412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Харитонов » Ловец облаков » Текст книги (страница 15)
Ловец облаков
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:53

Текст книги "Ловец облаков"


Автор книги: Марк Харитонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)

Иннокентий прошел на звуки музыки дальше и увидел, куда стягивался народ. Между двумя стойками протянут был склеенный из бумаги плакат: «Ярмарка невест», над ним приспособили старое полотнище: «Добро пожаловать». Женщины, торговавшие обычно в разных рядах овощами, сметаной, цветами, возвышались, принаряженные, над двумя общими прилавками, улыбались смущенно и вызывающе, изредка отгоняя мух от выставленного товара. Не дожидаясь свах, которые, похоже, давно и безнадежно вывелись, они решили сами устроить свою судьбу. Рядом с ценниками у некоторых пристроены были бумажные таблички, пояснявшие для непонятливых: «Хочу замуж». Простота откровенных надписей, как ни странно, делала невозможными непристойности. Мужчины, попав сюда неожиданно, кружились перед прилавками, как серые мухи, не сразу решались задержаться, усмешки их были неуверенными.

Иннокентий, раскрыв рот, замер против дородной женщины с пышной высветленной прической. Она доставала на вилке голубец из большой алюминиевой кастрюли замухрышке в шоферской кожаной куртке. «Еще теплый», – улыбнулась золотыми зубами. Тот протянул было руку, но застеснялся грязных ногтей. На тыльной стороне Иннокентий успел прочесть голубую татуировку «Спи отец» с крестом и датой. «Умыться еще не успел, – пояснил шофер, пряча руку за спину. – Я днем товар привозил, не знал, что тут такое. Может, зайдем лучше в кафе, посидим? Что нам через прилавок говорить?» – «Только без выпивки», – предупредила, подумав, женщина. «Идите, идите, – поощрила соседка, – я присмотрю за товаром». Рядом с ней над прилавком круглела среди арбузов голова девочки, щеки по уши погружались в истекающий розовым соком ломоть.

Иннокентий сглотнул слюну. «Хочешь?» – поймала его взгляд женщина и улыбнулась с лукавым насмешливым пониманием. Он смущенно поспешил отвернуться и поскорей пошел дальше.

Духовой оркестр играл на площадке перед аттракционами. Между столбами вокруг нее трепыхались праздничные цветные флажки. Музыканты, похоже, ничего не умели, кроме маршей, но дирижер в офицерском кителе без погон задавал темп помедленней, делая марши плавной томительной музыкой. А может, музыка сама становилась замедленной, пока доходила до танцующих. Они, впрочем, не особенно за ней следовали, каждая пара создавала вокруг себя свою, прилаживаясь не к звукам – друг к другу и не осмеливаясь прижаться, ощутить другого телом, грудь грудью. Женщины поначалу отстраняли партнеров, чтобы не подумали о них чего, а потом ждали, пока недогадливый мужчина все-таки осмелеет, прижмется снова; если же он все не преодолевал робость, брались за дело сами. Это был танец, который не требовал уменья и выучки, он, как музыка, воспроизводил каждый раз заново главное в жизни, ее ритмы, порывы, желание и уклончивость, раздельность и совпадение, несмелость и неизбежность. Звуки взмывали ввысь, напрягая и волнуя над танцующими чистый, без облаков, купол. Иннокентий танцевал среди всех сам с собой, топтался, поворачивался медленно, как умел, прижимая к груди обернутую в газету доску, тощий, в растоптанных башмаках, в синих китайских штанах, со счастливой бессмысленной улыбкой вглядывался в лица, озаренные неясным еще ожиданием, которое не могло не разрешиться – что-то уже приближалось, набухало, сгущалось.

Музыка ли пропустила такт, сердце ли пропустило удар? Он замер, жмурясь от солнца. Растрепанное сияние в волосах пронеслось перед глазами – воспоминание восхищенного детства, только теперь оно было золотистым. Лицо удалилось, стало вновь приближаться, затененное против солнца. Девушка сидела в легкой расписной лодке, одной рукой она держалась за качельный канат, другой подносила к губам зеленого пластмассового дракона. Из раскрытой пасти выдувались не пузыри – мелкая мыльная пена.

– Не получается, – встретила она взгляд Иннокентия. – Бракованный, наверное. Может, попробуешь?

Он не сразу сообразил, пропустил лодку мимо, запоздало попробовал удержать канат и чуть не упал, утерял равновесие, неловко выронил доску. Порыв ожившего воздуха подхватил лист газетной обертки, он взметнулся вверх и там зацепился, обвил веревку, затрепетал на ветру.

– Ты что, немой? – прыснула девушка, снова приблизясь. Движение уже затихало. – Раскачай меня теперь посильней. Одной трудно. А лучше садись сюда сам. Что там у тебя? Дай подержу.

Он передал ей доску, сел напротив. Лодка, расписанная мальвами, подсолнухами и васильками, качнулась с готовностью. От толчка ли, от движения ли воздуха, от накопленного ли дыхания из раскрытой пасти дракона вдруг сам собой стал выдуваться пузырь. Он рос, наливаясь переливчатой радугой. Газетный парус напрягался, трепетал над снастями.

– Ух ты! – восхищенно смеялась девушка, разглядывая перед собой доску, расписанную Иннокентием. Лунные облака на ней преображались под ее взглядом. Засветилась сначала кромка, другая, растворился ночной туман, золотистое сияние заставило жмуриться зубастого длиннолицего бородача. Смех ее похож был на птичье пение. Пузырь уже устремлялся вверх, увлекая за собой лодку, и вот, наконец, высвободился из пасти дракона, оторвался, поплыл по небу среди таких же радужных облаков. Переливчатые, полупрозрачные, они стали заполнять синеву. Качели больше не надо было раскачивать, лодка колыхалась на волнах музыки, на басовитых придыханиях геликонов, над цветником разноцветных флажков внизу, над корзинами, полными алой брусники и темно красной клюквы, пунцовеющих яблок и желто-зеленых груш.

Они плыли под белым парусом среди сияющих айсбергов и хребтов. Навстречу пронеслось облако, полное птиц, поющее их голосами. Приблизилась в подвенечном платье вытянутая в длину невеста, девочки-подростки робко поддерживали за ней фату, прозрачные слюдяные стрекозиные крылья трепетали, переблескивая, за их спинами. Фата растягивалась в длину, становилась все бледней и где то уже вдали таяла. Едва различимый самолет добавлял в небо все новые четкие росчерки, кувыркался, выделы вал среди облаков фигуры – восторженный жаворонок, серебристая точка.

9

Ее звали Вероника, она жила самостоятельно, зарабатывала на жизнь мелкой торговлей, не доучившись на биолога в педагогическом институте. Получала у хозяев-оптовиков пластмассовые игрушки и украшения, лубяные изделия местных кустарей, дешевую бижутерию, добавляла и свои поделки: плетеные браслеты из цветных проволочек, ожерелья из лакированных абрикосовых косточек, всякую нехитрую чепуху. Теперь она стала выносить на продажу и доски Иннокентия. Он переселился к ней, в дом, удивительно похожий на родительский, такой же деревянный, уже покосившийся. Дощатый сортир во дворе был точно с таким же оконцем, вырезанным в виде сердца; даже трещины и разводы на когда-то беленом потолке складывались в очертания тех же танцоров, которые не раз переходили, кружась, на его рисунки, и пятна сырости на обоях становились в сумерках фигурами тех же играющих в чехарду гномов, разве что успевших переменить позы. Только этот дом был отгорожен глухим высоким забором от улицы, на которой оставался в одиночестве, как остров, среди пятиэтажных панельных новостроек. Уличная колонка у самой калитки была оставлена пока специально для него, но строительные краны подступали уже совсем близко, предупреждая о неминуемом скором сносе.

В училище Иннокентий просто перестал ходить, Вероника вразумить его не смогла; приказ об отчислении пришел на адрес прежней хозяйки. Соученики вряд ли заметили его исчезновение, а если бы их спросили о нем, не сразу смогли бы вспомнить, кроме не определенного: а, этот! – и лишь после некоторого усилия добавили бы: который кашлял, когда рисовал гипсы. Он до сих пор ни с кем, в сущности, не соприкасался по-настоящему, если не считать родителей, да еще, может, собаки. Вероника считала, что сама легко относится к жизни, но с ним она могла ощущать себя старшей не только по возрасту. Без нее он бы не вспомнил, что нужно сообщить родителям свой новый адрес, она помогла ему сочинить объяснение, почему он не может приехать на зимние каникулы, не огорчая их преждевременной правдой. Ей нравилось им по-матерински руководить. Она купила ему рубашку василькового цвета, красиво подстригла русую бородку, но волосы укорачивать не стала. С таким чувством девочки наряжают и причесывают своих кукол. Лоб его очистился от прыщей, глаза стали еще более синими. Он был в нее идиотски влюблен, забавлял ее своей детской нелепостью – и восхищал любовной неутомимостью.

Оставаясь без нее целый день дома один, Иннокентий заглушал работой беспокойное чувство, в котором сам себе не отдавал отчета. Краски, заготовки для досок, все необходимые материалы Вероника обычно добывала сама. Все работы этого недолгого счастливого периода отмечены были неизменным присутствием облаков, многоцветных, живых, подвижных. Вновь и вновь проплывали среди них те же дома и сады, что восхитили его когда-то на сеансе гипнотизера, знакомый алкоголик возлежал на том же зеленом облаке, собака с глазами восточной красавицы плыла навстречу серым щенкам, как темно-синяя тучка. Под облачными парусами плыли над крышами, над ярмарочными качелями и шарами корзины, полные ягод, плодов и цветов. Музыканты выдували из труб радужные пузыри, в них отражались окна с бегониями в горшках, удивленные круглые глаза пролетающих птиц. На мягкой сугробистой скатерти неровно расставлены были тарелки с варениками, сквозь тонкое тесто просвечивал где комковатый творог, где бледно лиловые вишни. Из чердачного слухового окна по пояс высовывался кто-то удлиненный, козлобородый, чтобы снять с взъерошенного, похожего на курицу облака желтых цыплят; внизу их дожидалась беспокойная дородная мать. На веревках между столбов, как праздничные флаги, плескались наволочки и простыни, штаны и рубашки; перекрученная после стирки простыня проливалась сверху узким дождем. Перистыми облаками расцветали на высоких небесных стеклах разводы зимних узоров, рыхлая снежная баба таяла среди них, вместе с ними.

А вот Вероника появлялась на досках редко, и то как бы помимо его желания. Танцующая девушка нечаянно приобретала с ней сходство, золотисто просвечивала фата пролетающей невесты, и в воздухе появлялся запах мандариновой свежести – он исходил от картины, как исходил от ее кожи. Эти работы Иннокентий пытался от Вероники припрятать, он их продавать не хотел. Зато для себя рисовал ее бесконечно. Если под рукой не оказывалось пригодной бумаги, он мог рисовать на чем угодно, пренебрегая наставлениями Федорчука, хоть на картонных упаковочных коробках, на фанере, на старых рулонных обоях, на дверцах белого кухонного шкафа.

Вероника вначале его работами восхищалась, особенно когда дни бывали удачные, кто-то покупал и хвалил его доски. Хотя и легко признавала, что в живописи не понимает. Но сама себе на его картинах нравилась редко, они все чаще стали вызывать у нее раздражение. «Это я? – фыркала, морщась, не желая узнавать себя на очередном листе. – Какая-то всклокоченная ведьма». Конечно, человек более понимающий, чем Иннокентий, сделал бы поправку на дни, когда она просто не могла быть с ним и начинало раздражать все: неустроенность быта, плохо протопленная и слишком быстро остывавшая печка, ветер, задувавший сквозь щели, которые приходилось закрывать листами картин, прикрепляя их кнопками к стене. Но, может, дело было еще и в том, что взгляд, поначалу восторженный, понемногу трезвел, как трезвеет неизбежно после достаточно долгой совместной жизни.

Иннокентий виновато смотрел на свои работы ее взглядом, и сам видел в них уже не то, что недавно. Он все больше понимал, что не только на фотографиях отца одно и то же лицо могло оказаться разным. Лица меняются в зависимости от освещения, настроения, погоды, бывают разными утром и вечером. Картину тоже можно видеть каждый раз, точно впервые, не узнавая. Расположенный, любящий взгляд откроет на ней не то же, что взгляд равнодушный, непонимающий, неприязненный. Хуже всего было другое: с некоторых пор Иннокентий стал замечать, что с его работами что-то действительно происходит. Он начинал обнаруживать на них очертания, фигуры, подробности, которых рисовать не собирался – они сами вдруг возникали непонятно откуда, из нечаянных натеков, совмещения красок, из складок местности, из переливов листвы на ветру. Не говоря о своеволии облаков: они продолжали на картинах жить своей, непредвиденной жизнью, в них постоянно что-то менялось, исчезало и появлялось снова. Можно было предположить, что Иннокентий просто забывал нарисованное, а потом удивлялся, не узнавал. Он знал за собой эту особенность памяти, позволявшую каждый раз заново восхищаться знакомыми, но, оказывается, забытыми стихами. Или, может быть, неправильно составленные краски, просыхая, так быстро начинали меняться?

Однажды он почти испугался, явственно увидев, как над Вероникой, которая безмятежно взлетала, откинувшись, на качелях своего неизменного праздника, вдруг нависло горизонтально мужское лицо. Оно сложилось, выдулось из бурого облака, преувеличенно большое, безбровое, голое. Вытянутые в сторону Вероники губы придавали ему сходство с мордочкой ящерицы; тело от плеч расплывалось, становилось не ясным. Гладкая кожа местами приобретала синеватый отлив, отблескивая, как на разломе крутая простокваша.

Иннокентий в растерянности обернулся, словно нечаянный свидетель за спиной мог что-то подтвердить или опровергнуть. Когда он посмотрел на лист снова, лицо непонятно куда пропало, будто успело спрятаться, растворилось. Вероника, оставшись на качелях одна, улыбалась прежней, но какой-то уже незнакомой, хитрой улыбкой. Надо было как-то отделаться от наваждения, самому проявить лицо отчетливей. Достаточно оказалось нескольких уточняющих мазков. Чтобы оно больше совсем не фокусничало, Иннокентий обвел подбородок снизу небольшой темной бородкой. А потом тонкой кистью провел от ушей к затылку едва заметную линию и завязал там бантиком тесемку, чтобы лицо, утеряв подвижность, престало меняться, стало всего навсего маской. Лист он засунул поглубже среди кипы других работ, зная, что Вероника сама не станет туда заглядывать. Непонятная тревога от этого лишь, однако, усилилась.

Наверно, в этом уже было что-то болезненное. Человек, сведущий в психиатрии, вправе был бы его тревогу назвать безотчетной ревностью. Захотелось немедленно одеться, пойти встретить Веронику на рынок. Иннокентий уже просунул руку в левый рукав куртки, но остановился в неуверенности: не рассердится ли она. Беда его была еще и в другом: чтобы выйти даже в ближний магазин, ему приходилось преодолевать себя, как будто, не признаваясь себе, он действительно боялся не найти обратной дороги.

Он вдел руку в другой рукав и вышел на двор поколоть дрова. В воздухе был запах противной гари: кто-то жег мусор на ближней стройке. Вернувшись, Иннокентий сбросил свежую охапку на жестяной коврик перед печкой, а потом надолго замер на корточках у открытой дверцы, зачарованный игрой огненных языков, их неуловимой переменчивой жизнью, – пока не спохватился, что к приходу Вероники пора почистить картошку.

10

Этот человек появился в доме вместе с Вероникой в конце февраля, под вечер. Он не был особенно высоким, но казался каким-то крупным, увеличенным, большелицым. Темная ухоженная бородка выравнивала скошенный подбородок, череп был наголо выбрит, как и гладкие щеки. От него исходил запах дорогой парфюмерии, сразу наполнивший весь дом. День был морозный, но одет он был не по-зимнему, в длиннополое легкое пальто – за оградой осталась машина, он на ней привез Веронику. Она выглядела взволнованной: это был какой то приезжий из столицы. Он купил на рынке две доски Иннокентия и захотел посмотреть другие его работы.

Показывала их ему, немного суетясь, Вероника, Иннокентий держался позади обоих. Под снятым пальто у приезжего был костюм из материи цвета черной радуги, она отблескивала под лампой, как влажная шкурка ящерицы. Он сам неспешно перекладывал листы на большом столе, с которого была убрана скатерть, время от времени поглядывал на Веронику, удовлетворенно покачивал головой, узнавая ее на рисунках.

Иннокентий потом не мог себе простить, что не вспомнил вовремя про лист, на котором однажды проявилось само собой безбровое голое лицо. Гость удивленно задержался на нем.

– Это же я, – сказал полувопросительно. – Живительное сходство, вам не кажется? – обернулся он к Веронике. Та закивала согласно. – И вы тут же? – отметил он. – Удивительно! – повторял, поднимая перед собой лист ближе к свету. – Я здесь больше похож на себя, чем в жизни, может так быть? – и сам засмеялся шутке. Тоненькую нить с бантиком на затылке он, видимо, так и не разглядел. – Потрясающе! Я ехал сюда с каким-то предчувствием. Работу я у вас, конечно, куплю.

Вероника оглянулась на Иннокентия, губы ее готовы были предвосхитить то, что он должен был сказать – так смотрит учительница, ожидающая от ученика единственно правильного, единственно возможного ответа и не понимающая, почему он медлит.

– Я ничего не продаю, – неожиданно сказал тот. Вероника даже рот приоткрыла растерянно, почти с испугом. Приезжий добродушно поднял перед собой ладони.

– Не будем спешить, надеюсь, у нас впереди достаточно времени. Мы ведь еще даже не обсудили цену. Я, может, вообще куплю у вас все. Вы меня очень заинтересовали. Очень.

Вероника, наконец, догадалась предложить гостю кофе. Он явно не спешил уходить. Предложил называть себя по имени: Гавриил, по фамилии представляться не стал, необязательно. О себе он вообще говорил немного расплывчато. Его можно было назвать бизнесменом, но бизнесменом, если угодно, нестандартным, широкого профиля. Он имел дипломы четырех учебных заведений, включая медицинское и экономическое, занимался разнообразным коллекционированием. Сюда, в областной центр, он приехал договариваться о приватизации (если не называть это покупкой) бездействующего пригородного санатория. Недвижимость в здешних местах была пока баснословно дешева, начальство, продажное, как везде, можно было подкупить сравнительно недорого, – с усмешкой откровенничал он, помешивая ложечкой в чашке сахар. У него с недавних пор появилась идея создать здесь особое заведение, название которому было еще не придумано. Может быть, Центр проявления способностей? Или, допустим, Институт экспериментальной гениальности? – полувопросительно поглядывал он на собеседников. Всякий человек, говорят, от рождения гениален, возраст, воспитание, а может, сама природа эту гениальность неизбежно глушит, – философствовал Гавриил, вытягивая к чашке с кофе большие тонкие губы. Он хотел в этом институте или центре собирать людей, которые о своих возможностях не всегда подозревают, гениев, так сказать, потенциальных, чтобы выявлять, стимулировать, реализовать их не всем очевидные возможности. Методики для этого уже разрабатывают приглашенные им сотрудники.

Время от времени он поглядывал почему-то не на Иннокентия – на Веронику, словно спрашивал у нее подтверждения. Она от его взгляда начинала суетиться, что-то без надобности переставлять на столе. Иннокентий сидел, потупясь, старался не смотреть на обоих.

Идею, рассказывал Гавриил, подал ему, между прочим, один местный литератор. Познакомился с ним как-то проездом, в небольшом городке. Любопытнейший, тоже никому пока не известный писатель. В своих сочинениях он упорно развивал мысль, что гениев скорей, чем где угодно, можно найти в русской провинции. Она недаром издавна славилась чудаками и фантазерами, изобретателями, которым ничего не удавалось воплотить, потому что они и не претендовали на практическое осуществление. Их интересовали не мелочи вроде усовершенствованной машинки для чистки овощей или экономной кофеварки, а проекты не менее чем космического масштаба, остававшиеся, конечно же, невостребованными, и философии соответствующие. Это после смерти некоторым воздавали должное, при жизни же невозможность реализоваться превращала кого в тихих рабочих лошадок, кого в мечтательных пьяниц, высокомерных сутяг, которые свою неосуществленность считали признаком особого превосходства над миром, заботы о поддержании жизни оставляя женщинам. Но эта же трепетная атмосфера поощряла, по выражению автора, ауру гениальности потенциальной, пересказывал Гавриил. Писателю, конечно же, уже было предложено в институте место.

Наконец, он поднялся, протянул Иннокентию на прощание руку, тот не сразу догадался ее слабо пожать. «Вы даже не представляете, как меня заинтересовали», – многозначительно посмотрел на него Гавриил. Над рукой Вероники он склонился, вытянув губы для поцелуя. Но она еще вышла его проводить к калитке. Накинула на плечи пальто, вернулась с красными пятнами волнения на щеках.

– Ты слышал, что он сказал? Он действительно хочет купить у тебя все. Я пока не пойму: он, что ли, действительно считает тебя гением?

– Мне кажется, он какой то резиновый, раздутый изнутри, – сказал Иннокентий.

– А, – отмахнулась она, – может, ты сам себя не понимаешь. Я-то уж точно не понимаю. Я ведь на этой картине вначале опять показалась себе уродкой. Честно могу признаться. Знаешь, сколько он за нее только что предложил?

– И не хочу знать. Я не буду продавать тебя.

Ему еще казалось, что он шутит.

– Ах, не хочешь? Может, ты действительно гений, но женщине, знаешь, с гением трудно. Ты хоть представляешь, сколько теперь стоят краски, бумага? Не говоря обо всем остальном? Спустился бы ненадолго со своих облаков. Посмотри хоть, как я одета. А как он одет, ты видел?

Он действительно этого не заметил, как никогда не замечал, во что одет сам.

– Одежда тебя только портит, – попробовал опять пошутить он.

– Ты хотел бы меня показывать голую? – нервно засмеялась она, не подозревая, как рискованно прозвучали ее слова. А может, и подозревала.

Никогда Вероника его так не волновала. В тот вечер он впервые нарисовал ее обнаженную, она с удовольствием позировала. Она лежала не на раскрытой постели – на мохнатой облачной шкуре, вывернутая рогатая голова смотрела на нее влюбленными, синими, еще живыми глазами, а она, отвернувшись, улыбалась восхитительной, лукавой и опять же какой-то новой улыбкой. Небесные вены просвечивали сквозь облачно-нежную кожу, волосы золотисто светились, разбросанные среди белизны, небольшие груди были снежными холмиками. Воздух наполнялся праздничной мандариновой свежестью. Наконец, рыжий маленький треугольник засиял между бедер, их потянуло друг к другу, все завершилось безумием. Комната раскачивалась на ветру вместе с уличным фонарем, специально для этого дома оставленным, оба они без качелей качались в светящемся воздухе вместе с тенями, переплетаясь, переворачиваясь до головокружения, пока, обессиленные, не затихли.

11

Среди ночи Иннокентий с усилием проснулся, сопротивляясь навалившемуся сну. В этом сне среди развороченного машинами пустыря возвышалась шаткая стремянка, голая женщина взбиралась на нее, держа в руке птичью клетку с раскрытой дверцей. Стремянка пошатывалась, неустойчивая, женщина балансировала с трудом. Держаться она не могла, в другой руке у нее был сачок с длинной ручкой, она пыталась им захватить крохотное дрожащее облако. Внутри облака просвечивала неясная тень, оно слабо увертывалось. Со спины женщину было не узнать, волосы у нее были закрыты зеленоватым прозрачным колпаком, как в парикмахерской. Вдруг она сачком настигла добычу – и тут же опора под ней опасно покосилась…

Досматривать Иннокентий не захотел. Он проснулся и сразу вспомнил, какая мысль неотступно беспокоила его в этом сне: надо было припрятать оставленную на столе работу, чтобы Вероника не вздумала ее показать Гавриилу. В комнате было темно, уличный фонарь, как бывало, погас, никому не нужный на улице, уже переставшей существовать, зажечь свет было нельзя, чтобы не разбудить женщину. Ночные очертания шевелились, бормотали недовольно, найти лист в потемках, на ощупь, не удавалось. Он что-то с грохотом уронил, испугался, что Вероника проснется, и до утра проворочался в полудреме, наполненной смутной тревогой.

Когда он снова поднялся, белый свет уже продавливался в немытое окно, как известковый раствор через марлю. От картины не было и следа, лист куда-то исчез, точно привиделся. Иннокентий с трудом дождался, пока проснется Вероника, успокаивая себя и одно временно мучаясь подозрением, что она просто спрятала от него работу – зачем? Однако та, проснувшись, сама начала с того же вопроса: куда девалась картина? Оба смотрели друг на друга недоверчиво – изобразить свою непричастность так искренне никто бы из них не смог. Оставалось надеяться на недоразумение, на то, что он сам, без вина опьяненный, припрятал свою работу безотчетно, как лунатик, а теперь не мог вспомнить, куда. Но когда-нибудь она должна была найтись – ведь не привиделась же, на самом деле.

Жизнь их между тем изменилась. На рынок Вероника ходить перестала. Доски Иннокентия теперь не нужно было выносить на продажу. Гавриил предложил уплатить вперед не только за них, но и за все будущие его работы. Пока они все оставались в доме, но согласие Вероника уже дала вместо него – и что он мог возразить? Гавриил предложил ей работать у себя, ему нужна была не просто секретарша – деловой помощник, референт по связям с общественностью. Он приезжал теперь вечерами вместе с ней, как к себе домой, извлекал из большого пакета бутылку вина, закуски. Вероника пристраивала в вазе принесенные розы – почему то всегда напоминавшие те, что украшали ее любимый торт. Пили они вдвоем с Вероникой, Иннокентию от вина сразу становилось тоскливо. Гавриила же оно делало особенно словоохотливым.

Работы по созданию Института, рассказывал он, шли полным ходом, пришедшее в упадок здание ремонтировалось, обновлялось, помещения перестраивались, в них завозили мебель и оборудование. По его словам, уже толпилась очередь желающих. Многим бы хотелось обнаружить, раскрыть в себе незаурядные свойства, а при надобности их пробудить, культивировать, и они готовы были за это платить, а как же иначе? Некоторых, допустим, следовало бы назвать скорей пациентами – но ведь известно, что отклонение от нормы можно называть болезнью, а можно и гениальностью, грань не всегда очевидна. И для ваших картин там уже предусмотрено место, лучше, чем в любой галерее, – ласково поглядывал он на Иннокентия, слегка приподняв в его честь бокал и трогая вино губами. И для работы, намекал он, можно будет создать особые, чудеснейшие условия.

Иннокентий слушал его, молча тоскуя. Вероника, разумеется, замечала, как он мрачнеет все сильней с каждым визитом Гавриила. «Ревнуешь?» – говорила, когда тот уходил, и с усмешкой трогала его плечо пальцами. А он сжимал ее пальцы своими, осыпал их поцелуями, брал каждый по очереди губами, одновременно начиная ее свободной рукой раздевать. Чем больше он ее ревновал, тем больше ему надо было успокоиться с ней. «Ну ревнуй, ревнуй, – довольно повторяла она, успокаиваясь вместе с ним. – Так ты меня еще больше восхищаешь».

За ней стали теперь присылать по утрам служебную машину. Она уезжала в институт, как на работу, – и возобновлялась тревога. Она ощущалась как запах, который остался в доме после первого же визита Гавриила и уже не покидал его, запах парфюмерии или медицины. Иннокентий принюхивался, озираясь растерянно, как будто не мог найти источник. Тот же запах исходил от косметического набора, который появился у Вероники вместе с новыми платьями, новыми вещами. Тревога стала близкой к испугу, когда Иннокентий обнаружил, что этот запах исходит уже и от работ. Ему показалось, что с ними продолжает происходить непонятное, в лицах, фигурах, даже деревьях и травах проявлялась какая-то сухая гипсовая белизна. Приступ внезапного кашля вновь напомнил ему об училище. В красках ли опять было дело? Или творилось что-то с самим воздухом, с его зрением?

12

Постепенно все работы Иннокентия перекочевали в заведение Гавриила. Был момент, когда он готов был порвать листы, лишь бы тот не увез их к себе, но сделать этого не сумел – на них была Вероника. Даже дверца кухонного шкафа (где стая голубей заполняла небо вокруг ее головы, а она пускала с ладони последнего) была снята с петель, открыв полки с пыльными стеклянными банками. Дом, ожидавший со дня на день сноса, все больше пустел. Вероника уже получила ключи от новой двухкомнатной квартиры в большом доме и перевозила туда понемногу некрупные вещи; старая рухлядь была ей там не нужна. Гавриил убедил ее купить современную обстановку для начала в кредит, сам он пока даже уплатить ей за картины не мог, у него не было свободных денег, объяснял он, все приходилось тратить сейчас на институт. Все чаще она и ночевать оставалась там. Гавриил лишь ненадолго привозил ее на еще не виданном в здешних местах черном американском внедорожнике, с эскортом хриплых от возбуждения собак, чтобы оставить Иннокентию необходимые продукты. Задерживать ее тот не решался – не чувствовал себя вправе. Способность, так восхищавшая еще недавно Веронику, теперь ему постыдно отказывала. Ему мешал ее новый вид: она сделала короткую модную прическу, волосы стали белокурыми, пополневшее лицо подрисовано макияжем. Но даже если он в минуту близости старался закрыть глаза, чужой, незнакомый запах лишал его силы. И как ей было об этом сказать? Она утешала его кисло и снисходительно. Зато не раз выговаривала ему, не понимая, почему он перестал рисовать – но это он мог объяснить еще меньше. Не получалось, вот и все.

Оставаясь в одиночестве, Иннокентий бродил по разоренному дому среди вещей, брошенных за ненадобностью, как он сам, потерянный и опустошенный. Он совершенно не представлял, как и где будет жить, когда не останется этого дома; сама Вероника с ним будущего не обсуждала, как будто оно подразумевалось без слов. А он и заговаривать не решался. Зачем он, в самом деле, был ей, такой, нужен? Бесполезная собака, готовая тереться о ее ногу, лишь бы погладила иногда, потрепала за ухом? Письма из дома почему то давно перестали доходить, он словно не замечал и этого, так до сих пор и не узнав, что его родители, как было предсказано, умерли в один день, а если точней, в ночь, не проснувшись от угара – захмелевший отец раньше времени закрыл вьюшку.

Необъяснимо пропавшая картина не давала ему покоя. Он боялся, что она, так и не найденная, может погибнуть вместе с разрушенным домом. Но еще невыносимей было представить, как она, в последний момент обнаруженная, попадет в надутые резиновые руки Гавриила. Вероника не раз давала понять, что она об этой картине помнит. Мысль о ней, нынешней, не наполняла его таким ревнивым отчаянием, как воспоминание о сияющих волосах, разметавшихся по облачной шкуре, об улыбке, лукаво проглядывающей в уголке губ – и об этом солнечном рыжем пятнышке под животом. Отчаянное желание все таки найти, увидеть картину сейчас, немедленно, вдруг наполняло его мучительной, забытой силой. Обнадеженный, он вновь и вновь начинал тыкаться по разным углам, переставлял сломанные табуретки, стулья, перешагивал тряпичную, ватную ветошь, разбросанную, как на цыганской стоянке, спотыкался о пустой футляр от швейной машинки «Зингер», о вещи, которых прежде не существовало. Грохотала от нечаянного удара садовая лейка, перекатывалась, чтобы устроиться рядом с ржавой самоварной трубой и вечнозеленым банным веником, нога вдруг запутывалась в скакалке. В чулане на Иннокентия однажды упала откуда-то сверху большая птичья клетка. Он некоторое время тупо держал ее в руке, смотрел на желтое перышко, прилипшее к остатку помета, что-то пытался вспомнить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю