Текст книги "Дорога великанов"
Автор книги: Марк Дюген
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
17
Лейтнер хорошо смотрелся бы в правительстве, среди людей президента Кеннеди. Он выглядел уверенным, в меру расслабленным, в модных очках. Глядя ему в глаза, невозможно было усомниться в том, что демократы спасут мир. Бежевая легкая куртка «Баракута»[34]34
«Баракута» (Baracuta) – модель легкой куртки. Такую куртку носил Элвис Пресли, что сделало ее популярной в 1960-е годы.
[Закрыть] придавала облику спортивности. Короче, доктор Лейтнер был членом того самого племени, которое мой отец ненавидел еще со времен операции в заливе Свиней[35]35
Крупная военно-десантная операция (The Bay of Pigs Invasion, 14–19 апреля 1961 года), имевшая целью свержение правительства Фиделя Кастро на Кубе. Готовилась с начала 1960 года, однако не только не имела успеха, но и привела к подрыву международного авторитета США.
[Закрыть]. Мой отец так и не простил им предательства, когда они оставили своих товарищей из спецподразделения подыхать на кубинском пляже лишь потому, что кому-то во время высадки не хватило смелости попросить помощи у авиабригады. Отец говорил, что не припомнит подобных подстав со стороны властей за всё время своей военной службы. Позже этот богач, вальяжно развалившийся в Овальном кабинете с сигарой в зубах[36]36
Намек на то, что Джон Кеннеди был самым богатым из всех президентов США: его отец нажил гигантское состояние на спекуляциях алкоголем во время «сухого закона».
[Закрыть], дорого заплатил за свое решение и за каждую жертву! Так мой отец рассуждал за покером со своими друзьями по армии, выжившими и оставшимися в Хелене после демобилизации. Разумеется, трое из них соглашались с ним и от души честили сволочного президента, предрекая ему адовы муки.
В первые месяцы терапии Лейтнер совсем не говорил со мной о бабушке с дедушкой. А когда я упоминал о них, слушал меня с отсутствующим видом, словно речь шла о чем-то второстепенном. Ни смерть моих стариков, ни ее обстоятельства дока не интересовали. На первом сеансе он установил правила игры. Спросил, люблю ли я шахматы. Дедушка научил меня базовым ходам; вряд ли можно сказать, что я его отблагодарил, прострелив спину и голову, но что было, то было.
Воспоминание о дедушке и шахматах привело меня в крайне неустойчивое эмоциональное состояние. Я сказал Лейтнеру, что сожалею об убийстве. Док сделал исключение и спросил, сочувствую ли я дедушке. Я не очень понимал, что такое сочувствие. Лейтнер объяснил, что это способность поставить себя на место другого человека и понять, что он чувствует. Вопрос меня удивил. Как я мог поставить себя на место дедушки? Как можно поставить себя на место трупа? Десятую долю секунды до выстрела дедушка был дедушкой. Просто стариком, который выгружал из машины продукты. О чем он думал? Скорее всего, он думал: «Не забыл ли я чего-нибудь по списку, который жена составила? А то она будет орать. Хотя она в любом случае будет орать, криком обозначая свою территорию». Возможно, он думал о вкусном обеде, о том, как откроет бутылочку своего любимого пива, или о том, как вечером будет работать в саду. Он также мог думать обо мне, о том, что мой отец, произведя меня на свет, не преподнес ему подарок, или о том, что бабушка со мной слишком сурова и надо ей об этом сказать, но страшно ей об этом говорить, совать нос не в свои дела: ведь старуха не ровён час отравит вечерние часы отдыха, часы пенсионного блаженства. А через десятую долю секунды дедушка, погруженный в раздумья, уже не дедушка. Он ничто. Мертвец.
Я спросил у Лейтнера, где тут место сочувствию. Сочувствуют лишь тому, кто знает, что умрет. Мой отец говорил, что видеть смерть друзей легче, чем видеть их предсмертные муки: «Клянусь тебе, Эл, они взглядом звали на помощь свою мать! Словно потерявшиеся дети». Однако между последней мыслью дедушки и его смертью не прошло и секунды.
Я победил Лейтнера, он замолчал. Только поставил между нами на табурет шахматную доску. Я воспользовался минуткой и спросил о его планах на выходные. Док засомневался, стоит ли отвечать пациенту на личные вопросы. Впрочем, молчание длилось недолго:
– Я купил себе «Харли» пятьдесят седьмого года – и собираюсь задать ему жару.
Я не верил своим ушам. Док понял, что произвел впечатление.
– А какая модель?
– XL Sportster [37]37
XL Sportster – самая крупная модель мотоцикла «Харли-Дэвидсон», выпускаемая с 1957 года.
[Закрыть].
– Какого цвета?
– Кремовый с золотым. Матовый. Объем двигателя – девятьсот кубических сантиметров. Трансмиссия встроена в картер.
Он почувствовал, что я в шоке.
– Ты воодушевлен?
Я подумал и предложил другое определение:
– Заинтересован. Но не воодушевлен. Когда человек воодушевлен, что-то влияет на его эмоции, занимает его долгое время. А меня ничто не занимает долгое время. Я тяжеловес, быстро выдыхаюсь. Сейчас я рад обсудить с вами мотоцикл, но если бы дискуссия продолжалась, я бы устал и отвлекся. Понимаете?
– Да.
Тем не менее я рассказал ему о своих недавних приключениях с новым мотоциклом. И о мотоцикле, который отец перевез из Форта Харрисон[38]38
Форт Харрисон (Fort Harrison) – тренировочный военный лагерь армии США. Эксплуатируется с 1911 года.
[Закрыть] в Хелену еще до конца войны. Одноцилиндровый мотоцикл тридцать четвертого года. Я добавил, что хотел бы забрать старый мотоцикл, когда выйду из больницы, не говоря уж о новеньком, который постепенно покрывается плесенью в полицейском гараже. Я даже окончательно осмелел и спросил, не может ли док забрать мой мотоцикл, поскольку мне больше некого попросить. Он решил, что это неоднозначная просьба, но обещал подумать.
Мы долго обсуждали мотоциклы и дальние дали. Я признался, что мне не хватает и того, и другого; но самое грустное – обидное до слез – заключается в том, что взаперти, в больнице, мне лучше. Я рассказал о том, как в возрасте одиннадцати или двенадцати лет работал помощником кузнеца на ранчо в тридцати двух километрах от Хелены; мать меня заставила. Лошадиные копыта, как женские руки, многое говорят об их обладателе. Док тоже кое-что знал о лошадях: его дедушка держал нескольких для состязаний в коротких забегах на севере Калифорнии, рядом с Маунт-Шастой, – там, где я обменял машину-развалюху на прекрасный байк «Индиан».
Вслух я заметил, что у меня с доком много общего. Разумеется, док не убивал своих бабушку с дедушкой и не страдал психическим расстройством. Судя по обручальному кольцу, дома его ждала жена и, наверное, даже дети. Хотя в пятнадцать лет рано ставить на себе крест, я не сомневался в том, что семья мне не светит. Впрочем, об этом я Лейтнеру не сказал. Безнадежность и одиночество вздымались передо мной, как бурый медведь в лесу Аляски. Я не грустил. Во всяком случае, не больше, чем гомосексуалист, осознавший, что никогда не увидит влагалище: так уж сложилось – о чем сожалеть?
Мы стали играть в шахматы. Он объяснил мне правила игры. Но не только правила. Еще он уточнил, что между ходами принято брать паузу и размышлять столько, сколько хочется. Партия могла длиться час или неделю, без разницы. Во время пауз я рассказывал доку о своей жизни. Иногда он прерывал меня и вспоминал какую-нибудь историю, связанную с моей проблемой. В качестве доказательства своего доброго расположения, по крайней мере, на те несколько месяцев, которые продлится наша авантюра, Лейтнер обещал попробовать забрать мой мотоцикл у полиции Орегона, если, конечно, мой отец об этом еще не позаботился. В результате кончилось тем, что через два месяца док с досадой объявил мне о продаже мотоцикла правовыми органами с целью покрытия некоторых расходов, связанных с моим делом.
18
– Вообрази себя романистом. Как бы ты рассказал свою историю?
По известной вам причине, я никогда не дочитывал романы до конца. Тем не менее некоторые я начинал из чистого любопытства, и, должен признаться, многие того не стоили. Я заметил, что американские авторы часто разворачивают сюжет, сперва обращаясь к истории своей семьи. Словно нельзя рассказать о дереве, не упомянув о корнях. Я спросил у Лейтнера, должен ли придерживаться хронологии. Он ответил категорично:
– Ты никому ничего не должен!
Однако я поступил, как все: просто сделал ход – и понеслось. Перед Лейтнером лежал блокнот, но записи он делал редко. Я рассказал, что в детстве часто думал о жизни и о смерти по причинам, которые изложу чуть позже. Я знаю, что люди жестко противопоставляют жизнь и смерть, их можно понять. Еще будучи ребенком, я уже восторгался тем, как взрослые ценят жизнь и как боятся смерти. Даже глубоко верующие. Помню одну нашу соседку, очень толстую: ее ожирение дошло до того, что дети порой возили ее на тележке. Она была набожной. Ее часто навещал проповедник. Она, как говорится, влачила жалкое существование – без денег, без мужа: с трудом передвигалась, с трудом дышала – отдувалась, как бык, кормила троих детей. По весне, когда солнце пригревало, дети оставляли мать в саду. Она сидела там, по нескольку часов ничего не делая. Мы находились по ту сторону забора и старались не попадаться ей на глаза, чтобы не выслушивать бесконечные монологи. Однажды я все-таки попался, и она не отпускала меня целый час. Она не интересовалась жизнями окружающих, но созерцание личной катастрофы было для нее неисчерпаемой темой. Она поведала мне о своем страхе смерти. Думала, одиннадцатилетний мальчик из ее слов ничего не поймет.
– Я боюсь небытия, Эл: всё, что я вижу вокруг, лучше небытия. Загробного мира нет, и за несколько дней черви съедают ту самую душу, которая якобы отличает нас от прочих Божьих тварей.
Пока она говорила, на ее жирную потную плоть примостилась большая черная муха. Муха неистовствовала над ужасающим телом, что символизировало для меня заранее проигранный бой. Соседка медленно сгибала опухшие руки, отгоняя насекомое. Страх безжалостной смерти отравлял ей жизнь, и только я понимал, до какой степени. Я хотел убить ее, чтобы избавить от страданий; потом сказал себе, что это не мое дело и никто не оценит моего благородства.
Внезапно, пока говорил, я ощутил страшную усталость. Лейтнер удивился.
– Не скажу, что я позавидовал страху смерти, который испытывала та женщина: сам я никогда его не испытывал. Но я почувствовал, что страх смерти – в какой-то степени источник наслаждения. Не более того.
Я продолжил как ни в чем не бывало. Затем вдруг вспомнил о том, какой размер ноги у моего отца.
– Мой отец похож на Джона Уэйна[39]39
Джон Уэйн (John Wayne, 1907–1979) – американский актер, голливудский «король вестерна».
[Закрыть]. Он гораздо выше Уэйна, но на лицо они, как братья: твердые и смелые. Еще у них одинаковая походка. Я долго размышлял почему, прежде чем узнал, что у них один размер ноги – слишком маленький по сравнению с ростом. У меня размер сорок девятый, и рост два-двадцать. У моего отца – при росте два-десять – сорок второй размер. Представляете: сорок второй! Это всё равно что на культяпках передвигаться.
Я видел, что Лейтнер радуется моей общительности. Пациент, который болтает без умолку, лучше, чем пациент, из которого слова не вытянешь.
– Мой отец убил кучу народу. Около тридцати человек. И ничего.
– Но у него были на то причины, – возразил Лейтнер. – У государства есть, так сказать, монополия на законное насилие. Я тоже убивал, Эл. В сорок четвертом, в Нормандии[40]40
Нормандская операция («Overlord») – стратегическая операция войск Великобритании и США против нацистской Германии, длившаяся с 6 июня по 31 августа 1944 года.
[Закрыть].
Впрочем, док, судя по всему, не сильно гордился своими убийствами.
– Думаете, через пару лет я мог бы служить во Вьетнаме?
– Зачем?
– Может быть, убийства с благословения страны меня излечат? Так, по крайней мере, началась история моего отца. Он украл рядом с Лос-Анджелесом мотоцикл и оскорбил полицейских, которые его арестовали. Копы узнали, что отец покинул предприятие, производившее военные самолеты. Он работал электриком в «Мак-Доннелле» – оснащал электричеством «Би-25»[41]41
«Мак-Доннелл эркрафт корпорэйшн» (McDonnell Aircraft Corporation, 1939–1967) – американская компания, производившая военные самолеты. «Би-25» (North American B-25 Mitchell, 1940–1979) – американский двухмоторный цельнометаллический пятиместный бомбардировщик среднего радиуса действия. Бомбардировщики «Би-25» выпускала компания «Норт-Америкэн эвиэйшн» (North American Aviation) – компания «Мак-Доннелл» их обслуживала.
[Закрыть]. Обожал скорость, но, так как денег на «Харли» у него не водилось, он угнал классный байк и поехал по дороге сто один к Олимпии. Пересекать границу он не собирался[42]42
Олимпия (Olympia) – столица штата Вашингтон, расположена на южном берегу тихоокеанского залива Пьюджет. Имеется в виду граница США и Канады, проходящая примерно в 160 километрах к северу от Олимпии.
[Закрыть]. Поскольку отца подозревали в намерении дезертировать, его приговорили к трем годам заключения. Через несколько недель после ареста отцу предложили вступить в отряд специальных войск, где требовались такие парни, как он. Он вышел из тюрьмы в Лос-Анджелесе и направился в Хелену на поезде в сопровождении военной полиции. Отец рассказывал, что по приезде принял Форт Харрисон за декорации к фильму. Хижины из деревянных досок стояли друг за дружкой на равнине, окруженной грозными горами. Большинство местных не ладили с правосудием, но никто из них никогда не совершал ни убийств, ни серьезных преступлений. Они были драчунами, забияками, мошенниками, хулиганами, в общем, даже симпатичными ребятами. Отец отличался удивительным телосложением и высоким ростом, однако часто говорил о неискоренимом страхе перед физическим насилием. Он искренне считал, что в постоянном страхе невозможно достойно жить, а потому обещал себе измениться. Солдафоны бесконечно тренировались: государство хотело сделать из них самый ловкий и сильный отряд армии США. Всю зиму они карабкались по скалам, спускались с гор на лыжах, учились управлять самолетами и пользоваться самыми разными видами оружия. Больше отец ничего не рассказывал. Я знаю, что его отправили в Италию. Многие, слишком многие из его сослуживцев погибли, поэтому он не любил хвастаться сражениями. Но для меня отец настоящий герой.
Я никогда особенно не любил Монтану. Зимой там холодно, как в склепе, а летом жарко, как в преисподней.
Я окончательно обессилел от своего рассказа в тот момент, когда понял, что сейчас поставлю Лейтнеру шах и мат.
19
Моя мать родилась и выросла вместе с тремя своими сестрами на ферме в Монтане. Родителей матери я не знал: в конце войны они погибли в автокатастрофе. Дедушка был немецкого происхождения, родом из Баварии; его дед уехал из Германии в Монтану. Родители матери погибли из-за дедушкиного пьянства: в день своей смерти он выпил около пяти литров пива. Затем машину стариков вынесло с дороги, и она несколько раз перевернулась. Это произошло через несколько недель после знакомства моих родителей субботним вечером в баре Хелены. Отец пришел с тремя друзьями, двое из которых выжили в войне. Они как следует выпили, и отец почувствовал влечение к этой высокой женщине, ростом примерно метр девяносто, обычно не пользующейся популярностью у мужчин. Думаю, мать бросилась в объятия отца потому, что шанс встретить мужчину на двадцать сантиметров выше нее мог больше никогда не представиться, а ей, несомненно, хотелось выглядеть маленькой и хрупкой рядом с великаном, который ласково клал ей руку на шею. Отец не особенно разбирался в женщинах. Если четко не представляешь себе своих желаний, рискуешь оказаться в постели с копией собственной матери.
Лейтнер расхохотался.
– С чего ты это взял?
Я старался найти ответ, но не мог.
Едва заарканив мужчину, и бабушка, и мать, обе высокие и властные, всячески выказывали ему свое презрение. Это правда. Когда отец ушел, я думал, мать сойдет с ума от одной мысли об одиночестве. Однако она стала встречаться с сотрудником банка. Надо было слышать, как она разговаривала с ним на первых порах; я, конечно, подслушивал их беседы из своей комнаты. Она говорила ему ласковые слова, устраивала стриптиз, а потом просила отыметь ее, как последнюю шлюху. Не знаю, имел ли он ее как последнюю шлюху, только грохот стоял такой, словно надо мной по деревянному мосту проезжает товарный поезд. Как только парень заглатывал крючок, моя мать превращалась в монстра.
Я удивился, узнав о том, что смерть родителей облегчила матери жизнь. Она призналась в этом отцу во время одной из тех ссор, которые вспыхивали, стоило им только остаться в спальне одним. Обиженная непониманием отца, мать живописала ему, как старик терял над собой контроль и лапал дочерей. Мать ни разу от этого не пострадала, но младшая сестра испытала всё. В том числе содомию. В те времена я не знал, что это такое, но слышал, как отец сказал: «Замолчи, ребенок же внизу». Я сразу отправился за словарем. В словаре слово определялось довольно витиевато, словно авторы чего-то стыдились, однако я примерно понял, что содомия – это особая форма проникновения, немного… животного проникновения…
– Не думаю, Эл, что это форма животного проникновения. Напротив, она характерна для нашего вида с его представлениями о власти.
Мне показалось, Лейтнер на секунду замялся, решив, что чересчур разоткровенничался с шестнадцатилетним подростком, однако сомнения его тут же рассеялись: он понял, что говорит со взрослым человеком.
Когда я сделал ход ферзем, доку оставалась лишь рокировка. Впрочем, всё равно я побил бы его через три хода.
Моя мать вышла замуж за моего отца – героя, подарившего ей мою старшую сестру, – и оказалась в маленькой квартирке с электриком, который проводил свободное время, играя в карты с приятелями и охотясь. Он страстно любил покер и всегда играл с одними и теми же. Брюс Гэберти и Эндрю Стэмп служили в спецвойсках и, подобно отцу, никогда не вспоминали прошлое. Отец радовался, зная, что они рядом, в тишине. Они говорили о многом – только не о войне. Когда Джо Бенфорд, их четвертый товарищ, поднимал тему с азартом парня, проторчавшего три года в офицерской столовой, он встречал гробовое молчание.
Мужики играли субботними вечерами в подвале около моей комнаты. Обычно они много смеялись и шутили – тишина означала лишь одно: Бенфорд снова открыл рот не по делу. Мать считала себя хозяйкой дома: ведь она купила его на деньги от продажи ранчо своих родителей. По крайней мере, два или три раза в день она давала понять, что дом – ее личная собственность. Думаю, отца это унижало. Не проходило и дня, чтобы мать не напоминала о том, как отец ее разочаровал. Она хотела покинуть Монтану. Она хотела снова видеть отца в авиационной промышленности, чтобы он карабкался вверх по должностной лестнице и чтобы мы в конце концов купили дом на западе. Отец говорил, что не готов уехать из Монтаны, что ему необходимы просторы дикой природы, иначе он не выживет.
– С какой стати ты можешь не выжить, идиот? – Отец ничего не отвечал, и мать прибавляла: – Если бы я знала, что встретила хилую девчонку, которая не в силах оправиться от смерти друзей, я бы и близко к тебе не подошла! Я не родила бы тебе троих детей и не пожертвовала бы ради тебя своим местом в обществе!
Отец никогда не реагировал на оскорбления. Но я чувствовал, что мать своими кровожадными намерениями выбивает его из колеи. Когда мать наступала, отец смотрел под ноги, только под ноги. Мне так хотелось ему сказать: «Папа! Ради всего святого, подними голову, папа!» А он просто стоял, как маленький мальчик, и ждал, пока сердитая мать успокоится. Мать никогда не пыталась ударить отца. Она могла, но, наверное, боялась его возможной реакции: вдруг он бы взбунтовался?
Однажды утром он ушел навсегда. Ушел, чтобы помешать себе убить ее. Он двадцать лет не смел поднять на нее руку. Он предпочел избежать этого. Но я уверен: он точно убил бы мать – особенно если бы поднял на нее руку в моем присутствии. В присутствии моих сестер мать, возможно, выжила бы: ведь они просто жирные курицы – а мой отец не дурак. Он любил меня, хотя и не показывал своих чувств. Иногда я видел, что ему как бы стыдно за то, что он не примерный отец. И он страдал, сильно страдал. Не знаю почему. Его словно беспрестанно одолевали призраки.
Лейтнер ликовал и хотел меня остановить, потому что я мчался со страшной скоростью, рискуя разбить самые хрупкие воспоминания. Я поддержал дока одним ударом – вот вам, пожалуйста, шах и мат. Он не верил своим глазам. Впервые в жизни он проигрывал шестнадцатилетнему парню. Моя команда побеждала. И вместо того чтобы раздосадоваться, Лейтнер наслаждался. Этот человек глубоко уважал интеллект, хотя в моем случае имел дело с извращенным сознанием. Думаю, ему порядком надоели молчаливые пациенты: с аутизмом Лейтнер боролся каждый день. Он снял очки, положил их рядом, потом протер.
Я помню этот момент: он отпечатался в моей памяти как несколько секунд ликования, радости и надежды на жизнь.
Сеанс уже заканчивался, но Лейтнер хотел знать, читаю ли я по его рекомендации.
– Какую книгу выбрал?
– Досто…
– «Преступление и наказание». Да, понятно, библиотекарь обожает подсовывать этот роман новичкам из твоего блока. Тебе удалось сосредоточиться?
– Думаю, да.
– А как насчет дурных мыслей?
– Они ждут.
– Ты что-нибудь можешь сказать о книге?
– Пару слов. «Тогда он еще не верил в реальность своих снов и только позволял им щекотать себя, соблазнять себя гадкими сладкими обещаниями». И чуть дальше: «Он стал воспринимать “гадкие сны” как план для дальнейшей реализации…» Неплохо, да?
Лейтнер улыбнулся и посмотрел на часы. Мы прозанимались гораздо дольше положенного.
– Еще мне нравится пассаж об алкоголике в трактире. Мои родители оба пьют, но не до такой степени, чтобы совсем распадаться и тонуть. Когда мои родители пьют, они просто чуть больше становятся собой.
20
Первое время за обедом ко мне никто не подсаживался, словно пациенты, по соображениям безопасности, держали дистанцию. Стаффорд долго, с сомнением меня разглядывал. Наконец поднялся и присел рядом. Задрал голову, чтобы придать себе важности. Ему было где-то между сорока и шестьюдесятью. Судя по гусиной коже на шее, морщинистой и складчатой, словно увешанной гирляндами, – скорее, ближе к шестидесяти. Очевидно, мужик хотел со мной подружиться, что я заранее воспринял как посягательство на мою свободу. Я не шелохнулся, а лишь выпрямил спину и продолжил смотреть прямо перед собой. Мужик потянул меня за рукав.
– Эй, парень, не хочешь поговорить?
Не спеша, но с жадностью я проглотил огромную ложку пюре. Затем свысока посмотрел на соседа:
– Говорить – проще всего на свете. Каждый считает своим долгом говорить, болтать, чесать языком; такое ощущение, что это никогда не кончится.
Он кивнул. Но не один раз, а десять, двадцать кряду. Тихим голосом спросил, что привело меня в больницу, как будто мое преступление – государственная тайна. Когда я ответил, что пристрелил бабушку с дедушкой, он посмотрел на меня с сомнением, даже разочарованно: наверное, надеялся на что-то более впечатляющее.
– На какой возраст я выгляжу?
Я колебался, но, видя, как мужик из кожи вон лезет, чтобы понравиться, ответил:
– На пятьдесят с хвостиком.
Он захохотал как умалишенный:
– Я родился за год до начала века.
Несложно сосчитать.
Я вспомнил о рекомендации Лейтнера. Никто из моего блока не представлял для меня особой опасности, но связываться с этими извращенцами себе дороже. Я не имел ничего общего с насильниками и душевнобольными, которые не отличали женщину от мужчины, взрослого от ребенка и человека от козы, – им лишь бы самоутвердиться. От одной мысли о том, что я в одном ряду с этими ублюдками, меня захлестнула волна гнева. Я бы реагировал иначе, если бы из меня не пытались выбить чувство вины.
Я вернулся в комнату. Мне предписали сеанс групповой психотерапии, но еще не знали, в какой группе. Около полутора часов я лежал и читал. Устроился спиной к двери, чтобы в окно видеть кусочек неба, каждый день одинакового, голубого с белыми облаками. Я погружался в текст медленно – боялся уйти в литературу с головой.
Надзиратель отвлек меня от чтения, и мы отправились в прачечную на другом конце больницы. Пришлось преодолеть тысячу коридоров цвета мочи, столь же естественного для стен больницы, как алый – для крови. Я знал, что работа в прачечной – рискованное дело: мои способности к адаптации будут оценивать по ней. Я по шею увяз в грязи – настало время отмываться. Логично.
Каждую неделю в прачечную попадало около двух тысяч простыней, тонны формы всевозможных размеров, не говоря о нижнем белье. Работников привлекали, однако, чересчур много. Одни пациенты сортировали грязные вещи, другие распределяли их по большим стиральным машинам, третьи отвечали за сушку, глажку и раздачу. Впрочем, на кухне требовалась куда бо́льшая ловкость. Двое или трое пациентов осилили кулинарное искусство, но все остальные, включая надзирателей, чувствовали при этом, что обед под угрозой. Надо признаться – и я говорю это искренне, – что большинство заключенных в больнице, в отличие от меня, настоящие психи. Им не доверили бы серьезную работу. По крайней мере, так мне казалось до того, как я попал в прачечную, где чуть не упал в обморок. Запах порошка, в сочетании с влажностью мавританской бани, напомнил мне прачечную в Монтане. Я почувствовал себя так нехорошо, что чуть было не развернулся на триста шестьдесят градусов. Однако я стремился убедить врачей в том, что я нормальный человек. А единственный способ доказать свою нормальность – вести себя как разумный парень. Впрочем, в тот момент я, наверное, обменял бы двадцать лет тюрьмы на признание собственной ответственности.
Я убил старуху из-за ее ржавого скрипучего голоса, который сверлил мне мозг всякий раз, когда я удалялся от участка, обработанного и покоренного бабулей, разбитого на огороды, огражденные от кроликов и кротов. Ужас заключается в том, что я не особо хотел покидать этот участок. Это меня угнетало. Однако я не мог смириться с тем, что бабушка запрещает мне то, чего я сам себе не позволяю. Вопрос требовал радикального решения. Но когда я стрелял, я об этом не думал. Совсем. Не знаю, выше ли мой IQ, чем у Эйнштейна, но знаю, что в юности я не слишком много думал: я боролся с мыслями, которые приходили сами собой.
Воспоминания, смешанные с запахом стирального порошка и грязного белья, повергли меня в состояние глухой ярости. Я мог кого-нибудь убить, только не знал кого, поэтому буря постепенно улеглась. Надзиратель вверил меня сотруднику, который объяснил, что делать. Я вспомнил о том, как подрабатывал, будучи мальчишкой. Наниматели вечно дивились моей скорости. Я помогал кузнецу на ранчо, клеймил скот и продавал зимой газеты на торговой улице Хелены. Стоял такой холод, что я слышал, как скалы зловеще трескались по швам. Мать, с целью меня закалить, запретила носить перчатки. Мне тогда исполнилось одиннадцать лет. Я помню, как старик остановился и купил у меня газету, сказав, что новости в моем штате свежее, чем только что пойманная им рыба. Мать говорила, что отцовское воспитание превратит меня в девчонку. Так она утверждала на пустой желудок, зато, выпив, орала, что отец сделает из меня педика весом в сто килограммов. (До сих пор не понимаю, как вес влияет на сексуальную ориентацию.)
Несомненно, моя неприязнь к Монтане датируется этим периодом – холодов и маминых криков. В стужу она почему-то хотела, чтобы я вымерзал как бездомная собака. Отправляла меня в школу в рубашке и в куртке без подкладки, без перчаток, без шапки, – я буквально умирал в ожидании школьного автобуса. Если кто-нибудь упрекал мать, она отвечала, что, в отличие от других детей, укутанных с головы до ног, я никогда не болею. А когда наступало лето, особенно в период сильной жары, она выдумывала для меня изнурительную работу.
О том, что такое гомосексуальность, я узнал лишь в больнице. Через несколько месяцев после прибытия я застал трех парней, предававшихся утехам среди куч грязного белья. Мне показалось, что одного из них заставили, – я вмешался: хотел помочь. Все трое разошлись, не сказав ни слова. Это событие не вызвало во мне никаких чувств: ни отвращения, ни желания.
Сначала мне очень не нравилось складывать простыни. Мы работали вдесятером, по двое. Одним из моих напарников был маленький старик с грустными глазами. Он всё время улыбался; на его лысом черепе вместо волос виднелись голубые вены. После работы он подходил ко мне забавным танцующим шагом. Мне казалось, он друг Стаффорда – того, который заговорил со мной за обедом. Но насколько Стаффорд производил впечатление нормального парня, настолько его приятель казался съехавшим с катушек. Когда он рассказал, что в моем возрасте тоже убил своих бабушку с дедушкой, а затем его арестовали за изнасилование малолеток, мне стало нехорошо. Правда, последнее обвинение он с жаром отрицал, утверждая, что жертвы хотели сексуального контакта и сами провоцировали его. Старику явно давали огромные дозы лекарств: глаза у него впали, и лицо поражало противоестественной бледностью. Видя, что папаша мается с простынями втрое дольше, я принял на себя бо́льшую часть работы. Он сопротивлялся, однако мой рост и его лекарства поставили в нашем споре точку. Потом он вел себя со мной, как потерянная собака, ищущая хозяина. Я гордился своим авторитетом: именно благодаря ему я перестал принимать таблетки, которые всем пациентам раздавали перед сном.
С Лейтнером я был честен. Я сказал ему, что не хочу походить на всех этих зомби, которые шатаются по больнице в состоянии транса. Он заверил меня в том, что таблетки, которые мне давали, только расслабляли меня и облегчали чувство вины.
– Я часто чувствовал себя виноватым, но не знаю в чем.
Док не хотел настаивать, поэтому позволил мне не принимать таблетки. Однако вопрос вины явно не давал ему покоя.
– Ты никогда не переживал из-за дедушки?
– Я пытался переживать, но не вижу в этом никакого смысла. Почему вы от меня этого требуете?
Он закурил трубку, которой я у него никогда раньше не видел и которая не клеилась с его образом, запустил руку в волосы и насмешливо произнес:
– Моя работа заключается в том, чтобы задавать много вопросов. Я не всегда знаю, почему их задаю. И не всегда знаю, когда получу ответ. Иногда ответ приходит, когда я его не жду. Когда ты говоришь мне о дедушке, я думаю о другом дедушке. Я не знал его, но интересовался его жизнью. Этот человек жил на Среднем Западе[43]43
Средний Запад (Midwest) – группа штатов США, расположенных в районах Великих озер и Великих равнин.
[Закрыть] и много занимался внуком. Отец ребенка бросил, мать наведывалась нечасто: возила тяжелые грузы из города в город. Затем она сошлась со славным малым и снова взяла мальчика к себе. Он стал нервным депрессивным подростком. Однажды без видимой причины он убил мать и ее нового мужа. Его приговорили к смерти. Казнили. Дедушка на казнь не пришел, но через несколько дней умер от горя. Думаешь, парню стоило и дедушку убить, чтобы избавить от страданий?
– Думаю, смерти в этой истории заслуживает лишь один человек – сукин сын отец, бросивший сына. Но эта история не похожа на мою. Дедушка никогда мною особенно не занимался. Я не слишком хорошо его знал. На день рождения он подарил мне винчестер, но не столько для того, чтобы меня порадовать, сколько для того, чтобы удовлетворить бабушку: она с ума сходила из-за кроликов и кротов, которые поедали ее морковку. Ферма простиралась на две тысячи квадратных метров, но бабушка страшно пеклась о двадцати сотках своего огорода. Если бы я считал, что отец дорожит своими родителями, то засомневался бы, прежде чем их пристрелить. Наверное, он был в шоке, но теперь ему, скорее всего, плевать. Я его напугал, я знаю. Но он на меня не сердится. Он тоже убивал; он понимает, что это такое, и понимает, что иногда выбор стоит между убийством другого и собственной смертью. Почему я должен был пожертвовать своей жизнью ради старухи? Почему? А что касается подростка, о котором вы мне рассказали, я думаю, он действительно псих, если так промазал. Надо потерять рассудок, чтобы перепутать мишени!
– Эл, ты когда-нибудь терял рассудок?
– Можете отправить меня обратно в тюрьму, но я никогда не терял головы. Должен вам признаться, доктор Лейтнер: меня мучает мысль о том, что меня не отправили в тюрьму. Меня просто списали со счетов, меня приняли за несчастного психованного парня. Мать смотрела на меня, как лошадь – на собственное дерьмо, сестры – как на препятствие по пути к холодильнику, бабуля – как на козла отпущения, а дед – как на парня, из-за которого могут быть проблемы с женой. После всего этого, конечно, можно чувствовать свою вину, свою ничтожность: ведь надо быть монстром, чтобы родственники так к тебе относились. Отец единственный шел мне навстречу, но лишь тогда, когда это позволяла мать. Вот почему я немного разбираюсь в самобичевании и хочу, чтобы люди уважали отсутствие чувства вины у меня.