Текст книги "Женщина в лиловом"
Автор книги: Марк Криницкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
XXI
Гавриил встретил его словами:
– К вам звонили барыня Сусанна Ивановна. Вчерась и сегодня.
Колышко, не отвечая, снял шляпу. В кабинете уже работал Василий Сергеевич.
– А, наше вам с кисточкой! – сказал он, делая вид, что не обращает внимания на неурочный приход патрона.
Только у письменного стола Колышко заметил, что стоит в пальто. Лежала груда нераспечатанных писем и пакетов. Он пересмотрел штемпеля у некоторых, но не стал вскрывать. Василий Сергеевич с равнодушно-деланным видом насвистывал. В кабинете было душно.
Колышко преследовал запах духов Веры Николаевны. Он сбросил перчатки. Сейчас позвонит Сусанночка. Высоко зеленела ее лампадка, заботливо оправленная Гавриилом.
«Я сошел с ума, это ясно», – думал он, вспоминая переживания минувшей ночи.
Голова была без мыслей.
– Я отдал распоряжение насчет ремонта лесов, – сказал Василий Сергеевич.
«Насчет ремонта лесов? Она сейчас позвонит…»
Он сжал голову. Сусанночка!
Ее фотография, без рамки, большая, кабинетная, просто засунутая среди письменных принадлежностей, смотрела на него тяжелым упреком.
Он отвернулся к Василию Сергеевичу.
– Да, конечно, распоряжение насчет лесов, – сказал он.
Если бы можно было вернуть назад эти сутки! Он не двигался. Синела калька проекта. Он его ненавидел тоже, как ненавидел запах амбры, свою разбитость в теле, неприятно-сочувственный голос Василия Сергеевича.
«Ведь я убил ее!»
– Что с вами? – спросил Василий Сергеевич, находя теперь более политичным уже вмешаться.
– Со мной?
Ему хотелось зарыдать. Это же было ясное безумие! Он старался припомнить, когда это все началось… Да, проект… Началось в ту самую ночь, после ее ухода. Эта женщина медленно отравляла его душу. Она вползала в его жизнь всеми способами. Она не брезговала ничем. Перчатка!
Он грубо расхохотался.
Он удивлялся, что ему хотя на миг могло казаться замечательным то, что она говорила. «Любовь и жалость!» Кто это только уже не говорил? Затасканный трюизм! Приподнятый риторический стиль! Ломанье и гримасы! Была противна лживая изменчивость ее лица, рассчитанные прикосновения рук и то, как вошла горничная с желтыми глазами, – подкралась, точно кошка. Вероятно, он не первый ночевал таким образом. Он чувствовал себя оскверненным, с захватанным омерзительными прикосновениями телом и такой же душой. Во сколько раз ласки Ядвиги были целомудреннее!
Улыбнулся над этим сопоставлением и вдруг усилием воли отшвырнул ненавистный образ.
– За работу? – спросил он весело Василия Сергеевича.
– За работу. Ну, конечно же, – сказал тот, и бородка его ощетинилась от улыбки.
Он громко расхохотался, выражая этим сочувствие неизвестному решению, которое принял его патрон, но которое, очевидно, пойдет ему на пользу.
«С этим кончено», – радовался Колышко, сбросив пальто, садясь к рабочему столу и постепенно вдвигаясь в деловую атмосферу.
«Как могло это случиться со мной?»
И оставался только стыд перед Сусанночкой.
Никогда, кажется, он не чувствовал себя таким счастливым от сознания массы дел, давивших на него со всех сторон. Он отстегнул воротничок и снял манжеты.
– Я отворю окно, – сказал Василий Сергеевич.
По случаю загула хозяина он испытывал к нему особенную нежность. Два их мужских сердца великолепно понимали друг друга. Да, походи-ка в этой шкуре!
– Женщины! – сказал Василий Сергеевич, отворяя окно.
– Да, женщины, – вздохнул Колышко и расправил мускулы.
Ударило бодрым и острым утренним воздухом. Он сбросил пиджак и жилет и опять подумал о Сусанночке: «Э, как-нибудь уладится».
Главное – это то, что его чувство вернулось на правильный, прежний путь.
Прозвонил телефонный звонок.
«Это она, – подумал он в страхе, – что я должен ей сказать? Как было бы просто, если бы можно было сказать правду!»
Ничего не решив, он приложил трубку к уху.
– Это ты, Нил?
– Я, дорогая.
– Только что вернулся?
Голос ее был издевающийся и насмешливый. Она провела, вероятно, ужасную ночь и теперь приняла какое-нибудь враждебное решение.
– Ты был у Веры Николаевны?
– Глупости.
– А зачем ты мне солгал, прощаясь, что будешь вечером дома?
– Я так рассчитывал.
– Что случилось?
– Так… разные дела…
Она хохотала. Он спросил строго:
– Что это значит?
Она положила трубку. Он долго сидел у телефона, не отнимая трубки от уха. Потом почувствовал к Сусанночке благодарность, что она не заставила его, по крайней мере, лгать.
«Здесь тоже все кончено», – подумал он, и его охватила внезапно такая же радость, как и при мысли, что покончено с Верой Николаевной.
Покончено с женщинами! Вот неожиданное освобождение! Если угодно, можно начинать сначала… Но нет… Все-таки самым рациональным решением вопроса является Ядвига. С порядочными женщинами слишком много хлопот.
Вытянув руки к потолку, он громко и протяжно зевнул.
– Вот так-то лучше, – сказал Василий Сергеевич.
Колышко встал и подошел к столу на козлах, над которым гнулся помощник. Ему ударили прямо в глаза величавые формы, хорошо вычерченные старательным пером.
– Не храмик, а прямо театр, – сказал Василий Сергеевич. – А? Что?
Он встал с места и с подвязанными серым коленкором рукавами смотрел озабоченно на проект.
– Обед с вас в Эрмитаже. Вот что! – наконец заключил он. – И большая корзина цветов.
Колышко, не понимая, взглянул на его очки. При чем здесь корзина цветов. Тот показывал зубы.
– О влиянии забытой дамской перчатки на психологию творчества. Слышали это?
Колышко чувствовал, что покраснел. Василий Сергеевич тоненько смеялся.
– Не в бровь, а в глаз. Самую большую корзину цветов.
Колышко вглядывался в проект. Из отдельных частей и деталей, тщательно обдуманных в ту сумасшедшую ночь, когда он почувствовал в себе смелость строителя-художника, в него вливалось чувство, мучительное, сладостное и липкое, как запах духов Веры Николаевны. Смотрел светло-синий взгляд смеющихся, всезнающих глаз. Вырастала сосущая тоска, точно он где-то забыл самое мучительное и нужное.
«Если бы я уничтожил этот проект, – подумал он, – я бы окончательно отвязался от нее».
Бессильный и раздраженный, стоял он, широко опершись руками о стол, испытывая одновременно ярость, негодование, восторг, унижение, радость и страх.
Василий Сергеевич потрепал его по плечу и сказал:
– Э, батенька, ничего хорошего даром не дается.
XXII
Темно-лиловая туча в лучах догорающей зари захватила Колышко верхом еще на шоссе у Всехсвятского. Сначала пронесся ураган пыли. Он видел, как у аэродрома потерпел аварию аэроплан, зарывшись колесами в канаву. Ветер шевелил его белое сломанное крыло, точно у искалеченной бабочки. Черные люди суетились, поглядывая на юго-запад. Наконец упали первые крупные капли. Колышко, недовольный новым седлом, дал лошади шпоры. Она горячилась и переходила в галоп. Новым порывом пыли ему ослепило глаза. По бульвару бежали дамы: у одной из них вывернуло пунцовый зонтик. Автомобили беспрестанно гудели, пугая и без того пугливую Кэт.
Это была лукавая и своенравная лошадь. Колышко брал ее из манежа уже второй раз. Все ее хитрости были ему понятны. Как женщина, она была капризна. С нею надо было не церемониться. Говорят, что она когда-то испугалась наскочившею на нее сзади мотора А, это были отговорки!
Изредка он поднимал стек и, угрожая, выбирал момент, когда заставит ее почувствовать его власть.
У Триумфальной арки дождь уже обильно начал мочить его куртку. По панелям бежали мутные потоки воды, и дождь подсекал ноги прохожим, завертывавшим одежду на голову. Удар молодого грома расколол небосвод, точно крупный грецкий орех. Кэт загремела копытами и затанцевала по всей мостовой. Струйка дождя стекала Колышко с усов в рот. Он соображал, промокнет до нитки или нет. Решил, что да. Было весело. Вообще он должен как можно чаще выезжать на прогулку верхом. Это отвлекает от женщин. Женщины становятся необходимыми только тогда, когда долго изнуряешь мозг в атмосфере душной комнаты. Кроме того, они не насыщают, а затягивают. В половом чувстве есть своеобразный ревнивый эгоизм. Оно жаждет возбуждения вновь и вновь. Но хорошая прогулка верхом освежает куда лучше.
Кэт бежала ровно и до самого конца пути умному, но лукавому творению не понадобился стек. Он так и остался в его руке зажатым для удара.
Когда он остановился у подъезда своего дома, вода холодными струйками сбегала у него через воротник. Дождь стремился теперь мутными потоками, наполняя пространство площади молочной пылью. Небо было желто-темное. Из водосточных труб вырывались ревущие водопады. Коленки рейтуз прилипали к ногам, и когда он соскочил на тротуар, держа лошадь в поводу, собственные ноги казались ему чужими. Трудно было разогнуть спину, и оттого во всем теле была больная истома. Уже сильно стемнело, и была почти ночь. Красными пятнами выступал свет уличных, только что зажженных фонарей.
Он позвонил у парадного. Седой швейцар высунул голову и крикнул:
– Сейчас, сейчас!
Выскочил Гавриил, на ходу продевая руки в старую черную куртку. Он принял лошадь и сказал:
– Н-но, балуй!.. К вам сейчас пришла барыня, которая ходит. Она промочила ноги и пришла босиком. Полусапожки бросила на дворе. Я бегал искать, не нашел. И чулки бросила там же. Чудно! Пришла с черного хода, хоронится. Ножки красные, как у гуся. Сидит с Василием Сергеевичем… сами хоть выжми.
Он хихикнул в рукав.
– Н-но, балуй!
Колышко застыл на крыльце, сжимая стек. Ему почудился запах амбры, и через тело прошло тягостное содрогание.
Гавриил сделался серьезен.
– Не нашел ни полусапожек, ни чулков, – сказал еще раз он. – Кто-то, надо быть, взял.
Вдруг, точно по наитию, Колышко вспомнились ее опущенные глаза и то, как она странно оборвала разговор при прощании.
«Неужели?» – подумал он, ужасаясь, негодуя и нелепо радуясь.
Швейцар придержал дверь.
Все же у этой женщины было заражающее веселое безрассудство. Именно семь бесов. Не один из семи, а все семь. Он не мог себя понять, сердится ли он, или опять готов носить ее на руках. Дверь была не заперта. Он вбежал, задыхаясь от сердцебиения. Если она прошла босиком чуть ли не через всю Москву, это бог знает, что… Хотелось взять ее за руки, сжать их и злобно крикнуть:
– Да что это значит наконец? Комедии! Прошу оставить меня!
Он как был, в куртке, с которой бежала вода, и со стеком, висевшим на руке (только сбросил фуражку), остановился в дверях кабинета.
Василий Сергеевич говорил в приподнятом тоне:
– Женщина для того и создана, чтобы вдохновлять на подвиги. Обязательно! А вы думаете ее роль кухня? Тогда она нуль, а не женщина. Ниже нуля! Баба, пустое место!
Вера сидела на диване, в шляпке, сильно пострадавшей от дождя, и похоже было, что она греется в своем широко расстегнутом шелковом манто. Колени она держала в уровень с подбородком и сейчас старательно натягивала на них темную юбку.
Василий Сергеевич встал, продолжая делать торжественно-глупое лицо.
– А разве нет? Я сказал не так? Иногда забытая перчатка приводит к совершенно неожиданным комбинациям архитектурного свойства?
Он покровительственно-глупо заржал. Вера, пряча руки за спиной, быстро вздергивала острым носиком поочередно на обоих и выжидающе смеялась плечами. Это была ее характерная манера Василию Сергеевичу она говорила глазами: «При чем здесь перчатка? Я вас не понимаю».
Ему: «А, вот как! Ты это скрыл от меня… Но почему? А это любопытно!»
Она сказала вслух старику:
– Вы вечно с непонятными намеками. Выражайтесь яснее.
И потом, умоляя глазами, ему:
– Мой друг, я совершила безрассудство. Вы опять будете меня порицать. О, я этого заслужила. Я даже не смею подняться вам навстречу.
– Обувь нового фасона.
Василий Сергеевич захохотал.
– Я слышал, – сказал Колышко, покраснев, как застигнутый мальчик.
От быстрого движения или от мысли, что старый болтун успел проболтаться о времени возникновения нового проекта, у него стучало в висках. В комнате неприятно и раздражающе пахло ее духами. Во всем этом неожиданном вторжении было что-то откровенно-циничное. Ливень сильно стучал в оконные стекла, и казалось, что струи его бегут внутри по подоконнику.
– Где вы бросили ваши ботинки?
Он старался говорить сурово.
Два иронически-любопытных глаза следили за ним из-за темных очков. Старик дипломатично взял со стола бутылку коньяку и наполнил рюмку.
– Еще одну и finita! – сказал он.
Вера вынула спрятанную руку и, дрожа плечами, на этот раз неизвестно от озноба или смеха, потянулась за рюмкой.
– Прежде чем порицать, я должен вас согреть, – сказал Колышко, сдерживая раздражение. – Коньяку вы выпьете потом.
Она с кротким видом повиновалась.
Не подходя к ней, он нажал кнопку звонка.
– Гавриил! Затопи камин. Шерстяной плед и спирт.
– Мой друг, я дрожу от этих страшных приготовлений. Мне кажется, что вы собираетесь бросить меня в огонь. Вы даже не хотите протянуть мне руки.
– Вы видите, в каком я виде, – сказал он, взмахивая стеком и продолжая сжимать его в руке.
– Ах, все это приводит меня в трепет. Что будет со мной?
Смеясь и продолжая дрожать, она свернулась темным комочком на диване. Только выглядывала ее лохматая голова, с которой она сбросила шляпку с мокрыми лентами.
Василий Сергеевич обиженно поставил наполненную рюмку на стол, покрыл чертеж тонкой серой бумагой и погасил над ним электрический рожок. В комнате стало наполовину темнее, и громче мыл окна ливень.
– Ах, что я наделала! – восклицала она, стуча зубами и кутаясь. – Бу, бу, бу, бу! Но не могла же я шагать в моих туфлях, полных воды. Мой друг, вы требуете невозможного. Холодные чулки прилипают к коже. Это так отвратительно.
Гавриил, стуча обрубками дров, разводил камин. Василий Сергеевич, обиженно ворча себе под нос, с преувеличенно-галантным видом простился. В дверях он повернулся и сказал нагло:
– Да будет вам известно, мой дорогой, что перечерчивать проект во второй раз я не намерен.
Он хотел засмеяться, но раздумал, постоял в дверях, еще раз преувеличенно-галантно поклонился в сторону дивана и ковыляя вышел.
Дурак! В раскрытую дверь из передней еще долго доносилось его бормотание.
Огонь в камине вспыхнул. Гавриил сказал:
– Вот пледик и спирт.
Он хотел выйти, осторожно притворив за собою дверь, но Колышко дал ему поручение съездить на квартиру Веры за ее ботинками. Она хохотала.
– О, мне страшно, – говорила она, сдвигая плечи. – Вы там стоите, точно моя судьба. Что вы готовите для меня, мой друг? Я боюсь вас. Вероятно, вы находите, что все это вовсе «не нужно» для любви. Это эксцентрично, необдуманно и лишено чувства меры. Вы уже готовитесь перечислить мне по пальцам то, что «нужно». О, я знаю: надо быть в сухих ботинках и сидеть дома. Вероятно, это такое безрассудство пройти пол-Москвы босиком в доказательство того, что ты любишь. Да еще попасть под дождь и бурю. Для этого надо сойти с ума.
– Да, это – сумасшествие, – сказал он, чувствуя, что говорит не то, что хочет и чувствует. Ему хотелось броситься к ней, схватить ее холодное, застывшее тельце, греть дыханием руки и ноги, расспрашивать, хохоча вместе с ней, удивляясь, как она совершила этот сумасшедший путь. Потом вместе упасть в бездну томительных, болезненных, может быть, смертельных ощущений. Но он только сильнее сжимал стек, молча ударяя им по сапогам. Потом осторожно и медленно снял его с запястья руки и бросил на край стола, ярко выступавший в огне камина. Рука его сохранила неприятное чувство сжатия.
Камин гудел. Он подбросил в него еще коры и стружек, чтобы жарче вспыхнуло пламя. Подвинул кресло и сказал раздраженно:
– Сядьте, пожалуйста, сюда.
– О, мой друг, как вы ненавидите меня! Право же, я начинаю раскаиваться. Простите меня, если можете.
В отблеске камина белки ее глаз были розовыми, но нельзя было уяснить, действительно ли она раскаивается, или продолжает в глубине издеваться над ним. Ступив на натертый пол босыми ногами, она перепрыгнула в кресло, и тотчас спрятала ноги под себя, обдергивая юбку. И опять ему захотелось поднять ее на руках и спрятать у себя на груди, целуя продрогшие коленки, впивая мучительно-сладкий запах, который она принесла с собою. Но кто-то другой, кто овладел им с самого порога, сухой, официальный и жестокий, заставил его церемонно взять со стола спирт, стать на одно колено и сурово командовать:
– Ну-с, вашу правую ногу.
Она чуть выставила маленькие пальцы. На другую ногу она старательно натягивала платье. Глаза ее с любопытством выглядывали из-под нависшей грибом прически. Она морщила нос таким образом, как будто он собирался делать невозможные глупости.
– О, мой друг, право же, это излишне.
Он осторожно отстранил нижний край юбки. Отчетливо выступила круглая косточка щиколотки, выделяясь белизной над красным, забрызганном грязью низом ступни. Песок и навоз набрались в ногти и между пальцами. Он заботливо вытер ногу носовым платком и вдруг увидел на нем кровь.
– Да, мой друг, немного больно, но это пустяки, – сказала она. – Я наступила на стекло. На углу Петровки ветром разбило дверцу фонаря… Вот мне уже и жарко. Простите, я сброшу пальто.
Она высвободила поочередно руки из рукавов. Теперь он ясно рассмотрел, что ее ноги изранены. Чтобы избежать любопытных взглядов, она бежала, не разбирая дороги. Зная, что причиняет ей боль, он промыл раны спиртом.
– О, – говорила она, – как вы меня мучаете. Я согласна лучше пройти еще пол-Москвы.
Ее глаза лукаво выглядывали из грибообразной шапки волос. Отблеск камина придавал им фантастический вид.
– Мне стыдно, – говорила она, протягивая руки и будто невзначай касаясь его головы и плеч кончиками тонких пальцев.
Замыкалась цепь. Красный туман кружил голову. Сладостно раздражало тепло камина. Края ее одежды обвисали мягкими складками, от которых поднимался волнующий теплый запах тела. Он чувствовал ее кровь на своей ладони и не вытирал ее. Кто-то прежний, жестокий и упрямый, продолжал им владеть… Он знал, что мучит ее, мучит себя, и хотелось быть жестоким, холодным без предела. Потом одеть ей сухие чулки и башмаки и усадить пить чай в столовой, развлекая ничего не стоящей болтовней.
И только пальцы дрожали от конвульсивных прикосновений да в голову ударял жар от камина. Платье и все тело курилось испариной. Он знал, что болен, охвачен небывалым припадком страстного влечения, и отдалял момент, что-то неопределенно предчувствуя и чего-то боясь.
Пугал ливень, упорно мывший стекла, пугала пустота в доме. Если бы, по крайней мере, скорее возвратился Гавриил…
– Не достаточно ли? – сказала она капризно-вызывающе.
Она сделала движение высвободить ноги из-под шерстяного пледа, в который они были тепло закутаны.
– Мой друг! Но я уже достаточно прониклась вашими правилами. Если человек промочил ноги, их надо натереть спиртом. Не правда ли?
Она хохотала.
– А если человек разлюбил, он должен носить притворную маску любви и нежности. Я хочу знать, как себя чувствует Сусанна Ивановна и счастлива ли она. О, я думаю потому, что люди, ничего не подозревающие, имеют все шансы продолжать жить в упоительных грезах. Скажите, мой друг, вы целовали ее?
Она окончательно сбросила плед и опять поджала под себя ноги. Он остался стоять перед нею в смешной позе на коленях. Ноздри ее раздувались. Она запрокинула голову, и глаза ее, неприятно язвительные и вдруг враждебные, смотрели на него откуда-то из огромного отдаления. Вдруг она вся представилась ему остро-ненавистной.
Он поднялся с колен, еще не зная, что сделает, но уже предчувствуя, что сейчас случится то, чего он боялся, а именно: он потеряет способность управлять собой.
Холодея, он сказал:
– Не мучьте меня. Прошу вас. Я не владею собой. Чего вы хотите от меня? Скажите ясно.
В свете камина, сейчас ровном и белом, он видел неприятно обозначенный верхний ряд ее маленьких острых зубов.
Она говорила, и слова ее были такие отдаленные и злые. Она говорила, чтобы мучить:
– Что значит, что вы «просите»? Я тоже прошу вас. Я хочу, я требую. Я, наконец, умоляю. Это жестоко? Пусть. Безрассудно? Да. Но если я вас прошу и заклинаю Богом. Я умоляю вас на коленях. Если нужно, нужно для вас, я могу умереть. О, не задумываясь! По вашему слову. Лечь под трамвай, вскрыть себе вены. Но я вас прошу. Я тоже прошу. Униженно.
Она протянула к нему руку, но тотчас же ее отдернула, как будто ей было физиологически неприятно его коснуться.
– Вы не хотите? Почему вы должны быть жестоки только со мной? Я не понимаю этого. Дорогой друг, я знаю, что я безумна. Вы только должны ей позвонить по телефону. Ясно и коротко. Сейчас при мне. Я умоляю. Вы это сделаете для меня. Не правда ли?
Он видел с отвращением ее протянутые тоненькие руки, на которых сбилась отсыревшая, плотно облегающая тонкая материя. Она была похожа на сумасшедшую. Потом ее руки упали.
– Нет? Так вы говорите: нет? И это говорите мне вы? О, как вы бездарны!
Она неудобно улеглась в кресле, ее глаза неподвижно и с отвращением остановились на нем. Она продолжала в экстазе бешенства:
– Бездарны во всем… В любви и в вашем искусстве. О, да.
Он услышал тихий смех.
– Как я ошиблась в вас! Слушайте.
Она выпрямилась.
– Вы просто мне гадки. Вы – ничтожество. Это говорю вам я, женщина, которая полчаса перед тем молилась на вас. Теперь позвольте мне встать. Да, вы бездарны. Я видела ваш проект. (Она захохотала.) Беспомощные колонки, поддерживающие бессмысленные груды кирпича. Хаос отчаявшейся в самой себе безвкусицы. Я прошу не считать меня вдохновительницей этой кучи мусора.
Ее смех перешел в крик.
– Мой друг, пропустите меня. Я согрелась и теперь могу уйти. Не смущайтесь, что я без ботинок. Это так неважно в данный момент. И, кроме того, у меня в доме есть тоже достаточно спирта.
Она толкала его ногами. Он не понимал, что растерянно отыскивает. Правая рука продолжала ощущать болезненное сжатие. Он заметил стек и взял. Хотел положить обратно, но не сделал этого. Усмехнулся, вспомнив слова, сказанные когда-то Василием Сергеевичем: «Женщин не оскорбляют, а наказывают».
Это показалось естественным и логичным. Быть может, он даже потому и вспомнил, что сам подумал или почувствовал нечто подобное.
– Женщин не оскорбляют, а наказывают! – сказал он вслух.
И ему понравился собственный голос и то, как твердо и властно прозвучали эти слова. Может быть, это – сумасшествие. Но пусть! Он дрожал частой дрожью.
Еще он отчетливо помнил, как она в страхе закрыла лицо руками. Он действовал спокойно и не торопясь.
Он искал ее руки, отталкивая плечи, и, так как она прижимала локти к груди, он, причинив ей боль, с силою оторвал одну руку, явственно ощупывая тонкие косточки и одним жадным взглядом обнимая все ее скорчившееся тельце.
Выбирая, он боялся нанести удар, вредный для здоровья. Она выгибалась и инстинктивно подставляла грудь. Ему было смешно видеть ее перетрусившее, униженно молившее его лицо.
Губы ее шептали:
– Милый, вы сошли с ума. Мой любимый!
Он сжал ее руку, чтобы она не двигалась. Но она упала на колени, продолжая извиваться и прятать корпус. В ней проснулись движения и ухватки, говорившие о прошлом унизительном опыте, когда ее били отец и муж.
О, таким женщинам нужен только бич!
Это окончательно придало твердости его руке, и наполнило его презрением к женщине, которая корчилась у его ног.
Улучив момент, он нанес ей первый удар.
Эхо равнодушно повторило его высоко над шкапом. В нем была отчетливая упругость тела, обтянутого шелком. Удар пришелся плотно и эластично, точно врезался и разделил пораженное место пополам.
Она сдвинула плечи, и было ощутимо, как, медленно расползаясь, расходится содроганье боли. Губы ее побелели. Сначала она задохнулась, потом резкий крик, похожий на вой или истерический вопль, ударил ему в уши и грудь. Стукнуло сердце, но, не переводя дыхания, он снова поднял стек.
Тело ее рванулось и застыло вновь. И странно: вслушиваясь, он почувствовал, что это не был крик боли. Скорее озлобленной радости. Ее дурной характер сказался даже в этом.
Он притянул ее ближе и замахнулся еще. Стек ходил свободно. Теперь удар пришелся мягче и эластичнее. Концом бича он зацепил руку, пытавшуюся защитить пораженное место. Кусая, она прижала задетую кисть к губам.
Он ударил еще несколько раз (сколько, не считал) и бросил ее в кресло, а стек с отвращением отшвырнул. Он с треском ударился рукояткой в стекло шкапа.
Грудь Колышко спокойно расширялась и сокращалась. Он нагнулся над неподвижной фигуркой, лежавшей ничком.
Она была в обмороке. Руки ее безжизненно свешивались. На одной во всю кисть был правильный алый шрам. Он уходил дальше под рукав.
Но не было ни жаль, ни страшно. Было чувство освобождения и пустоты.
Он осторожно поднял ее на руки и переложил на диван. Голова у нее запрокидывалась, и губы были закушены.
Пальцы ее левой руки слабо пошевелились, и ресницы дрогнули. Он сбрызнул ее лицо водой.
Приходя в себя, он больше и больше испытывал ужас. Как? В этой комнате он только что избил женщину хлыстом! Но в руках еще сохранилась сумасшедшая сладостная дрожь.
Эта женщина довела его сама. Он все же хотел найти себе оправдание. Она не в первый раз испробовала кнута. Но как позволил себе это он?
Ее беспомощное тельце с головой, ушедшей в подушку, и вытянутые руки переполняли его трепетом. Зажмуриваясь, он переживал, вздрагивая, только что нанесенные удары. Это было точно невыразимо-страстная ласка. В ушах продолжался звон. Ноги были слабы в коленях и не подчинялись.
Он услышал ее голос, отрывистый и нежный, точно ей было трудно разжимать губы:
– Я благодарю вас… Безмерно…
Ее глаза раскрылись, но были еще неподвижны. Она смотрела ему в лицо, усиливаясь что-то сказать, потом веки ее снова закрылись, показав полоски белков. Пораженный, он не знал, что сказать. Он нагнулся к ней и, выворачивая пальцы, говорил:
– Простите меня… Может быть, я сошел с ума… Я готов понести наказание…
Она снова открыла глаза, и опять его поразило их ясное спокойствие. Она чуть сдвинула брови и сказала:
– Вы поступили как мужчина. О, я была безмерно виновата перед вами!.. Вы простили меня?
Источник слез прорвался, и он зарыдал, припав к ней головой. Она положила ему на волосы руку, еще малоподвижную и легкую. Он рыдал, не понимая причины. Ему было ясно одно, что эта женщина, полусумасшедшая, полная болезненных извращений, то безмерно мучившая его, то нежная до святости или ласкающая до безумия, была для него дороже всего.
В особенности после того, что случилось сейчас. Он сознавал, что это имело свой непонятный страшный смысл. Не поднимая головы, он нашел ощупью ее руки и сжал. Ему хотелось в неистовом молчании биться головой.
Это был припадок.
…Во второй раз он почувствовал, что приходит в себя. В стекла по-прежнему ударяли утомительные потоки дождя. Камин полупотух. В голове было мутно от слез. Нумми (он опять так называл ее) сидела рядом с ним на диване, сжимая его шею слабыми влажными руками. Их слезы смешались вместе.
– Ты теперь видишь, что ты был прав, – говорила она, говоря ему по-новому, на «ты», точно они достигли теперь последней ступени нежности, когда было позволительно все. – Ты наказал меня и будешь наказывать всегда. Ты был милостив ко мне. О, я благодарю тебя!
Она целовала ему руки. Он не отнимал их. Из души исчезли страх, раздражение, остатки обиды.
– Неужели ты мог подумать, мой любимый, хоть на один миг, что я сомневаюсь в твоей честности? Но ты был недобр ко мне. Ты оставлял меня одну с моей душой, которая давно уже сделалась для меня невыносима, как бремя. О, возьми ее, возьми! Я изнемогаю под ее тяжестью. Я ничего не требую взамен. Ты видишь, я счастлива. Я заключена в тебе, как в светлом круге. Я чувствую, что наконец обрела тебя вполне.
Так сидели они, и время показалось ему бесконечным или совершенно особенным, безвременным. Он только помнил, что Гавриил привез целый ассортимент ботинок и ушел когда-то очень давно.
– Милый, я поеду, – наконец сказала она.
Это его удивило. Как? Разве она теперь будет уезжать?
– Да, конечно же. Всегда, мой дорогой.
Разве истинная близость боится расстояний и разве душа и ее проявления измеряются аршинами?
Он находил это логичным. То, что произошло, продолжало оставаться непонятным, но он испытывал высшую полноту удовлетворения. И теперь ему стыдно было глядеть ей прямо в глаза.
Устало она сидела, подобрав ноги на диван, и приводила в порядок волосы.
– Все же это немного пугает меня, – сказал он. – Это – внешнее.
Она испуганно зажала ему рот поцелуем.
– Не надо рассуждать. Это выше нас.
На прощанье она подошла к столу на козлах и кокетливо-осторожно приподняла двумя пальцами верхнюю бумагу. Она смеялась плечами и быстро отвертывала к нему свое острое лицо лукавой птички.
– О, я провинилась, но я была наказана.
Он отбросил верхнюю бумагу, покрывавшую кальку.
– Это сделала я, – сказала она с гордостью. – Но ты не узнаешь себя… Я принесу тебе вдохновение, силы, отвагу. Моя душа должна служить твоей. Хочу раствориться в твоей воле, в твоем разуме, в твоем гении. Теперь я принадлежу тебе вполне. Ты это чувствуешь? Да?..
В глазах ее было беспокойство. Но он действительно чувствовал в себе новую и странную силу. Может быть, это была действительно совершенно неизвестная ему доселе: радость полного подчинения женщины.