здесь откуда? – сказал Скворцов. – В лесу ночью волки съедят. Соображаешь? Или потеряла тебя хозяйка?

Козленок было отшатнулся, потом уставился на Глеба любопытными детскими глазами. У него было личико худенького, не по летам развитого мальчика с влажными розовыми губами падшего херувима. На шее вместо веревки держалась выцветшая голубая лента.

– Нет, значит, Аленушки? – понимающе кивнул Глеб Скворцов. – Тяжел камень ко дну тянет, шелкова вода ноги спутала. Видишь оно как? Заколдовали, теперь выпутывайся. А ты думал. Пить хотелось, это я понимаю. Жажды не вытерпеть. Из какого попало копытца напьешься. Ну иди, Ванюша, сюда, я тебя научу, что делать. Иди, иди.

Малыш переступил к нему робким шажком.

– Когда, Ванюш, с тебя совсем соберутся шкуру спустить, ты попросись к воде кишочки прополоскать, понял? А сам замёкай: «Сестрица Аленушка, выплынь, выплынь на бережок»… ну и так далее. Небось сам эти сказки читал, когда был пацаном. Да мало ли что мы читали… Главное, песенку не забудь. Еще Аленушке столько перетерпеть, пока ты человеком станешь. Ну чего… чего тебе?

Козленок, совсем осмелев, тыкался мокрыми губами Глебу в ладонь, в колени.

– Нет у меня для тебя ничего, Ванюш. Уж ты извини. Это все бумажки. Вот… несъедобные… и читать не стоит.

Он расправил смятые в кулаке листки; вместо двух их оказалось у него три. Один был клочком газеты, и Глеб уже собрался его выбросить, когда различил в слабом свете крупные буквы оборванного заголовка: «МАСК». «Однако», – усмехнулся он совпадению, но между лопаток почему-то прошел холодок. Мелкий шрифт разбирался с трудом; Глеб протер глаза, с удивлением чувствуя тыльной стороной кисти, что они влажны. Это еще откуда, качнул он головой… Не хватало. Расслабился. Хорошо, что никто не видел… Что же это за «МАСК»? «Ярмарка в Дамаске»? «Заявление сенатора Маски»?… По характеру набора можно было судить, что газета была местная, районная – должно быть, «Нечайская правда». Наконец взор прояснился; рассвет расходился быстро, как в театре под знаменитую увертюру Мусоргского. Глеб начинал разбирать:

«…коллекция бельгийского масочника, гораздо более бедная, составила экспозицию целого музея, она приносит доход городу, привлекая туристов. До чего же небрежно относимся мы к своим собственным талантам и даже – не побоимся этого слова – самородкам! Цезарь Слепцов живет совсем рядом, в получасе езды от столицы. Он создал несколько сотен масок: портретов литературных героев, характерных типов, известных деятелей культуры. Это упрек нам всем, что о талантливом масочнике не знает, по существу, никто. Если вам случится проезжать мимо этой станции, не поленитесь сойти с электрички и заглянуть в скромный дом по Второй Первомайской, 16. Обещаю вам: не пожалеете…»

Глеб Скворцов читал адрес с бьющимся сердцем. Кто– то со мной забавляется, думал он. Ну-ну… Я не против. Похоже, я не совсем так повел свой «Этюд». Что ж, попробуем по-другому. Я все-таки щадил себя, а это не то. Надо уж до конца… вывернуться, шкуру ободрать… именно… но прорваться к несомненному. Больно будет – ничего. Зато сам. Я гордый человек… мне колокольчик на шею не надо. Я не из стада… я, может, сам из охотников.

Посмотрим, кто посмеется последним. До сих пор все была присказка, литературное предисловие. Будет вам и настоящий этюд. Вот только добраться.

Он встал, отряхнул ладони и колени, запихнул в задний карман обрывок газеты, остальные листки выбросил. Козленок смотрел на него снизу; восходящее солнце золотом обводило его рожки, в зрачках отражался прекрасный мир с маленьким перевернутым небом.

– А собственно, зачем тебе превращаться обратно в человека? – сказал Глеб Скворцов. – Ты и так очень похож. Зубки вон какие ровные, не болят никогда. В этом тоже что-то есть… ты подумай, а? Ванюш. А с Аленушкой, может, обойдется. Выйдет замуж, любить будет больше, чем братца. Жалеть, потому что будешь паинька. И травка всегда найдется. Подумай. А впрочем… пока…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю