Текст книги "Этюд о масках"
Автор книги: Марк Харитонов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
По улице проехала поливальная машина, струя воды, едва достигнув асфальта, с шипением превратилась в пар, как от соприкосновения с горячим утюгом, и дорога позади машины опять оставалась суха. Внизу, за поворотом, открылся бассейн, заполненный чистой подсиненной водой; Скворцов рванулся к нему, едва не угодив под машину, и убедился, что это мираж. Когда в переулке показалась бочка с квасом без единого человека в очереди, – симпатичная продавщица в белой курточке скучала под прохладным тентом, – он даже не стал тратить нервов на соблазн, только облизнул пересохшие губы, чувствуя, что сил больше нет и что он вот-вот останется вовсе без голоса. Тогда Глеб Скворцов по-настоящему испугался, остановил сумасшедший гон, огляделся – и вдруг понял, куда его безотчетно несли ноги по лабиринту огнедышащих улиц: он был уже близок к дому, нелепому дому, какой можно встретить, наверно, только в Москве – составленному из двух половинок с разной высоты этажами, с двором-колодцем, таким глубоким, что со дна его средь бела дня можно было видеть на небе звезды. Ноги сами припустили бегом, скорее, еще скорее – туда, где только и могла ждать надежда на разрешение, избавление, легкость; одним махом по лестнице с переходами вниз-вверх взметнулся он на второй с половиной этаж, позвонил – ив раздвинувшуюся щель выдохнул:
– Нина, это я, здравствуй.
И впервые облегченно перевел дух, услышав, наконец, и вправду свой голос, чуть окающий легкий тенор – усталый, родной, единственно сладостный – как сладостна во рту одна лишь своя, ни с чем не сравнимая слюна.
3
Маска условная, не закрывающая лица, предъявляла ничуть не менее жесткие требования к ее обладателю, чем рисованная личина. Определяя роль, она была связана с обилием расписанных до мелочей правил. Поведение, костюм, походка, реплики диктовались не столько прихотливыми склонностями, сколько обязательным для каждой маски сценарием (обычаем, этикетом, уставом). Без такой опоры люди бы растерялись, вынужденные каждый раз придумывать за себя заново все слова, почувствовали бы себя незащищенными, голыми, беспомощными, не знали бы, как к кому относиться, как ступить и молвить; наступил бы хаос, лишенный ориентиров, – кроме ненадежных, зыбких, с трудом распознаваемых ценностей, зависимых от непостоянной человеческой природы. Стала бы невозможной жизнь, основанная на организации и преемственности. Масочная условность пропитывает бытие и, затвердевая, составляет каркас культуры, костяк, на который каждый нанизывает плоть своих, до известного предела свободных вариаций.
Пожалуй, неконкретность у невещественность большинства современных масок осложняет самочувствие людей. Не все носят форму и знаки отличия. Впрочем, и слишком грубая, заскорузлая личина таит свои опасности. Хроники рассказывают, что при дворе курфюрста Эттингенского (пятнадцатый век) подвизался шут Бальбек, никогда не снимавший на людях потешной рожи. Однажды ночью озорники или злоумышленники, наверно, обиженные его насмешками, похитили маску Бальбека – и бедняга утром просто не смог выйти на работу: дворцовые стражники, не узнав, приняли его за чужака, заподозрили в злых намерениях, и он умер под пытками, не имея возможности оправдаться, ибо даже голос его, как повествуют хроники, без маски никто не соглашался признать. Отсюда, полагают, и пошло выражение «потерять свое лицо»[1]1
Сообщение впервые напечатано в районной газете «Нечайская правда». Вопрос о маске шутовской, дающей иллюзию свободы и право вытаскивать кукиш из кармана, вообще заслуживает особого рассмотрения.
[Закрыть].
Итак, не будет чрезмерной смелостью заявить, что маска всегда была вожделенной целью человека. Даже не признаваясь в этом себе, он мечтает о ней – и не дай бог какому-нибудь умнику внести в его жизнь двусмысленность, неопределенность.
* * *
Дверь открылась сразу – как будто его уже ждали у ключа, как будто спешили навстречу его шагам. Из распахнувшегося темного проема на Глеба уставились глазки усатой, красноволосой от хны старухи, лицом похожей на Бальзака. Старуха была в платье декольте, открывавшем на плечах ужасные рубцы от бретелек; из кармана ее передника, точно из сумки кенгуру, выглядывала карликовая мордочка красношерстного шарло, до того похожего на хозяйку, словно это был ее родной малютка сын, чьим-то колдовством превращенный в собачку.
– Кто там? – послышалось из глубины коридора.
– Это к Нине опять. Мужчина, – хихикнула красноволосая старуха.
– Все ходют и ходют, – отозвалось из коридора. – Я вам рассказывала, Регина Адольфовна, как к одной парикмахерше шпионы на связь ходили?
– Ох, боже мой, Анфиса Власовна, – захныкала красноволосая. – Ну зачем вы все про свои ужасы? Может, она просто покровителя нашла.
Скворцов поздоровался с ней, не удивляясь, что колдунья его не узнала, – только грустный шарло снисходительно кивнул ему на кармана, пропуская в глубь тесного и темного, точно старый платяной шкаф, коридора, где его поджидала вторая старуха – менее проворная, поскольку она передвигалась в громоздком инвалидном кресле-каталке. Кресло досталось Анфисе Власовне задаром, по случаю, и она не смогла с ним расстаться, предвкушая день, когда и в самом деле окажется, не дай бог, парализованной и сможет наконец пожать плоды своей предусмотрительности, – почти желая, чтоб этот день наступил скорее, а до той поры каждодневно примеряя роскошный предмет. Бедняга была помешана на запасливости, комнатушка ее выглядела настоящим складом круп, сухарей и консервов, а в дворике, лишенном солнца, каждый год вскапывалась для нее бессмысленная грядка картофеля. Грядку обрабатывала Регина Адольфовна, и когда она пыталась жалобно заикнуться, что проще было бы покупать картошку в магазине, Анфиса Власовна отвечала твердо: «Мало ли что. А вдруг война. Мы в ту войну одной картошкой продержались». Продержалась она, видимо, плохо, воспоминание о голоде до сих пор сбивало ее; в кухне она таскала у Нины продукты, иной раз даже сливала из ее кастрюлек бульон, подливая взамен чистую воду. Трудно сказать, употреблялось ли что-либо из этого в пищу, до того старуха оставалась тоща при своих запасах. Тонкие ее губы были сморщены, как будто под носом кто-то прошил их и стянул ниточкой, навек отменив улыбку. Строгость Анфисы Власовны была задана воспоминаниями юности и особо чистым происхождением, в знак которого ее коротко стриженные волосы до сих пор были подвязаны красной косынкой и которое не просто давало ей право – обязывало осуществлять миссию гегемона при своей соседке, бывшей дворянке и даже баронессе Регине Адольфовне. Та покорно признавала эту гегемонию, грядку для соседки вскапывала, в общем, безропотно, зато отстояла этой ценой и хну для волос, и декольте, и кои-какие еще дворянские замашки. Вообще баронесса была куда больше себе на уме, чем это могла вообразить Анфиса Власовна. Было в Москве место, где она возрождалась, держась с высокомерием, капризностью и гонором поистине титулованной особы. Это были собачьи выставки, куда она приносила в кармане своего Карлушу – самого чистокровного шарло в Москве, а то и во всем Союзе. Предки его принадлежали еще герцогу Бургундскому, одно чтение его родословной занимало полчаса. Ради этого кобелька перед ней заискивали профессора, полковники, народные артисты и просто темные личности, владельцы одиноких сучек, готовые на все, никаких денег не жалевшие за краткий миг Карлушиной благосклонности. Но не в деньгах было дело, а в почете, власти, в величии, о котором не подозревала плебейка-соседка и догадаться в своей презренной глупости не могла. Грустный красношерстный шарло заменял Регине Адольфовне утерянное дворянство и титул, составлял опору ее жизни и самосознания. О, посмотрела бы Анфиса Власовна, с каким высокомерием фыркает баронесса на униженных соискателей, как строго, как придирчиво до самодурства отбраковывает претенденток! Куда девались вечное ее хныканье, жалобы и заискивающее нытье!.. Генеральша, крепостница-помещица, Салтычиха – ни дать ни взять!.. Но Анфиса Власовна на собачьи выставки не ходила и правильно делала; там ее гегемония была пустым звуком, там Регина Адольфовна мигом поставила бы хамку на место – только бы подвела выщипанной подмалеванной бровью, только бы пальцем шевельнула подобострастной свите…
Глеб миновал с разгону и вторую старуху, ощутив странное облегчение, когда она осталась за спиной; путь в несколько шагов до дверей Нины всегда казался растянутым из-за этих недремлющих привратниц. «Здравствуй», – повторял он в упоении, наслаждаясь своим тенором, повлажневшим от слюны, клокотавшим в воздухе, ласкавшим барабанные перепонки; он прополаскивал его соком сухое от жары, пыльное горло, счастливый сбывшейся догадкой. Ну конечно же здесь он должен был услышать себя – где еще, если не здесь, среди стен, верных его эху, в узкой комнате, где на него с нежностью смотрели снизу темные, как у воробушка, преданные влюбленные глаза. Рядом с Глебом Нина всегда казалась особенно маленькой, остреньким подбородком, мягкостью, беззащитностью напоминая птенца. Ей не дала расправиться в полный рост война – обрушившаяся на пятилетнюю девочку без оглядки на возраст, оторвавшая во время бомбежки от матери, подкинувшая сперва в цыганский табор (она и сама смуглостью была похожа на цыганочку), а потом – в особый немецкий лагерь, где у детей брали кровь для раненых солдат. Одно счастье – до нее там просто не дошла очередь, каждый день безвозвратно поглощавшая других, – и Нина, казалось, до сих пор не переставала ощущать это счастье, хотя жизнь и после ее не баловала. Через много лет после войны, кончая детдомовскую школу, она разыскала свою мать, уже тогда безнадежно прикованную к постели; теперь мать беззвучно лежала в соседней комнате. Глеб ее никогда не видел, лишь слабый шорох за стеной выдавал иногда присутствие там живого существа, и Нина тотчас спешила на этот шорох, который каждую минуту мог потребовать ее к себе. Она зарабатывала на дому перепечаткой и рисковала отлучаться лишь ненадолго по самым необходимым делам. Несколько лет назад Скворцов впервые принес ей рукопись; Нина удивила и насмешила его, приняв за чистую монету его пародии. «Мне очень нравятся у вас пейзажи, – сказала она, – ночной лес, река, лунные тени; я так давно этого не видела, и вдруг – прямо перед глазами». Это было особенно странно потому, что вкус у нее, как Глеб убедился потом, был природный – во всем, что не касалось его. Не сразу он догадался о происхождении этой слепоты, исключавшей чувство юмора. Привить ей иронический взгляд на себя и свое творчество Скворцову так и не удалось; впрочем, кто может знать, какие картины, звуки, шорохи, запахи и впрямь оживляло в ее мозгу созерцание мелких черных значков на белом бумажном поле, которые столько лет представляли этой маленькой женщине весь огромный желанный мир; ведь не одним их сочетанием определяется волшебство чтения, но и способностью читающего, который может быть куда гениальней автора. Глеб отозвался на ее чувство, как ему казалось тогда, из невольной жалости; но довольно скоро он поймал себя на обратном; его самого тянуло к Нине в наиболее смутные и паскудные минуты жизни. Эта похожая на школьницу тонкая женщина с забавными детскими косичками и белой ниточкой пробора действовала на него просветляюще. Возможно, потому, что напоминала: тебе ли жаловаться? Нет, скудости своей жизни и недостатка денег она как будто не замечала, была легка, улыбчива, конфузила иной раз Скворцова недешевыми подарками – вообще непонятно смущала его. Может, именно потому он избегал бывать у Нины слишком часто – но к ней же и возвращался и ей единственной не оставил на память безделушечного лапотка.
– Твои соседки вызывают у меня каждый раз мурашки по спине, – сказал Глеб, целуя Нину; лишь сейчас он окончательно остановил взятый с улицы разбег, опомнился и отдышался. – А кто это к тебе все ходит и ходит?
– Кроме тебя, никто. Я весь месяц перепечатываю одну диссертацию по биологии. Очень медленно; все хочется понять, что там написано. Настоящие машинистки так не делают.
– А ты что, не настоящая?
– Конечно нет.
– Кто же ты?
– Не знаю, – засмеялась Нина. – Просто – человек.
Она была сейчас в черных брючках, полосатой безрукавке; косички-рожки перевязаны зелеными ленточками – очень мила.
– Редкая возможность, – хмыкнул Скворцов, – не ставить перед своей подписью никакого титула. Просто: Нина, человек. Я знал одного профессора, он сдавал в поликлинику анализ мочи и подписывал на бумажке: профессор такой-то.
– Голодранцы, а тоже титул им подавай, – отчетливо раздался из пространства презрительный голос баронессы.
Скворцов вздрогнул и отпрянул от Нины. Хотя он уже знал секрет этой квартиры, но всегда забывал про него, и диковинная акустика, способная посрамить знаменитую древнекитайскую «Стену эха», каждый раз заставала его врасплох. Кладка между соседними комнатами была здесь звуконепроницаемой, но единственное место у газовой плиты в кухне и самая середина Нининой комнаты были словно соединены причудливой звуковой дугой, и голоса доходили по ней явственно, даже как будто усиленно.
– Руками-то работать не хочется, – подтвердила Анфиса Власовна. – Все бы на трудящемся горбу ездить. Вот вы, Регина Адольфовна, опять давеча картошку не полили. В такую-то засуху. Небось привыкли раньше, чтоб все за вас слуги делали?…
В узкой комнате уклониться от зоны звуков можно было лишь у самых стен; поэтому Скворцов поспешил сесть на диван, плотнее прижался к спинке и привлек к себе Нину.
– Ты сама не боишься этих колдуний? – произнес он тихо, но не шепотом, чтобы не оставлять горло без сока своего голоса; как ни странно, он и забыл про жажду, голода же весь день вовсе не чувствовал. О недавнем наваждении не хотелось вспоминать, да вслух почему-то казалось и стыдно; инстинкт подсказывал ему, что это лучше держать при себе.
– Ну что ты, – сказала Нина. – Безобидные несчастные старухи.
– Тебе все хороши. Прямо житие пиши, – усмехнулся Скворцов. – Я, кстати, сегодня беседовал с одной очаровательной христианочкой. Цветущая современная женщина показывала мне пятнистые картины и толковала о современном апокалипсисе, о трагизме нашего века и об искуплении Христовом.
– Почему ты говоришь это так раздраженно?
– Потому что не верю я, ни на вот столечко не верю всем этим новоявленным откровениям. Как Станиславский: не верю. Не может их так вдруг озарить. С чего! Какой их потряс столп огненный? Тут в лучшем случае соблазн ума – одним махом превзойти все проблемы. Отмычка для всех задач, универсальная шпаргалка, чужая подсказка. Не сами же они это выстрадали. Знакомая история. Вот если б я сам впервые открыл эти идеи, назвал, проник – тогда б они мне подошли. А так – гордость не дозволяет. Или вкус. Или чувство юмора.
– Всего не придумаешь сам.
– Тут ты попала в самую точку. Возможно, ничего нового вообще уже не придумаешь. Сплошное раздолье для пародии. А в этой области я слишком натаскан, чтобы воспринимать всерьез слова о трагизме века и современном апокалипсисе.
– Почему же, – тихо произнесла Нина. – Ведь действительно было столько страшного. Каждый день об этом нельзя думать, и не вместишь всего, не представишь, но все-таки… Мы ведь с тобой по возрасту пережили войну. А эти две старухи и того больше. Они, конечно, выглядят смешными и все стараются воевать друг с другом, но ведь досталось им от жизни одинаково – и не в шутку. У обеих никого на свете не осталось, сыновья в войну погибли, мужья еще раньше. Даже пенсии до копейки одинаковы.
– Во-первых, мой муж не погиб, – резко опровергла из пространства Анфиса Власовна – и Скворцов заметил, что, не выдержав неудобной позы, они с Ниной давно отслонились от стены. – А во-вторых, он посмертно реабилитирован. Нечего сравнивать.
– Когда заболеют, они ухаживают друг за дружкой. Врозь бы они и недели не выдержали.
– Почему же не сравнивать? – обиженно заныл голос баронессы. – Меня, если хотите знать, саму приговорили к смертной казни за то, что я была дворянка и носила парижские туфельки тридцать второго размера. Как сейчас помню…
– Ой, что ж я сижу! – спохватилась вдруг Нина. – Ты ведь пришел голодный.
– Нет, есть я не хочу. Попить разве.
– У меня есть только молоко.
– Молоко у нас нынче порошковое, – предупредил голос Анфисы Власовны.
– Спасибо, это ничего, – ответила в пространство Нина, наполняя стакан.
– …так вот, я сидела в тюрьме, передо мной решетка… это сейчас у меня руки обмороженные и суставной ревматизм, а тогда у меня были тонкие длинные пальцы. Я просунула их через решетку, открыла окно и увидела перед собой главного палача. Он посмотрел на меня и опустил взгляд. Он не смог выдержать моего взгляда. Молча открыл дверь тюрьмы и выпустил меня. Все другие приговоренные к смертной казни были поражены.
– Налей еще, – попросил Скворцов, отдавая пустой стакан Нине. – Давноне пил молока. Хорошо… ишь ты. И больше не хлопочи, посиди лучше со мной. С тобой все видишь немного иначе. Даже этих колдуний. Настроить бы так взгляд насовсем. Только кто из нас дальтоник? Думаешь, очень весело во всем распознавать ухмылку, анекдот, пародию, читать задушевные стихи – и не очаровываться, потому что и там полно пищи для твоих зубов? А сам попробуй выскажись! Хочешь, выдам тебе секрет? Я не всегда умышленно пересмешничаю. Иногда я начинаю писать всерьез – и даже очень часто начинаю. Но все произнесенное всерьез так уязвимо. Нет истины, которой нельзя было бы состроить рожу; а истины стеснительны, они краснеют от усмешки – лучше бы им не показываться. Одна ирония ничего не боится, и единственный неуязвимый стиль – пародия. Я очень скоро начинаю на себя смотреть со стороны и сам себе подсвистывать. А под конец, глядишь, и вовсе зарезвлюсь. Так получались самые блестящие и тонкие мои штучки. Можно бы, конечно, не выдавать себя, сохранить до конца убежденный вид, и даже почти искренне. Многие так и делают; со стороны трудно разобраться. Но я сам слишком честен для этого. Представь себе, слишком честен. Да ты и так мне веришь. А вот один бородатый умник разоблачил вчера сокровенную мою надежду. Раньше меня самого. Сейчас я вспоминаю: кажется, он прав. Вдруг он прав, а? Единожды состроивший рожу – кто тебе без нее поверит? Сам-то хоть – поверишь? Опять разве что ты.
Он взглянул на Нину, в ее глаза с огромными зрачками, внимательно и нежно смотревшие на него, – понимала ли она, о чем он говорит?
– Слушай, отчего мы до сих пор не поженились? – сказал вдруг Глеб. – Ты была бы мне идеальной поправкой. Может, все и стало бы на свои места? Поженимся давай, а?
– Не надо об этом, – попросила она.
– Почему не надо?
Нина промолчала.
– Ну ладно, ладно, – пробормотал Скворцов и привлек ее к себе поближе, еще поближе, чтобы полнее ощутить власть над этим маленьким тонким телом, таким покорным в его руках, над этой умной самостоятельной девочкой, которая никак не оспаривала его превосходства, но оставалась сама по себе, в то время как он рядом с ней необъяснимо менялся. В его тяготение к ней то и дело примешивался недобрый, самолюбивый, мстительный оттенок: вот ведь ты как умна, как мила, как независима, а подчинишься мне, какому ни есть? – подчинишься, и как еще… вот ведь как… вот ведь как; ведь удивительно, что я нашел тебя в этой щели – экспериментальное существо, выращенное на питательном бульоне детских воспоминаний, книг и музыки из грошового репродуктора; ну скажи хоть, что тебе хорошо со мной, что ты сейчас счастлива и разрыдаешься, когда я уйду… вот то-то же… то-то же… то-то же… а я промолчу в ответ…
– Легли уже, – прокомментировал из кухни голос Анфисы Власовны.
– Ой, боже мой, ну зачем вы такие ужасы! – испуганно заныла баронесса. – Мне и так под утро снились одни кошмары, одни кошмары!
– Ну-ка, ну-ка, – насторожилась Анфиса Власовна, – какие такие кошмары?
– Я разве сказала кошмары?
– А то кто же?
– И вообще я не обязана отчитываться вам в своих снах, – попробовала сопротивляться баронесса.
– Как это не обязаны? – даже удивилась Анфиса Власовна. – Особенно если говорите о кошмарах.
– Не такие уж и кошмары. Мне снилось, что я разрезаю котлету ножом и никак не могу разрезать. Нож тупой, вы знаете, какие сейчас ножи. А главный-то кошмар, что я знаю: котлеты ножом не режут. И мне так стыдно, так стыдно!..
За окном давно была глубокая ночь, но голоса старух бессонно бодрствовали, и Скворцов уже этому не удивлялся.
– Знаешь, здесь из окна видна всегда единственная звезда, – произнесла Нина. – Больше не помещается. И без созвездий трудно догадаться какая. Да я их все равно не знаю. Помню с детства только одну, яркую-яркую, мне показал ее один старик в таборе и назвал Сантела. Почему-то мне кажется, что это она и есть. Я очень запомнила ту ночь, такую черную, что чернота была как жидкость; казалось, я плаваю в ней. И я тогда впервые открыла для себя, что небо – не где-то отдельно вверху, как рисуют дети, что оно начинается вокруг. Мы ходим среди него, прикасаемся, раздвигаем своим телом. Кругом была степь, и звезды плавали совсем недалеко; если б было дерево повыше, можно б было залезть и дотронуться… Я все-таки много успела увидеть, – улыбнулась она в темноте. – Только подумаешь, что некоторые никогда и не видели такого неба – во всю ширь, от горизонта до горизонта. А я бегу утром в магазин мимо тесных домов – но уже помню, что хожу среди неба.
– Верно, в городе можно забыть, что бывает такое, – хмыкнул Глеб. Недобрая минута прошла, точно лопнул и рассосался гнойник; ему было хорошо лежать рядом с Ниной и глядеть на одинокую цыганскую звезду Сантелу. – Я ведь тоже, помню, ездил когда-то в ночное. Картошку в золе пекли.
– А я помню, как на костре пекли мамалыгу с салом.
– Ишь… с салом. Вы, я смотрю, неплохо там питались. А из лебеды суп едала?
– Из крапивы ела.
– Суп еще хорош из заячьей капусты, – заметил голос Анфисы Власовны.
– И из черепахи, – вставила баронесса.
– Из крапивы и хлеб неплохой.
– А лепешки желудевые?
– И кофе, – вставила баронесса.
– Колобашки из куглины, – наперебой вспоминали они вчетвером, вдохновленные темой, внезапно общей и бесспорной для всех.
– Пареная каша из дягиля.
– И из крапивы.
– Про крапиву уже говорили, Регина Адольфовна.
– Вы всегда не даете мне слова сказать, – оскорбленно заныла баронесса. – Как будто вы одни голодали.
– А вы, что ли, голодали?
– Да я, если хотите знать, однажды неделю ничего не ела. Пришел врач, идиот, прописал мне для аппетита мышьяк и горчишники по пять минут. Но я еще с ума не сошла, чтобы есть мышьяк, я была в здравом уме и твердой памяти. Я ему сказала: доктор, мне от голода лучше всего помогает колбаса. И шоколадные конфеты. Или хотя бы безе…
– Тс-с, – сказал вдруг голос Анфисы Власовны, и все замолчали.
– Кажется, мама? – прислушалась Нина.
– Показалось, – дала отбой старуха. – Так вы что-то хотели сказать, Регина Адольфовна?
– Я? – испугалась баронесса. – Это вы что-то хотели сказать.
– Не помню. А на чем мы остановились?
– На безе.
– Да. Моя кухарка прекрасно делала безе. У меня были две кухарки, белая и черная. Очень порядочные женщины, сейчас таких нет. И они так пекли безе – я была от него без ума.
– Позвольте, Анфиса Власовна, – робко вставила баронесса, – про безе – это должны быть мои слова.
– Почему это ваши?
– Да потому что мои!
– Да почему это ваши?
– Да потому что мои! Вы всегда все присваиваете, Анфиса Власовна, а сами хоть знаете, что такое безе?
– Почему ж это не знаю?
– Ну что, скажите, что? Может, думаете, это тот, который написал оперу «Кармен»?
Тут раздался странный взвизгивающий звук, и Скворцов не сразу понял, что это смеется маленький шарло; смех его был похож на долгий колесный скрип. Вслед за ним захохотала баронесса – заливистым торжествующим хохотом; смех ее перемежался с карличьим повизгиванием песика, они заражались друг от друга весельем и никак не могли остановиться.
– Регина Адольфовна, – ледяным голосом попыталась прервать их Анфиса Власовна, но вызвала лишь еще больший приступ хохота. – Регина Адольфовна, – вынуждена была она повысить голос. – Регина Адольфовна, – в третий раз повторила она, – кто у нас гегемон?
Баронесса и песик разом оборвали смех.
– Я не понимайть, что ви есть говориль, – попыталась увернуться Регина Адольфовна, но, на ее счастье, соседка опять зацыкала:
– Тс-с.
Теперь и Глеб услышал за стеной шорох. Нина быстро накинула халатик и подалась туда.
– Я, кажется, вас перебила, – сказала Анфиса Власовна.
– Это я вас перебила. Вы уж простите.
– Нет, это уж вы простите.
– Вы просто забыли. Вы все такие, всегда забываете, что вам невыгодно.
– Кто это – мы все? – насторожилась Анфиса Власовна.
– Я имею в виду вас, – смело увильнула баронесса. – Сами же только что сказали, что были без памяти.
– Это совсем в другом смысле. Без памяти в смысле: без ума.
– И без ума, и без памяти.
– Без памяти от безе. Ну и глупы же вы, Регина Адольфовна!
– Мало ли от чего! Не надо было есть, чего не знаете, – и баронесса опять зашлась долгим пронзительным смехом.
Песик тотчас поддержал ее своим скрипучим повизгиванием, и захлебывающийся, волнами накатывающий дуэт этот был так заразителен, что сама Анфиса Власовна вдруг не выдержала, включилась на низкой сдержанной ноте, она смеялась, не разжимая губ, как иногда смеются старухи и некому теперь было остановить этого заведенного клоунского веселья…
Нина все не шла. За стеной из-за хохота старух ничего не было слышно. «Может, там никого и нет, – подумал Глеб, – просто ветер шевельнул занавеску?» Может, Нина просто выдумывает этот шорох, чтобы иметь возможность в любую минуту укрыться, обособиться, выскользнуть из рук его, Глеба? Он не мог воспринимать этот невидимый бесплотный шорох как живое существо, тем более как мать Нины. Да и она сама – воспринимала ли? Она почти и не пожила с ней по-настоящему, это для нее условность, символ, который, однако, связывал по рукам и ногам, приковывал к узкой щели комнаты, позволял видеть в небе единственную бедную звезду. Неужели она и это способна любить, неужели она вправду знала о жизни что-то большее, чем он, – потому что за тем пологом, что прикрывал вход в комнату, бывала совсем рядышком со смертью? Тяжкое знание, которого не пожелаешь нарочно, потому оно и дано немногим. «А вот возьму и сам загляну, – подумал вдруг он. – То-то будет занятно, если там окажется пусто…»
Он приподнялся на диване. Смех сразу оборвался.
Уходит, – испуганно сказала баронесса. Нет еще, – возразила Анфиса Власовна. За окном уже начинался ранний июльский рассвет. Звезда Сантела растворилась в воздухе и исчезла. «Давно я не смотрел на звезды, – усмехнулся про себя Скворцов. – Нина права, в городе не видишь небосвода. Так про все забудешь, потеряешься… немудрено, – догадался вдруг он. – Я ведь нездешний, я деревенский…» Он лишь сейчас почувствовал, как правильно сделал, не открыв перед Ниной вчерашнего. Она бы могла подумать, что теперь он и впрямь сам по себе не может. Так и будет прятаться среди этих стен, боясь выйти на улицу. Нашел убежище! Самому надо справляться. А еще твердит о гордости. Опоры захотелось… подпорки. После столького взятого на себя – расслабиться, размякнуть. Знаем мы эти истины, глаголемые устами младенцев и убогих. Разве ты так проста и неприхотлива по своему выбору? Судьба прихлопнула – и не двинешься. Потому и любишь, ничего не требуя. И жизнь для тебя проста. А повернись она к тебе иначе?…
Он неслышно оделся, подошел к пологу, закрывавшему проем в соседнюю комнату, дотронулся до него – но, сам не зная почему, отвел руку, повернулся и выскользнул в коридор. Чихнул игрушечный шарло, две старухи будто и не ложились спать – глазели на Глеба Скворцова: в сумраке нищей двадцатисвечовой лампочки, способной лишь экономить электричество, лица их белели пятнами: одно раздутое, круглое, с грубо намалеванным кокетливым ртом (когда она успела подкраситься?), с высокими дугами бровей и яблоками румян на щеках; другое тощее, строгое, с не знающими улыбки, прошитыми ниточкой губами – колдуньи-привратницы, стерегущие вход к принцессе и ее тайне.
– Теперь уходит, – сказала Анфиса Власовна из своего кресла.
– Ох, – вздохнула баронесса, – где бы и мне найти покровителя?








