Текст книги "Двадцать три ступени вниз"
Автор книги: Марк Касвинов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 34 страниц)
Нет больше старых усадебных пасьянсов, жалуются два шпрингеровских экскурсанта в исторические дали – Зете и Шредер; есть в первой половине века раунды борьбы не на жизнь, а на смерть. И первый – вильгельмовский, и второй – гитлеровский – кончились неудачами. А жаль. Шансы на добычу жизненного пространства были немалые. Ефрейторской попытки названные два экскурсанта предпочитают не касаться. А вот о кайзеровской – да и о светлой личности самого кайзера – они говорят охотно и с удовольствием.
Однажды (это было 21 февраля 1891 года) его величество выступил с речью на банкете по случаю открытия бранденбургского ландтага. Он вообще любил произносить речи. Еще со времени обучения в Кассельской гимназии, а затем в Боннском университете риторика была слабостью его величества. В сем случае он сказал:
"Вы ведь знаете, мои дорогие депутаты, что я рассматриваю свои задачи как возложенные на меня самим небом. Поэтому могу вас заверить: не проходит дня, чтобы я не помолился за мой немецкий народ, а специально и за мой Бранденбург".
Тогда же возник анекдот о некоем иностранце, который, прогуливаясь по германской столице, обратился к прохожему с вопросом, спутав артикли "der" и "das": "Wo ist der Branderburger Tor" (3). "В Гурештобе",-ответил берлинец, назвав охотничий замок, куда кайзер уехал как раз после выступления в ландтаге.
Умом Вильгельм не блистал, но, впрочем, и дураком не был – скорее, пожалуй, нахалом. Таким считал его Бисмарк. Вильгельм называл себя его учеником и почитателем, а взойдя на трон, первым делом согнал старика с канцлерской должности. При этом послал ему вдогонку звание фельдмаршала и нарек герцогом Лауэнбургским. Уж на что канцлер сам был мастер на такие штуки, а и тот ахнул от такой наглости своего питомца.
Задатки у Вильгельма были: писал сонеты и баллады, малевал акварели, сочинял музыку. Скомпоновал даже оперу. И успешно боролся с физическим своим уродством (4).
Стихи его были деревянные, от музыки украдкой затыкали уши даже слуги, а картины его без ущерба для смысла камердинеры развешивали по дворцу кверху ногами, вниз головой. К тому же неотвязно вторгалась в будни кронпринца житейская проза. Как и его приятель Николай, кое-как доработался до звания полковника (в академии генштаба сдал экзамен, защитив диссертацию). Предметом же своего научного труда избрал тему, таившую много пищи для творческого ума: "Варианты фронтального наступления в глубь России". К концу изложения автор по всем правилам прусской стратегии поставил Россию на колени, отторг от нее западные губернии и взыскал с нее пять миллиардов рублей контрибуции.
Триумфально громя Россию в школярских трактатах, кронпринц в реальной действительности довольно трусливо угодничал перед царем. Вокруг Александра III он вертелся мелким бесом. Вот картинка времен маневров под Брестом, куда, вместе с прочими гостями, был приглашен и Вильгельм.
"Когда мы подъехали к Бресту, – вспоминал Витте, – не успел государь выйти из вагона, как со стороны Варшавы показался поезд молодого Вильгельма. Царь вышел на перрон в шинели, снял ее и отдал лейб-казаку, находившемуся недалеко..."
Встретив гостя, царь "прошелся с ним вдоль почетного караула... Вильгельм держал себя низкопоклоннически, словно он был царским флигель-адъютантом... Когда церемония была окончена, император обернулся и громко закричал своему казаку: "Дай шинель!" Тогда Вильгельм, понимавший несколько слов по-русски, бегом направился к казаку, схватил шинель, притащил ее императору и надел ему на плечи".
Повествующего о сем очевидца случай "удивил, ибо такое отношение не только со стороны членов царской фамилии, но и свиты у нас не практикуется... Я подумал: ну и боится же Вильгельм Александра III! И действительно, когда Вильгельм сделался кайзером, страх, внушенный ему царем как принцу, остался у него как и у императора".
Со смертью Александра Третьего страх стал понемногу проходить, но почтение к званию осталось. Кузену и приятелю Николаю Вильгельм послал поздравление: "Я очень обрадован, – телеграфировал он, – твоей великолепной речью" (произнесенной накануне коронации). Великолепие же речи было усмотрено в том, что Николай подчеркнул незыблемость "монархического принципа" как основы управления страной. У себя в фатертанде автор телеграммы означенную идею утвердил давно (заняв аналогичную должность шестью годами раньше, будучи старше своего петербургского приятеля на девять лет) (5). Точнее, Вильгельм базировал свое миросозерцание не на одной, а на трех идеях. Первая: немцы есть избранный богом народ и в силу своих недосягаемых достоинств призваны господствовать над другими народами; вторая: немцы немцам рознь – благо одних есть благо нации, других надо держать в узде; третье: дабы оное превосходство тевтонской расы было реализовано практически, господь бог послал ей династию Гогенцоллернов, прежде скромных курфюрстов, ныне великих и непобедимых императоров, они же, повинуясь воле божьей, возглавят дранг нации к невиданным в истории высотам.
Были, правда, сомневающиеся – сослужит ли Вильгельм именно такую службу, – в их числе даже некоторые из самых преданных ему приближенных (6). Во всяком случае, когда автор телеграммы вскоре самолично прибыл в гости к приятелю, он своей персоной не явил Петербургу ничего божественного. Все увидели манерного, фанфаронствующего прусского гусара, существом своим выражавшего ничуть не больше духовного величия и озарения, чем его русский кузен.
К толпе министров и генералов на приеме в петербургском посольстве Вильгельм, по описанию Витте, "вышел совершенно как ферт, делая неподобающие жесты как рукою, так и ногою". И далее: "По своим манерам, по всем своим выходкам – Вильгельм типичнейший прусский гвардейский офицер с закрученными усами, со всеми вывертами при ходьбе, со всей этой деланной элегантностью..." Мемуариста тревожит возможная связь между "вывертами при ходьбе" и вывертами в отношении к миру вообще, к России в частности. "Все происходит в нем порывисто, неожиданно, беспричинно", – доносил из Берлина посол Шувалов. "Нельзя игнорировать его характер – неуравновешенный, опасно возбуждающийся, – отмечал посол далее. – ...Не будем забывать, что он ежедневно находится в общении с офицерами, которые непрестанно хвастают без всякого удержу качествами и преимуществами германской армии". Не лишенное резона определение начертал на полях одной из шуваловских депеш сам Александр III: "От нервного и шалого Вильгельма можно всего ожидать".
Всего от него ожидали петербургские свояки, все он им со временем и преподнес – потсдамский ферт, самой своей личностью олицетворявший империю с ее генеральным штабом, шпионской службой, коммерцией и дипломатией – такую, какой она родилась в 1871 году. Уже через несколько лет она темной тучей нависла над русской западной границей по их же, свояков, близорукой снисходительности и благодушию. Ферт был высокомерен, тщеславен, задирист и злопамятен. Им владели мания величия, страсть к театральным позам, влечение к угрожающему и скандальному краснобайству: раз взойдя на трибуну и открыв рот, он, как глухарь, уж ничего вокруг себя не видел и не слышал. Он усвоил манеру публично потрясать кулаком, стучать им по столу, и мир следил за такими его выходками напряженно, сознавая, что кулак бронированный и что обладатель его не вполне владеет собой. Из глубины времени доносится голос, которому вторит через двадцать пять лет лающей хрипотцой другой такой же оратор, тоже, кстати, называвший себя поэтом и живописцем.
"Будьте спокойны, – вещал однажды Вильгельм, обращаясь к немецкой аудитории, но рассчитывая на слушающих его в России и Франции, – блага немецкого мира я вам обеспечу. И я предупреждаю тех, кто осмелится посягнуть на них, блага, что, в случае необходимости, я преподам им урок, который они будут помнить сто лет". В другой речи – в адрес Франции, не забывшей о потере своих восточных земель (Эльзаса и Лотарингии): "Мы, немцы, заявляем: пусть лучше погибнут все наши восемнадцать корпусов, пусть исчезнут сорок два миллиона нашего народа, чем мы отдадим хотя бы частицу завоеванной нами территории". А потом – явно в адрес России: "Я не поколеблюсь сокрушить тех, кто будет мешать мне в осуществлении моих международных планов". Наслушавшись в Берлине таких речей, Шувалов удрученно докладывал в Петербург начальству: "Кайзер при всяком случае подчеркивает свою решимость сломить всякое сопротивление на пути, по которому он наметил вести немецкий народ по внушению промысла божьего".
Он хотел постоянно удивлять мир своей персоной, рисуясь многогранным и экстравагантным. Пусть всех приятно изумит, что он одновременно консерватор и модернист, аристократ и знаток "рабочего вопроса", монарх и радикал, штабист и проповедник, моряк и композитор, гусар и трибун. Пусть и родичи в Петербурге знают, что, будучи добродетельным и учтивым кузеном, он, тем не менее, не потерпит препон беспошлинному провозу в Россию немецких станков, электромоторов и паровых котлов. Пусть и французы учтут, что он при подходящем случае не остановится перед повторением 1870-71 годов.
Постоянно осложняемые Вильгельмом, кумовские отношения двух дворов были, в общем, "скорее теплыми, чем горячими", а в периоды политических осложнений становились "скорее прохладными, чем теплыми" (7). Как правило, в Зимнем "относились к суетливым выходкам Вильгельма осуждающе". Личной вражды между обоими семейными кланами не было, но интригами, пререканиями и мелкой игрой амбиций были полны их фамильные будни. Чтобы обозлиться на Вильгельма, Николаю достаточно заподозрить, что тот "относится к нему покровительственно, менторски". Даже в высоком росте кузена царь усматривал что-то для себя конфузное и ущемляющее. Открытку, на которой они оба были изображены рядом (один по плечо другому), полиция конфисковала. Ездили друг к другу в гости, встречи свои отмечали застольными объяснениями в любви, а расставшись – заочно награждали друг друга прозвищами, ехидными эпитетами. Как рассказывал в узком кругу принц Макс Баденский, Александра Третьего Вильгельм честит "азиатским монархом", "дубиной". Николая после Бьерке называет "тряпкой", "жвачкой", "шампиньоном", "шпингалетом". Тогда же, разъяренный отступлением от Бьерке, писал: "Царя-батюшку прошибает холодный пот из-за галлов, и он такая тряпка, что даже это соглашение боится подтвердить без их разрешения".
Царицу иногда раздражало неуважительное отношение Вильгельма к ее брату, герцогу Гессенскому, вообще к ее дармштадтской родне. Обиды ее передавались царю. Николай, приезжая с супругой в Гессен, уклонялся от первого визита в Потсдам Вильгельму, последний же через своего канцлера настаивал, что Николай первый должен явиться к нему, поскольку находится в пределах его империи. И лишь после выполнения этого условия ездил пировать к царю в Дармштадт. Иногда мелкая склока между величествами принимала столь нудный и затяжной характер, что считали себя вынужденными вмешаться их встревоженные дипломатические службы.
И все же: каковы бы ни были зигзаги в отношениях между обоими дворами, какие бы ни происходили подъемы и спады в межфамильной идиллии – при всех обстоятельствах кайзер был для Романовых кузеном, премилым и презабавным Вилли, пусть непутевым и иногда угрожающе ералашным, но все-таки свояком. Перефразируя известное изречение Теодора Рузвельта, сорвавшееся с его уст по другому (латиноамериканскому) поводу, можно сказать, что для петербургских высших сфер Вильгельм был сукин сын, но зато свой сукин сын. Настолько свой, что "интимнейшую корреспонденцию" с ним Романовы не прервали и продолжали вести (в сугубой втайне) даже в годы первой мировой войны.
И точно так же, как для кайзера весной семнадцатого года личным ударом была весть о свержении царя, – как о большом несчастье услышали осенью восемнадцатого года Нейгардт, Краснов и Скоропадский о свержении и бегстве кайзера.
Впрочем, он недурно пожил и в отставке, вне дел. Если же, в чем уверены в Бонне демохристианские проповедники, существует царство небесное, покойный кайзер в заоблачных высотах может вдобавок подышать и фимиамами, посмертно воскуряемыми ему в наши дни с рейнских берегов.
Более полувека прошло с того ноябрьского вечера, когда кайзер постучался в ворота замка Амеронген и попросил у графа Бентиннека чашку горячего чая. Там же, в Амеронгене, он 28 ноября 1918 года формально отрекся от престола.
С 1920 года поселяется в усадьбе Доорн, в провинции Утрехт. Принят на содержание Веймарской республикой. Решением прусского ландтага в 1926 году Гогенцоллернам возвращено имущество (дворцы, земли и т. д.) общей стоимостью в сто двадцать пять миллионов марок, кроме того им было выплачено пятнадцать миллионов марок пособия.
На основании 232 параграфа Версальского договора Вильгельм подлежал выдаче Антанте для предания суду, но Голландия отказалась его выдать.
В 1922 году в возрасте 63 лет женился (вторично) на принцессе Шенайх-Каролатт (б. императрица Августа-Виктория умерла в шестидесятитрехлетнем возрасте в 1921 году).
На досуге занялся в Доорне сочинением мемуаров, пытаясь смыть с себя клеймо поджигателя мировой войны. Выпустил пять книг.
Умер в Доорне 4 июня 1941 года.
Но какова прочность привязанностей – и обожествления! Как зачарованные, не могут Шпрингер и Штраус отвести взор от своего кумира, от своего божества. Не того, кто блудным путником прибился к графу Бентиннеку с просьбой о глотке чая, а того, кто четырьмя годами раньше с балкона своего дворца объявил России войну. Перед их духовным взором он по сегодня, словно живой, стоит с закрученными пиками усов на балконе берлинского дворца, и из уст его вылетают слова, обещающие немецкому народу нирвану блаженства в огненной купели глобального столпотворения.
Те самые слова, которыми ему, по известному пожеланию Аверченко, лучше было бы тогда и подавиться.
(1) Раul Sethe. Der alte Kaiser. "Die Zeit", N25, 19.VII.1964. Перу Зете (недавно умершего в ФРГ) принадлежит ряд апологетических статей о Гогенцолльрнах и Романовых, опубликованных н западногерманских, главным образом шпрингеровских, изданиях в последние годы. В их числе: Еuropas grosse Familien. Die Hohenzollern. "Stеrn", 1965; Der Kaiser verkoerperte ein Zeitgefuehl... Die Zeit, 18. VI. 1964.
(2) Georg Schroeder . Zaren. Kaiser, Kanzler und Komissare. Die Welt, N 84 (21. IV). 1966.
(3) Игра слов: das Тоr-ворота, der Тоr -дурак.
(4) Вильгельм родился полукалекой, с парализованной левой рукой. Принуждаемый родителями, путем мучительных упражнений преодолел этот физический недостаток. -Авт.
(5) Вильгельм II родился 27 января 1859 года, вступил на престол 15 июня 1888 года. Николай II родился 6 мая 1868 года, вступил на престол 21 октября 1894 года.
(6) Еще в ранние годы Вильгельма его учитель Гинцпетер с опаской отмечал, что преодоление врожденного физического недостатка наложило тяжелую печать на психику кронпринца. Гинцпетер говорил о его надменности, нервозности, постоянном стремлении казаться не тем, чем он был на самом деле, об отсутствии у него серьезных интересов и побуждений. Им владела напыщенная мечта о невиданном могуществе и мировой славе.
(7) Norbert Roesch. Schatten fordern heraus. Berlin-Zuerich, 1967
ЗАГЛЯДЫВАЯ В ГОРОСКОП
С воцарением Вильгельма II дела старого канцлера стали плохи.
Бесцеремонно отставленный с должности, он должен был еще и вкусить горечь провала на арене прусского парламентаризма.
В 1891 году приверженцы Бисмарка выдвинули его кандидатуру в рейхстаг по округу Гестемюнде. Соперником его оказался некий сапожник Шмальфельд, социал-демократ.
Случилось непредвиденное. Князь получил семь тысяч голосов, сапожник четыре тысячи, что означало фактическое поражение Бисмарка, ибо по закону требовалась в таком случае его перебаллотировка. Непривычная еще тогда к подобным конфузам прусская реакция на какие-то мгновения оцепенела. Но что особенно бросилось в глаза Европе и миру – это смятение, охватившее в те дни петербургский двор.
Царь узрел в гестемюндском эпизоде посрамление основ аристократизма, постыдное торжество черни. Его возмутило, во-первых, что князь унизился до публичного единоборства с каким-то социалистом; во-вторых, высокородного фундатора империи немцы не избрали сразу же и единогласно, как следовало быть. Царь затребовал от Шувалова объяснений. В депеше от 24 апреля 1891 года посол замечает: дело не только в том, что "создатель империи оказался в перебаллотировке с социалистом-сапожником", но еще и в том, что из недобрых чувств к фрондирующему сиятельному юнкеру "само монархическое правительство рукоплещет успеху этого социалиста". И это бы еще ничего. Наблюдается в Германии (по мнению комментирующего депешу Ламздорфа) кое-что похуже, а именно: "необычайный рост социалистической партии, что является гораздо большей опасностью, чем самая действенная оппозиция князя Бисмарка". Царь ставит на депеше Шувалова пометку: "Факт колоссального безобразия и распадения величия Германии".
Нарастало напряжение в отношениях между двумя империями, завязывались новые узлы русско-германских противоречий на главных направлениях мировой политики. Одно оставалось незыблемым и все перекрывающим: обоюдный страх Романовых и Гогенцоллернов перед внутренним врагом, то есть перед собственными народами; постоянное, привычное стремление поддержать друг друга в борьбе против угрозы революции, в сравнении с которой многие текущие заботы обеих династий казались подчас лишь суетой сует. В основе этой солидарности было меньше всего альтруизма. Гогенцоллерны боялись русской революции как зла, могущего перекинуться в Германию. Романовых рабочее движение в Германии пугало как сила, грозящая соединиться с назревающей русской революцией и в союзе с ней вызвать социальный взрыв, который разобьет в щепы всю старую монархическую систему на континенте. Естественно, что если Гогенцоллерны, нагромождая завалы на путях царской дипломатии, вместе с тем не без тревоги следили за состоянием тылов своих петербургских родственников, всегда готовые подпереть колеблющийся царский трон, то и Романовы пристально следили за положением кайзера, беспокоясь о нерушимости его авторитарного статута в Германии почти в такой же степени, в какой тревожился он сам.
Эта тревога пронизывает дипломатическую документацию царизма на протяжении десятилетий. Признаки усиливающейся внутренней неустойчивости юнкерско-буржуазной Германии – растущая сплоченность и активность рабочего класса, брожение в беднейших слоях крестьянства, учащающиеся антиправительственные выступления, все более острые социальные конфликты, в особенности рост влияния молодой немецкой социал-демократии – одна из постоянных тем в переписке царских послов и министров с восьмидесятых годов прошлого века до начала первой мировой войны.
"В то время как в зале увлеченно танцевали менуэт, – доносит военный уполномоченный в Берлине А. В. Голенищев-Кутузов в министерство иностранных дел В. С. Оболенскому об очередном увеселении во дворце кайзера, – соседние улицы были наполнены мятежной толпой, требовавшей хлеба и работы". Такие толпы часто видит и посол. Он опасается, что недовольство простого народа правительственной политикой "в пользу богатых" может "обратиться в опасность для самой династии". Посольские донесения фиксируют "ужасающий рост социализма, который в будущем, быть может, довольно близком, грозит, прежде всего Германии, столкновениями, более кровавыми и гораздо более опасными, нежели шумные выступления анархистов". Со своей стороны Ламздорф, обобщающий для царя подобные донесения (одно из них, наиболее тревожное, он называет "гороскопом будущего"), высказывает опасение, не окажется ли царящее в Германии "призрачное спокойствие слишком обманчивым...". Он боится, что "аппетиты рабочих и далее будут возбуждаться" и что их "социал-демократические предводители", "ничем не удовлетворись", в конце концов окажутся в таком положении, что "смогут и посмеют предпринимать решительно все".
Предсказанное гороскопом "решительно все", то есть крушение династий и бегство тиранов, царедворцы увидели в России в семнадцатой году, в Германии – в восемнадцатом. Ни там, ни здесь не удалось силам монархической контрреволюции повернуть историю вспять, спасти гиблое дело двух августейших семей. В России, во всяком случае, не помогли этому делу ни сговор Нейгардта с Мирбахом, ни художества Краснова, Скоропадского и Маннергейма в ансамбле с Гофманом, Эйхгорном и фон дер Гольцем.
Задолго же до этого, в начале века, негласный союз двух династий против революции заходил столь далеко, что Романовы, по существу, беспокоились о прочности той самой военной машины, в которой и сами не могли не видеть угрозу безопасности России. Они озабоченно интересовались, не подорвет ли революционная оппозиция в Германии кайзеровскую армию, уже нависавшую тогда над русскими западными границами. С одной стороны, Ламздорф в своих записях выражает опасение, как бы Вильгельм II не попытался "отвлечь внимание от внутренних затруднений посредством военной авантюры, которая вызовет пожар во всей Европе". Такой наиболее вероятной авантюрой могло быть нападение на Россию и Францию. С другой стороны, Ламздорфа занимает мысль, будут ли эти силы агрессии достаточно прочным и покорным орудием в руках берлинского вдохновителя возможной авантюры: "Пока армия еще предана правительству; но всеобщая воинская повинность вливает в нее все новые элементы... социалисты приобретают в рядах армии все более многочисленных сторонников..." О том же сигнализирует Шувалов. Плохо будет, предвещал он, если армия кайзера вломится в Россию. Но будет еще хуже, если она в нужную минуту откажет как орудие гражданской войны, то есть не захочет во имя спасения трона усмирять и убивать самих немцев. "Более чем вероятно, – доносил посол, – что в будущем ни один солдат не захочет сражаться за правительство против социалистов, которые, в конце концов, может быть и станут хозяевами положения". Через два десятилетия, осенью 1918 года, многие немецкие солдаты действительно откажутся стрелять в народ и обратят свое оружие против приспешников кайзера, развязавших мировую войну. Что же касается правых лидеров социал-демократии, то они в 1918 году оказались не такими уж зловредными. Поднятые революционной волной на высоту временных "хозяев положения", носке и шейдеманы взяли под защиту князей и баронов, отстояли от разгрома рабочим классом аппарат классового господства юнкеров и капиталистов, включая полицию, рейхсвер и генеральный штаб, а в конце концов проложили путь к захвату власти Гитлеру и его фашистской клике.
Рапорты Шувалова не лишены меткости, но по колориту иногда уступают царским изречениям.
Шувалов пишет: "Если с.-д. партия станет партией действительно революционной..., то Германия стоит на вулкане, и окончательная гибель империи становится вопросом нескольких десятков лет". Александр III отмечает на полях: "Почти нет сомнения, что это так".
"По выражению одного моего собеседника, – доносит посол, социал-демократы подкапываются не под монархию, а под престолы". Царь ставит помету: "Просто ужасно".
Шувалова занимает возможность подкупа правых с.-д. лидеров путем предоставления им портфелей в правительстве. "Может ли эта партия в случае своего парламентского торжества быть призвана к управлению государством и постепенно обратиться таким образом в партию умеренную?" Александр III надписывает: "На такой вопрос в настоящее время и сама эта партия не ответит".
Шувалов доносит: "Крайнее напряжение ресурсов, вызываемое все растущими военными расходами, привело к тому, что многие рассудительные люди (в Германии) спрашивают себя: не приведет ли большая война, каков бы ни был ее исход... к еще более страшной катастрофе: социальному перевороту". Царь пишет на полях: "Об этом и я часто думаю".
Советник посольства М. Н. Муравьев доносит о своей беседе с генерал-адъютантом Гампе, начальником военного кабинета Вильгельма II. В ходе беседы Гампе пожаловался от имени кайзера, что "царь плохо с ним обращается". Между тем, сказал Гампе, "мой молодой император в глубине души настоящие симпатии питает только к вашему императору и к России, как самому крепкому оплоту монархического принципа". Нисколько не тронутый комплиментом насчет оплота, царь надписал: "Оно скучно, эти постоянные жалобы и хныканья, но вместе с тем показывают, как, собственно, немцы мелочны и жалки. Что утешительного, это то, что они все-таки нуждаются в дружбе России и страшно боятся ее".
Шувалов доносит, что последние уличные беспорядки в Берлине произвели на Вильгельма "громадное впечатление". Александр III снабжает документ резолюцией: "Положение императора не из приятных и выход не легкий".
Если такие вещи, то есть "беспорядки", оказывающие "громадное впечатление", происходят в упорядоченном полицейском рейхе, то что же говорить о Франции, стране хоть и союзной, но республиканской... Правда, Александр III кое-как притерпелся к греховодному французскому обществу. Стоя, терпеливо выслушивал на церемониях "Марсельезу". Но, официально принимая к сведению внешнеполитические решения парижской палаты депутатов, неофициально именует ее "адвокатским балаганом". Президенту Карно он послал однажды орден Андрея Первозванного, но приказал послу Моренгейму провести церемонию вручения не в день его, царя, тезоименитства, как намечалось, а в обычный день, дабы "не опуститься до слишком интимных знаков внимания к этим республиканцам". Впрочем, если подумать, то ведь и республиканец республиканцу рознь, не все они на одну мерку. Оказывая им знаки внимания, надо проследить за тем, чтобы обратили это на пользу себе не те, кто хочет ниспровергнуть основы, а те, кто их почитает.
На депеше посла в Париже Моренгейма, доказывающего, что "не было бы ничего более вредного и опасного, чем дать повод французским радикалам понадеяться на поддержку России", Александр III пишет: "Они и сами хорошо это знают и чувствуют".
"И наоборот, – пишет посол, – следует ясно показывать, что симпатии России обращены лишь к Франции консервативной... Мы можем способствовать спасению Франции от себя самой, рассеяв опасные иллюзии..." Царь надписывает рядом: "Совершенно верно".
Советник Г. Л. Кантакузен доносит из Вены, что австрийское правительство раздражено дружеским приемом, оказанным французской военной эскадре в Петербурге. Кальноки (министр иностранных дел) выразил ему, Кантакузену, "глубокое удивление" по поводу того, что "улицы столицы и даже залы дворца оглашаемы хорошо известными революционными песнями", а еще более – что "курсу императорского правительства на такой союз нисколько не помешала форма правления, отличающая Францию от остальной, монархической Европы". В ответ князь Кантакузен, согласно его донесению, весьма ловко ввернул, что слов "Марсельезы" он не знает, посему о степени ее революционности судить затрудняется; вообще же слушающие ее на церемониях не находят в ней ничего, кроме "гимна великой державы, делающей все возможное для выражения почтения его величеству и своих симпатий России". Царь ставит помету: "Совершенно верно".
Не всем в его окружении это кажется "совершенно верным" – например, активистам придворной пронемецкой партии. Ламздорфу, в частности, безразлично, что право, что лево, – ему вообще противно водиться с таким союзником. "Мы, – пишет он в дневнике, – в течение двадцати лет прилагали усилия, чтобы покровительствовать Франции, защищать ее против нападения Германии и способствовать ее восстановлению... Но моральный упадок Франции продолжает усиливаться". На какой же упадок жалуется Ламздорф? А вот какой:
"...Борьба против церкви, стремление к разрушению основ цивилизации таков лозунг радикализма, властвующего над правительством". Обердипломат, конечно, перегнул: не столь уж силен был этот радикализм буржуа, и не столь уж возобладал он над правящей группой, выдвинувшей из своей среды таких экзекуторов, как Тьер, таких генералов от авантюры, как Кавеньяк и Буланже, таких адвокатов от зоологического шовинизма, как Клемансо и Пуанкаре. Но немецкому слуге русского царя и подобные фигуры кажутся слишком неблагонадежными. Он восклицает: "Бог знает, не было ли бы для нас лучше понемногу изменить свою тактику?.. Столкновение между этими двумя нациями (то есть между немцами и французами) было бы ужасно, но, быть может, закончилось бы победой над разрушительными элементами, развивающимися внутри каждой из них и угрожающими всему цивилизованному обществу в целом". Задумано, что и говорить, хитроумно: одолеть радикальных супостатов через войну, то есть через "столкновение между двумя нациями", хотя бы и "ужасное", – зато была бы спасена цивилизация, кристальным олицетворением которой были Вильгельм II и его "русский кузен". И вывод Ламздорфа: "Наше дело сторона. Вместо того, чтобы систематически ссориться с немцами и донкихотствовать в пользу французов, мы должны были бы договориться с ними (немцами) о нашем нейтралитете... После этого нам оставалось бы только заниматься нашими собственными делами, предоставив другим устраивать свои дела между собой". Какие у кого потом останутся дела – это уже предвещала деятельность того же аналитика и его коллег по ведомству: Россия займется постепенной выдачей Германии своих рынков и сырьевых ресурсов (см. торговый договор 1894 года), а затем, по возможности, и жизненного пространства; Германия же под угрозой применения оружия будет "устраивать свои дела", принимая одну уступку и тут же требуя следующей.
Впрочем, это были детали. Возвышенная идея требует жертв. В крестовом походе на крамолу и бунтующую чернь должны соединить свои усилия, закрыв глаза на текущие взаимные расчеты, и царь, и кайзер, и даже французские адвокаты, которые поблагонадежней. Даром что республиканцы: в дело защиты монархического начала на европейском континенте и они, при подходящих условиях, могут внести свой вклад. На то и союзники: назвался груздем полезай в кузов.
И впрямь: такое взаимодействие от времени до времени практически демонстрировалось перед Европой и миром. Оно действительно шло дальше слов. В тех случаях, когда страх перед народными движениями застилал правителям империй взор на все остальное, их солидарность проявлялась не только в обмене дипломатическими нотами типа тех, которые столь изящно писали в своих министерствах Вильгельм фон Шен (Берлин), Алоиз фон Эренталь (Вена) и В. Н. фон Ламздорф (Петербург), а и кое в чем более действенном. Практика такого рода иллюстрируется серией совместных карательных и усмирительных акций, имевших место в разных концах европейского континента в конце девятнадцатого – начале двадцатого века. Такова была, например, объединенная германо русско – французская операция подавления освободительного движения на Пиренеях; ее результатом было спасение тронов португальского и испанского.