Текст книги "Ловец облаков"
Автор книги: Марк Харитонов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 16 страниц)
Опустошенный, он взял лист бумаги, попробовал по памяти набросать то, прежнее ее лицо. Кончилось тем, что он пририсовал к нему новую короткую прическу, протянул от ушей тесемку и завязал бантиком на затылке. Потом мелко порвал лист, бросил клочки в печку, поджег, стал ворошить кочергой угли. В комнату пошел дым: он забыл открыть вьюшку. Распахнул форточку, чтобы проветрить, и, не раздеваясь, лег на кровать. Постель теперь он не убирал весь день.
Приближался вечер, но еще было светло. Возможно, он ненадолго вздремнул. Прохладное дуновение заставило его открыть глаза. Перед открытой форточкой вздымалась легкая кисейная занавеска. В комнате было сумрачно, однако обои на стенах розовели, точно их коснулось закатное солнце. Воздух был полон трепетом оживших пылинок. Иннокентий перевернулся на спину, чтобы найти источник света.
Нагая прекрасная женщина улыбалась ему сверху, из-под потолка. Она раскинулась на жарком мохнатом облаке, разрумяненная, как бывает спросонья. Сияние исходило от волос, растрепанных больше обычного. В воздухе вновь отчетливо проявился головокружительный, опьяняющий запах – запах мандариновой свежести.
«Ты? – проговорил Иннокентий беззвучно, не в силах раскрыть рот. – Где ты пряталась?.. Я так и знал, – продолжал он, не дожидаясь ответа. Ты еще прекрасней, чем я воображал». – «Ты вообще меня все время выдумываешь, – усмехнулась она. – До сих пор не хочешь понять, что на самом деле я стерва». – «Не говори так!» – испуганно попросил он. «Стерва, еще какая». Сияющие частицы воздуха отозвались ее смеху тихим перезвоном. «И мне, между прочим, нравится быть стервой. Вообще настоящей. Не знаю, лучше ли, хуже, чем ты думаешь. Живой. Ты не хочешь знать правду, в этом, может, твое счастье». – «Да, да! – подтверждал он, не вникая в смысл, – незаслуженное, необъяснимое счастье. Я всегда изумлялся, не понимал, что ты могла во мне найти, и ждал неминуемого разоблачения. Я без тебя, оказывается, не жил, – говорил он. – Видишь, и рисовать не могу… ничего не могу». – «Какой ты все-таки дурачок, – снисходительно улыбнулась она. – Лег, даже не разделся. Ты что, не хочешь, чтоб я спустилась?» Иннокентий в замешательстве уже готов был сказать, что он ничего не сможет – и лишь тут, наконец, осознал, что на самом деле давно может…
А в следующее мгновение послышалась возня у входной двери. С грохотом упало и покатилось задетое пустое ведро, тихо чертыхнулась Вероника. Иннокентий отчаянно глянул вверх, сделал знак: спрячься! Женщина запахнулась краем облачной шкуры, не торопясь, поплыла в угол, к печке, спряталась в тесный зазор между белеными верхними кирпичами и потолком. Вот куда он не догадывался заглянуть! Оттуда, однако, продолжало исходить слабое свечение. Он догадался включить электричество, прежде чем в комнату вошла Вероника с заляпанными грязью резиновыми сапогами в руках.
Только в сапогах можно было теперь в распутицу добраться до калитки, хотя время назад Гавриил заплатил рабочим, чтобы подсыпали на дорогу щебня. Напротив дома уже стоял строительный сарайчик, подвыпивший сторож удивился, увидев, что она еще идет в дом. Ему он казался пустым, завтра его уже собирались сносить. Прийти ее уговорил Гавриил. Он был недоволен тем, что Иннокентий утратил работоспособность и она об этом не заботится, хотя могла бы постараться, так сказать, его стимулировать. В этом мире все связано, объяснял он, надо попробовать, ты ведь можешь? Она впервые не без обиды подумала, что он все таки ее просто использует, но противостоять ему не могла.
– Ну и в бардаке ты живешь, – оглядела она жилье, вызывавшее мысль о мусорной свалке. Поставила у двери сапоги, разделась, подошла к Иннокентию, чтобы обнять. – Ты что озираешься, с перепугу, что ли? Успел меня забыть? Не обижайся, что я не приходила. Столько работы. Надо обустраивать квартиру, ты же не помогаешь. – Она потерлась лицом о его щеку, поискала для поцелуя губы. Они были вялые, безответные. Потом начала одной рукой расстегивать пуговицу на его рубашке, той самой, которую когда-то ему купила, другой попробовала направить его руку к своей кофточке. – Да ты что? Что с тобой? – поощряла она растерянного любовника. Ей уже случалось видеть его всяким, но таким он еще никогда не был. Иннокентий стоял перед ней, страдальчески наморщив лоб, бессильно опустив руки и прикрыв глаза. – Ты прав, этот бардак лучше не видеть, – признала она и, отстранясь на секунду, выключила электричество. Он в смятении поднял взгляд: Вероника могла увидеть золотистое свечение в углу, над печкой.
– Я не могу, – жалко повторил он.
– Со мной сможешь, – уверенно сказала она, расстегивая теперь на нем брюки. – Еще как сможешь.
Прильнувши губами к губам, она стала легонько теснить его к кровати. Он пятился, потом, не удержавшись, упал на кровать спиной и в испуге подумал, что сейчас Вероника сама ляжет тут же лицом вверх. Но она склонилась над его оголившимся бессильным телом, тронула губами, безуспешно пробуя вдохновить. Никогда ему не было так стыдно.
И тут он увидел, что светлое облако снова выплыло из-за печки. Любимая с улыбкой смотрела на него из-под потолка, вдруг заговорщически подмигнула. Он был ошеломлен ее дерзостью и уже не отводил от нее восхищенного взгляда.
– А ты говорил, – довольно сказала Вероника и взобралась на него сверху, как всадница, наслаждающаяся своей властью. Короткая прическа не мешала ему видеть сияющую раскинутую гриву над собой. Оба постанывали в медленной, потом все более ускорявшейся скачке. – А ты говорил, – повторила женщина, удовлетворенно облизнув пересохшие губы. Упала с ним рядом, как была, ничком и сразу заснула, посапывая.
А Иннокентий продолжал лежать на спине, ошеломленный возвращением возлюбленной, все еще не веря в нежданное счастье. Как она тебя не увидела? – в молчаливом восхищении шевелил он губами. Спрячься получше, тревожился он уже во сне, чтобы тебя никто не увидел. Мы останемся здесь с тобой, я отсюда никуда не уеду, беспокоился он, не зная, как пересилить, перекричать нарастающее непонятно откуда тарахтение.
Он проснулся уже засветло. Шум разрушительного механизма наполнял воздух, прозрачно-белый от известковой пыли, она оседала на предметы, делая их гипсовыми. Вероника, еще не одетая, поставила стул на стол, сама забралась на эту шаткую пирамиду. В одной руке у нее была щетка на длинной ручке, в другой клетка с открытой дверцей. Застигнутое врасплох облако трепыхалось, пробуя увернуться. Не надо, зачем ты так, – услышал явственно Иннокентий. – Что ты с собой делаешь? – С собой? – усмехалась Вероника. Ты хочешь меня учить морали? Нравится парить на облаке? А ты спустись, может, станешь кое что понимать. – Не надо, жалобно просила женщина с облака. – Я ему нужна. Он без меня не сможет. Он с ума без меня сойдет. – Без тебя? Которую сам выдумывает?
Иннокентий оцепенел, словно лишившись голоса. Его возлюбленная забилась в дальний угол. Вероника с трудом дотянулась, слегка придавила облако, потом зацепила все-таки щеткой, поволокла по пятнистому потолку, подгоняя к клетке. В потолке обозначалась извилистая волосяная трещина. Облако по-птичьему верещало, увертывалось уже почти у дверцы, застряло там между ребрами клетки – и вдруг стало разрушаться.
Затверделый в падении обломок упал на кровать к Иннокентию. Белая гипсовая нога бугрилась узлами выпуклых варикозных вен. Дом сотрясался от приближения урчащего за стеной механизма, он уже начинал распадаться сам, не дожидаясь удара. Трещина в потолке расширялась, медленным зигзагом перечеркнула стену, расколола надвое затылок.
13
Центр пробуждения способностей, как официально стал именоваться Институт Гавриила, еще до начала своей работы был окружен слухами и легендами. Достоверно про него никто ничего не знал. Здание бывшего санатория вместе со старым запущенным парком окружала теперь высокая ограда из белого кирпича, охранники на проходной носили цивильную форму, даже с галстуками, но их упитанные физиономии никак нельзя было назвать интеллигентными. Увидеть поверх ограды можно было лишь верхушку растущей круглой башни с мелкими окошками иллюминаторами; их расположение позволяло предположить внутри довольно крутую винтовую лестницу. Сама башня все еще ощетинивалась строительными лесами, о ее окончательной высоте можно было только гадать. Говори ли, будто она предназначалась для медитаций и общения с космосом. В областной газете как раз в ту пору появилась публикация популярного экстрасенса, док тора технических наук, обнаружившего в здешних местах пока еще не объясненную энергетическую аномалию, делавшую их особенно открытыми влиянию не земных сил. В подтверждение приводились случаи по явления загадочных следов и неопознанных объектов – но этого добра, по справедливости сказать, в других местах тоже было достаточно.
Можно также упомянуть толки о громадном параболическом зеркале, которое будто бы предполагалось использовать для коллективных медитаций. Когда не сколько человек, держась за руки, посылали в него, сосредоточась, общую мысль, должен был возникнуть эффект, позволявший решать задачи, непосильные для каждого в отдельности, а в некоторых случаях да же предсказывать будущее. Из каких-то источников стало известно, что в Центре собирались установить конструкцию знаменитого японского модерниста, о которой незадолго перед тем рассказывали по телевидению. Лазерное устройство создавало подвижные голографические эффекты, которые пробуждали в зрителе ощущение Вселенной, приближали его, так сказать, к тайне мироздания – больше, чем традиционное созерцание Фудзиямы или звездного неба.
Особое любопытство вызывали, естественно, слухи о намерении использовать в практике Центра секс, который, как всем хорошо было известно, стимулировал разнообразные способности (или, выражаясь более научно, внутреннюю энергетику). Толковали о сеансах коллективного секса, даже о применении еще не известных, но уже почти разрешенных наркотиков.
Все это были, однако, не более чем разговоры. Желающих пробудить в себе незаурядные способности появилось, как и следовало ожидать, немало, но попасть в Центр было не просто. Многочисленным графоманам, разнообразным любителям-экстрасенсам, уникумам, умевшим двигать взглядом предметы или притягивать к своему телу металлическую посуду, на предварительном собеседовании вежливо предлагалось подождать очереди и сначала подумать. Принятые в него должны были уйти от обычной жизни и остаться внутри стен надолго, составив общину вроде религиозной или, если угодно, эзотерической. Кто-то из обиженных начинал, естественно, про Гавриила злословить. Получили хождение разговоры, что этот сомнительный делец наживался, привлекая в свой Центр исключительно богатых клиентов, искателей эзотерических впечатлений, присваивал их имущество, вынуждал продавать дома в пользу будущей общины. Утверждали, что само строительство здесь он затеял в кредит, за который не собирался расплачиваться, как и за многие приобретения, вообще был фиктивной, может быть, подставной фигурой.
Всерьез его, однако, никто ни в чем уличить не мог, да почему-то и не особенно старались. Подлинность каждого из четырех дипломов, включая медицинский, была, говорят, удостоверена. Впрочем, какое значение в наше время имеют дипломы? Недостоверные, даже злоязычные толки можно было считать способом интригующей хитроумной рекламы. Лично Гавриил публичности избегал, никаких интервью не давал, журналисты на территорию не допускались. Такая закрытость заведения наводила иных на мысль, не является ли оно проектом известных органов, с которыми, по старой памяти, лучше было не связываться?
Как бы там ни было, этому скользкому проходимцу следовало воздать должное. Когда он однажды исчезнет, лопнув, точно мыльный пузырь, предупреждал в не опубликованном сочинении один местный литератор, даже его следов не удастся найти.
14
Это, кстати, был тот самый литератор, что заинтересовал когда-то Гавриила философствованиями об особенностях провинциальной гениальности. В том же своем сочинении автор уверял, что сама идея Института экспериментальной гениальности была заимствована у него, Гавриил просто переиначил название. Оказавшись проездом в их городке, писал автор, тот даже пробовал выманить у него рукописи, соблазняя обещанием тотчас издать их. Литератор, человек уже в летах, при этом ни разу в жизни еще не печатавшийся, от соблазна сумел все-таки отказаться, как отказался потом и от предложения поселиться в этом самом новоназванном Центре, где смог бы жить, по словам Гавриила, не заботясь о пропитании, как в каком-нибудь столичном доме творчества. Невозможно было отделаться от чувства, писал автор, что тебя хотят для чего-то использовать. Может, чтобы ты написал рекламную хвалу благодетелю? – примеривал он догадки. Более правдоподобной показалась ему поздней мысль, что осторожность помогла ему действительно избежать опасности – он мог бы сам стать одним из пациентов опытного заведения и, глядишь, остаться там навсегда, пока его сочинения, в ценности которых он не мог сомневаться, начали бы выходить под чужим именем.
Следует тут сделать, конечно, скидку на литераторское воображение, а еще более на закомплексованность самолюбивого недоверчивого провинциала. Все это было, однако, лишь предисловием к рассказу о, может быть, гениальном, оставшимся никому не известным художнике, на работах которого сумел нажиться не распознанный вовремя прохиндей. Самого худож ника автор, как можно понять, лично не знал, рассказ о нем основывался на тех же разговорах, слухах и версиях. Писалось в нем, среди прочего, и о том, что картины, которых почти никто, включая автора, не успел даже увидеть, Гавриил будто бы за большие деньги продавал иностранцам – с непременным условием в течение какого-то срока их никому не показывать. Более достоверно было известно, что практически все кухонные доски Иннокентия неизвестные лица выкупили у владельцев за смешные деньги, остальные скоро объявлены были подделками. И подделки, между прочим, действительно множились, среди них, писал автор, были великолепные. Художник никогда своих работ не подписывал – а если бы и подписывал?
По ходу рассказа автор неизменно возвращался к болезненной, видимо, для него теме. Возможен ли вообще в наше время неизвестный гений? – размышлял он. Приятно бы, конечно, считать гением себя, потому что тебя не печатают, усмехался он (и нельзя было не отдать должное его способности к самоиронии). Идеология у нас уже не душит, можно что угодно показать, напечатать, хотя бы за свой счет. Дальше начинается тема успеха, бизнеса. И хотелось бы, как в романтические времена, продать душу дьяволу, лишь бы обеспечить себе несомненную, подтвержденную гениальность, так ведь и дьявола не найдешь. Не принимать же за него заурядного спекулянта.
Как я был бы, однако, счастлив, восклицал далее автор, если бы это скромное сочинение про живописца, картин которого никто не видел, позволило каждому хоть на миг, хоть отчасти воссоздать их в своем воображении, увидеть рожденный в его душе уязвимый, непрочный, прекрасный мир – и ощутить несравненное обаяние простой, провинциальной, исчезающей жизни. Мы все почему-то считаем значительным, продолжал он, лишь непреходящее, монументальное, вечное. А может, значительней всего именно это – обреченное, трепетное, живое. Надо лишь сравняться с тем, кто осчастливлен был даром видеть, чтобы благодаря ему причаститься к этой способности. Так причащаешься к гениальности в мгновения любви, писал автор (не без высокопарности, увы, присущей провинциалам), так гениальны бывают сны. Жизнь стала бы невыносимой без этой равносильной чуду возможности.
В Центре Гавриила, если верить далее сочинителю, художник продолжал рисовать уже не на бумаге и не на досках, он покрывал картинами целые стены. Те немногие, кто успел эти работы увидеть, с трудом находили потом слова для рассказа о нежных, едва проявленных очертаниях, которые необъяснимо сгущались из полупрозрачных переливов. Увы, после некачественного, как это теперь обычно бывает, ремонта краска скоро стала со стен облезать, осыпаться вместе со штукатуркой. На стенах вместо прежних образов сами собой начали возникать картины распада, разрушения, о которых художник не помышлял, и картины эти производили, по свидетельствам некоторых, впечатление ошеломляющее. На них невозможно было просто смотреть долгое время, возбужденно повествовал автор. Зритель поневоле втягивался в них и оказывался внутри пугающего мира, где никого, кроме него, не было, где части не связывались друг с другом, где терялось представление о верхе и низе. Этот мир был лишен постоянных координат. Земля уходила из-под ног, голова начинала идти кругом. Ненадолго возникал старый дом и тут же уходил в развороченную землю, сквозь него прорастали растительные формы. В разных сюжетах без видимой связи возникали фрагменты разрушенного города, обломки предметов, осколки посуды, обесформленная детская коляска свисала с покореженных металлических конструкций, и конструкции эти не просто срастались – прорастали одна в другую, соединенные ржавчиной навсегда, так, что уже было не определить, чем они были по отдельности. Если зритель вовремя не успевал опомниться, он страдальчески застревал в сгустках, комках, осыпях, в не проходимом месиве золы и грязи.
Надо признать, созданные фантазией сочинителя картины производили изрядное впечатление, следовало воздать должное его изобразительному мастерству, но к Иннокентию они, во всяком случае, отношения не имели. Как и попутные теоретизирования литератора о современной «эстетике разложения», о трагизме гения, для которого лабиринты душевного ада отождествляются с драмой времени.
Зато на Иннокентия весьма был похож возникавший время от времени на страницах рассказа голубоглазый человек с неухоженной бородкой-мочалкой. Проступившая седина делала ее не русой – латунной. Он бродил по пустынным коридорам, заглядывал в одну дверь, другую, словно искал кого-то, всматривался в редких встречных и проходил дальше, не узнавая, с неуверенной виноватой улыбкой. Чего он не мог найти? – задавался вопросом автор. Пропавшие свои картины? А может быть, просто дверь, из которой вышел? Это повторялось снова и снова. Каждый очередной поворот казался ему неожиданным, незнакомым. Случалось, что, заблудившись, художник ложился спать где придется. Не так ли блуждаем все мы, философствовал автор, теряя ориентацию, в лабиринтах бесконечного одиночества, недостоверных воспоминаний, с надеждой однажды очнуться, найти, наконец, выход в мир, который нам однажды привиделся и от которого мы оказывались отгорожены?
15
В то утро Иннокентий проснулся с чувством неясно го ожидания. Все еще спали. Над кроватями, над смутными одеяльными холмами витали облака прозрачных недосмотренных снов. Сумеречный свет проникал в помещение не из окна – он исходил от большой картины, которая пока неотчетливо проявлялась среди облупленной краски и пятен на штукатурке. Стволы могучих лип растворены были в тумане, листва наверху была его пятнистыми сгустками. Захотелось приблизить, сделать отчетливей выпуклую бугристость коры. Он спустил ноги с кровати, еще в полудреме сделал несколько шагов, ощутил пятками прохладную сырость свежевымытого линолеума или глинистой, еще росистой дорожки. До него не сразу дошло, что он отправился в путь босой. Твердая шероховатость ствола под рукой была несомненной. На стволе проявилась почти слившаяся с ним бабочка, она спала, сомкнув над собой еще ночные темные крылья. Иннокентий не мог уверенно назвать место, по которому шел, но все ясней было чувство тревожного и радостного узнавания. Он несомненно видел его когда-то во сне, а наяву не раз томился, не мог вспомнить. Казалось, исчезло навсегда, безвозвратно – и вот, оказывается, продолжало где-то существовать.
Босые пятки узнавали прикосновение травы, пробившейся сквозь утоптанный песок. Знакома была уличная колонка, испарина росы на чугунной верхушке. Иннокентий подумал, что еще совсем рано, никто не может ему сейчас здесь встретиться, кроме мамы с ведрами – и тут же узнал калитку, обвисшую на последней ржавой петле, умывальник у крыльца, столик под вишней. В непросохшей прозрачной лужице на клеенке чернела утонувшая муха. На грязной вате между оконных рам еще лежал потускневший елочный шар, и он по качал головой: почему не убрали вторую раму, ведь уже, кажется, не зима?
Из двери дохнуло кислым запахом обугленных, залитых водой балок. Лохмотья черной неряшливой паутины свисали с потолочных углов. У печки на корточках замер отец. Красные отсветы из открытой дверцы молодили его лицо, разглаживали кожу. Он повернулся, поднял на Иннокентия взгляд. Глаза слезились, должно быть, от дыма. Дряблая кожа лица вновь стала безжизненно серой, под тяжелым носом набухала прозрачная капля. Ты? – проговорил неуверенно. – Значит, вспомнил все-таки. Так сильно изменился. А я?… Что так смотришь, как будто не узнаешь? Изменился? Тревога и в то же время надежда слышались в его голосе. Комок подступил к горлу, не давал сразу ответить. Видишь, – отец достал из нагрудного кармана маленький рентгеновский снимок, посмотрел, повернув к огню, на просвет. Мой зуб. Удалили не помню когда, а как сохранился! Тоже ведь попробуй понять: его уже нет, а тень осталась, как была, может, навечно. Качество! Хотя зачем? Зачем он у меня хранится? – снова поднял на сына недоуменный ожидающий взгляд, и тот, наконец, понял, каких слов ждал от него отец: он искал подтверждения, что еще способен меняться. Человек продолжает меняться, пока жив последний, кто его помнит, он меняется в его памяти, вместе с ней, как меняется только живое, обреченное исчезнуть, быстрее ли, медленней – время и для живых движется с разной скоростью. Ну вот, обрадовался отец подтверждению. А то мать говорит: ты все такой же. Думает меня утешить. У меня ведь еще ногти растут, посмотри, и щетина, правда? – тронул он пальцами щеку и всхлипнул по стариковски жалко, невыносимо. – Вот только сны перестал видеть. Ты еще видишь сны? А я не пойму. Мне если и снится, то бессонница.
Иннокентий увидел, что он уже клюет носом. Надо бы напомнить, чтобы оставил открытой заслонку.
Сплошная бессонница, очнулся снова отец и с недоумением посмотрел на оказавшееся в руках полено. Послед нее, что ли, осталось? Сейчас принесу еще, поспешил сказать Иннокентий. Босые пятки ощущали неровности вздутого пола, между гнилыми половицами зиял черный провал. Куда же ты? – слышал он за спиной голос мамы, она окликала его, с трудом ковыляла из кухни. Подожди! Даже вареников опять не попробовал. Сейчас вернусь, крикнул он, не оборачиваясь, ощущая постыдное облегчение, как в детстве, когда удавалось, набедокурив, вовремя улизнуть, спрятаться. Про заслонку забыл все таки. Ничего нельзя было вернуть, и вернуться было нельзя, только чувствовать себя на всегда виноватым перед родителями.
Ступенька крыльца провалилась. Вместо поленницы за углом оказались груды битого кирпича, доски заброшенного строительства. У незнакомой дорожки оставлено было серое корыто с засохшим цементом. Над горкой сырого песка, возвышаясь, желтел одуванчик. Поляна вокруг была уже белой от отцветших кругляшей – маленьких игрушечных облаков. Глыбы затверделого мусорного бетона, тронутые серо-зеленым лишайником, постепенно становились частью природы. Приходилось глядеть под ноги, чтобы не пораниться, не ступить в лужу слизистых кухонных отбросов; ее густо покрывали, копошась, громадные жирные мухи.
За деревьями зарозовело рассветное небо. Иннокентий поднял взгляд и увидел перед собой покрытое лесами кирпичное строение. Оно уходило высоко вверх и там обрывалось неровными уступами. Он вошел в от крытый черный проем и сразу оказался в колодезном сумраке. Пахло строительной сыростью. Воздух заполняла, как паутина, болезненная тишина. Спираль металлической лестницы поднималась куда то вверх.
Иннокентий поднял взгляд – и словно со дна глубокого круглого колодца увидел над собой круговерть облаков. Пришлось прислониться рукой к стене. Перед ним открывалось то, о чем он всегда мечтал, – возможность подняться наверх.
Кружевные литые ступени были высокими, каждый шаг давался теперь с усилием. Легкость недавнего пробуждения испарилась, тело тяжелело все больше. Поравнявшись с проемом очередного круглого окна, он останавливался, поглядывал наверх, отмечая приближение цели. Зеленый пар курился теперь внизу. В одном месте между нижними оконными кирпичами успела накопиться земля, из нее поднялся нежный росток лебеды, по нему ползла вверх божья коровка. Иннокентий хотел подставить ей палец, чтобы взять наверх вместе с собой, но она, не дожидаясь, выпростала из под лаковых тяжелых надкрыльев прозрачные, настоящие, и взлетела сама, все выше, выше. Иннокентий со чувственно проследил ее полет и продолжил подъем.
Наконец, он оказался на верхней площадке еще не за вершенной стройки. Круглая кирпичная кладка вокруг деревянного помоста оставалась разновысокой, уступчатой, над ней криво торчали в разные стороны ребра строительных лесов. В единственной почти готовой стене оставался открытый проем.
Над деревьями из-за горизонта поднималось, увеличиваясь, большое круглое солнце. Оно заглянуло в проем, засияло все ослепительней, наполняя его. Башня плыла навстречу ему, навстречу ветру и облакам. Воз дух звенел оглушительно. Иннокентий на миг зажмурился, приспосабливая глаза к сиянию.
Перед ним во всю ширь открывалась картина, которую он мысленно рисовал всю жизнь, – последняя, счастливейшая картина. И он шагнул в нее с чувством сбывшегося освобождения.
16
На этой картине был сам Иннокентий, счастливый ловец облаков, во весь рост, в неровной кирпичной раме. Зрителю со спины были видны только его уходящие, исчезающие босые пятки, затылок стал уже совсем прозрачным – просвет, полный бледной утренней синевы. То, что было его телом, на глазах таяло, растворялось. Сквозь него открывался прекрасный сияющий мир – художник переходил в него, чтобы уже не вернуться, как никогда не возвращаются на своих путях облака.
Знакомая улица плыла среди них. Вишневый цвет прохладно розовел в рассветных лучах. Печной дым отделялся от трубы, плыл над крышами, унося с собой внутреннее тепло дома, запах праздничных, еще не подрумянившихся пирожков. Взбитые сладкие белки набухали в воздушной миске под легким маминым веничком. Пирамида пухлых подушек неслась по ветру трехъярусными фрегатными парусами. От слегка подсиненных наволочек исходила прохлада и свежесть детства, полотно прострочено было на маминой швейной машинке следами невидимой мышки. Она только что пробежала по белизне, что-то с собой унося – Иннокентий узнал в дальнем облаке очертания молочного зуба, который он когда-то бросил под печку, приговаривая, как учила мама: «Мышка-мышка, вот тебе лубяной, дай мне костяной». Мама и отец смотрели от калитки, запрокинув навеки головы и прикрывая от солнца глаза ладонями. Растрепанный свет запутался в волосах хохочущей девушки, она взлетала на качелях все выше и выше, в край кипенно-белых холмов и долин, небесных хребтов и потоков. Увидевший их растворялся в этом сиянии, чтобы остаться в нем уже навсегда.