412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Сергеев » Подвиг любви бескорыстной (Рассказы о женах декабристов) » Текст книги (страница 3)
Подвиг любви бескорыстной (Рассказы о женах декабристов)
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 05:39

Текст книги "Подвиг любви бескорыстной (Рассказы о женах декабристов)"


Автор книги: Марк Сергеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)

"Если даже смотреть на убеждения декабристов как на безумие и политический бред, все же справедливость требует сказать, что тот, кто жертвует жизнью за свои убеждения, не может не заслужить уважения соотечественников. Кто кладет голову свою на плаху за свои убеждения, тот истинно любит отечество".

В каком бы героическом ореоле ни предстал теперь перед ней подвиг ее мужа, она чувствовала необходимость в собственном поступке, в собственном подвиге, она увидела не только нравственную справедливость в решимости последовать за мужем в Сибирь, но и политический смысл такого акта. Ее настойчивость уже заставляет задуматься старика Раевского, он даже пишет старшей дочери Екатерине:

"Если бы я знал в Петербурге, что Машенька едет к мужу безвозвратно и едет от любви к мужу, я б и сам согласился отпустить ее навсегда, погрести ее живую; я бы ее оплакал кровавыми слезами и тем не менее отпустил бы ее".

29 декабря 1826 года, через два дня после вечера у Зинаиды Волконской, Мария Николаевна выехала в Сибирь.

Был поздний вечер, и шел снег, и улицы древнего города стали похожими на строгие черно-белые гравюры…

Она покидала Москву "скрепя сердце, но не падая духом". В одиннадцать часов вечера написала она прощальное письмо родным:

"Дорогая, обожаемая матушка, я отправляюсь сию минуту; ночь превосходна, дорога – чудесная… Сестры мои, мои нежные, хорошие, чудесные и совершенные сестры, я счастлива, потому что я довольна собой".

Княгине Зинаиде передалась нервная возбужденность Волконской, ее прощание с добровольной изгнанницей было патетическим:

"О ты, пришедшая отдохнуть в моей обители! Ты, которую я знала всего три дня и назвала своим другом! Свет твоего образа запечатлелся в душе моей. Ты все еще стоишь перед моими глазами. Твой высокий стан, как великая мысль, встает предо мной, а твои грациозные движения подобны мелодии, которую древние приписывали небесным светилам. Очи твои, волосы и цвет лица – как у дочери Ганга, и жизнь твоя, как и ее жизнь, носит печать долга и самоотвержения. Ты молода… а между тем твоя прошедшая жизнь навеки оторвана от настоящей; закатилося солнце твое, и далеко не тихий вечер принес тебе темную ночь. Она наступила, словно зима в нашей родине, и еще теплая земля окуталась снегом… Когда-то мой голос был звучен, говорила ты мне, но страдания его заглушили… Но я слышала твои песни: они все еще раздаются в ушах моих и никогда не затихнут, ибо и речи твои, и юность, и взоры одарены звуками, которые отзываются в будущем… Ведь и вся жизнь твоя есть не что иное, как гимн".

Она ехала день и ночь, с небывалой для тех времен скоростью: пять с лишком тысяч верст за двадцать дней!

"Однажды в лесу, – вспоминает Волконская, – я обогнала цепь каторжников; они шли по пояс в снегу, так как зимний путь еще не был проложен; они производили отталкивающее впечатление своей грязью и нищетой. Я себя спрашивала: "Неужели Сергей такой же истощенный, обросший бородой и с нечесанными волосами?"

Я приехала в Казань вечером; был канун Нового года; меня высадили, не знаю почему, в гостинице; дворянское собрание было на том же дворе, залы его были ярко освещены, и я видела входящие на бал маски. Я говорила себе: "Какая разница! Здесь собираются танцевать, веселиться, а я, я еду в пропасть; для меня все кончено, нет больше ни песен, ни танцев". Это ребячество было простительно в моем возрасте: мне только что минул 21 год. Мои мысли были прерваны появлением чиновника военного губернатора; он меня предупреждал, что я лучше сделаю, если вернусь обратно, так как княгиня Трубецкая, которая проехала раньше, должна была остановиться в Иркутске (ее не пустили дальше), а вещи ее подвергнуты обыску".

Погода испортилась: мела поземка, небо низко надвинулось на холмы, над Волгой стояли белые вихри. Хозяин гостиницы посоветовал ей не торопиться – будет метель.

Она все же отправилась. Ветер сбивал лошадей с ног, по степи неслось белое курево; натыкаясь на кибитку, снег забивался в каждую щелочку, между ямщиком и женщинами – Волконская ехала с горничной – выросла целая гора снега. Стало совсем темно. Волконская раскрыла крышку часов, и они прозвонили полночь. Новый год. В первый его день Волконская вступала в пределы Азии, снежная пелена закрыла ее прошлое.

Она писала Вяземской из Красноярска:

"Еще четыре дня, и я буду у цели. Удача сопутствует мне, несмотря на все мои неосторожности. Признаюсь, что я наделала их достаточно, и непростительных; теперь, когда мне осталось свершить лишь одну прогулку до Иркутска, могу Вам рассказать о них. Чтобы сократить путь, я схватила вожжи, которые были плохо сделаны, лед вздувался все время под копытами лошадей; я ведь выбирала среди них самых резвых, чтобы скорее добраться, но когда мы три раза опрокинулись, я излечилась от своего нетерпения; кибитка моя разлетелась вдребезги, целый злосчастный день ее чинили".

В Иркутске она, не читая, подписала все бумаги, все отречения. Губернатор велел обыскать и переписать все вещи, прислал для этого чиновников. Те принялись за дело. "Им пришлось переписывать очень мало: немного белья, три платья, семейные портреты и дорожную аптечку; затем они открыли ящик с посылками. Я им сказала, что все это предназначается для моего мужа; тогда мне предъявили к подписи пресловутую подписку, причем они мне сказали, чтобы я сохранила с нее копию, дабы хорошенько ее запомнить. Когда они вышли, мой человек, прочитавший ее, сказал мне со слезами на глазах: "Княгиня, что вы сделали, прочтите же, что они от вас требуют!" – "Мне все равно, уложимся скорее и поедем".

Ночью при жесточайшем морозе – "слеза замерзала в глазу, дыхание, казалось, леденело" – княгиня переехала Байкал. Потом тайга сменилась песчаной степью, а бесснежная стужа переносится куда труднее. Для скорости она сменила кибитку на перекладных – скорость увеличилась, но примитивные рессоры и не менее примитивная выбитая дорога стала причиной невыносимой тряски, приходилось останавливаться, чтобы спокойно вздохнуть. И это шестьсот верст! На дорожных станциях пусто, никакой пищи, и без того почти ничего не евшая в пути Волконская вынуждена была просто-напросто голодать. Зато в Нерчинском заводе она догнала Трубецкую. И, исполнив формальности, подписав еще одно отречение, отправилась на Благодатский рудник.

Первым порывом Волконской было увидеть мужа. И комендант Нерчинских рудников Бурнашев разрешил ей посетить тюрьму, но лишь в его присутствии.

"Бурнашев предложил мне войти: В первую минуту я ничего не разглядела, так там было темно; открыли маленькую дверь налево, и я поднялась в отделение мужа. Сергей бросился ко мне: бряцание его цепей поразило меня: я не знала, что он был в кандалах. Суровость этого заточения дала мне понятие о степени его страданий. Вид его кандалов так воспламенил и растрогал меня, что я бросилась перед ним на колени и поцеловала его кандалы, а потом – его самого. Бурнашев, стоявший на пороге, не имея возможности войти по недостатку места, был поражен изъявлением моего уважения и восторга к мужу, которому он говорил "ты" и с которым обходился, как с каторжником…

Я старалась казаться веселой. Зная, что мой дядя Давыдов находится за перегородкой, я возвысила голос, чтобы он мог меня слышать, и сообщила известия об его жене и детях. По окончании свидания я пошла устроиться в избе, где поместилась Каташа; она была до того тесна, что, когда я ложилась на полу на своем матраце, голова касалась стены, а ноги упирались в дверь. Печь дымила, и ее нельзя было топить, когда на дворе было ветрено; окна были без стекол, их заменяла слюда".

"На другой день по приезде в Благодатск я встала с рассветом и пошла по деревне, спрашивая о месте, где работает муж. Я увидела дверь, ведущую как бы в подвал для спуска под землю, и рядом с нею вооруженного сторожа. Мне сказали, что отсюда спускаются наши в рудники; я спросила, можно ли их видеть на работе; этот добрый малый поспешил дать мне свечу, нечто вроде факела, и я в сопровождении другого, старшего, решилась спуститься в этот темный лабиринт. Там было довольно тепло, но спертый воздух давил грудь; я шла быстро и услышала за собой голос, громко кричавший мне, чтобы я остановилась. Я поняла, что это был офицер, который не хотел мне позволить говорить с ссыльными. Я потушила факел и пустилась бежать вперед, так как видела в отдалении блестящие точки: это были они, работающие на небольшом возвышении. Они спустили мне лестницу, я влезла по ней, ее втащили, и, таким образом, я могла повидать товарищей моего мужа, сообщить им известия из России и передать привезенные мною письма. Мужа тут не было, не было ни Оболенского, ни Якубовича, ни Трубецкого; я увидела Давыдова, обоих Борисовых и Артамона Муравьева. Они были в числе первых восьми, высланных из России, и единственных, попавших на Нерчинские заводы. Между тем внизу офицер терял терпение и продолжал меня звать; наконец я спустилась; с тех пор было строго запрещено впускать нас в шахты. Артамон Муравьев назвал эту сцену «моим сошествием в ад».

К удивлению местного начальства и к его неудовольствию, Волконская довольно быстро нашла сочувствующих среди ссыльнокаторжных, среди тех самых людей, о которых было сказано в правительственных бумагах, что они-де на все способны и что власти не берут на себя ответственности за их поведение, ежели им вздумается причинить дамам зло. Ничего, кроме уважения и доброго отношения, не увидели Волконская и Трубецкая от них, более того, отверженные от белого света, люди, свершившие тяжкие преступления, оказались чище и благороднее местных пьяниц-чиновников и офицеров охраны. И деятельная натура Волконской не осталась безучастной. Не без риска для себя, а стало быть, для мужа, она оказывает поддержку беглым, с помощью влиятельных знакомых в Петербурге добивается сокращения сроков наказания и даже освобождения из Сибири кое-кого из каторжан.

Каждый день дамы выполняли свой урок: писали письма. Особенно истово трудилась Волконская: воспитанная в семье, где дети были нежно привязаны к родителям, она, при легкости и пылкости воображения, представляла себе матерей и отцов, жен и детей, ждущих хоть малой весточки из Сибири. И даже в день, когда было много волнений, когда усталость – физическая или душевная – призывала к отдыху, Волконская писала родственникам всех восьмерых заключенных об их житье-бытье, о здоровье, обо всем, что могло пройти сквозь тройную цензуру – Бурнашев, почтовое ведомство, Бенкендорф… Вместе с тем во всем, что касалось официальных предписаний, регламентирующих встречи жен декабристов с мужьями, Волконская была педантично исполнительной. Она встречалась с мужем лишь два раза в неделю и не делала никаких попыток неофициальных увеличить количество свиданий, ходила в тюрьму только в назначенные дни. Такое послушание усыпляло бдительность местного начальства, а каторжники, которым она помогала, ее не выдавали.

Жизнь была монотонной, размеренной. Изредка удавалось верхом прокатиться по ближним сопкам да распадкам. Случались, впрочем, происшествия, выходящие за рамки повседневности.

"…Произошло событие, – пишет Волконская, – очень нас напугавшее и огорчившее. Господин Рик, горный офицер, которому был поручен надзор за тюрьмою, придумал усугубить тяготы заключенных; он потребовал, чтобы, тотчас по возвращении с работы, вместо того, чтобы вымыться и обедать вместе, они шли каждый в свое отделение и там ели, что будет подано. Кроме того, он из экономии перестал давать им свечи. Остаться же без света с 3 часов пополудни до 7 часов утра зимой в какой-то клетке, где можно было задохнуться, было настоящей пыткой, при всем том он запретил всякие разговоры из одного отделения в другое. Зная, до какой степени тюремщики боятся, чтобы вверенные им арестанты не покушались на свою жизнь, наши сговорились не принимать никакой пищи, дабы напугать Рика. Целый день они ничего не ели; обед и ужин отослали нетронутыми; на второй день – та же история. Рик потерял голову, он немедленно послал доклад о том, будто государственные преступники в полном возмущении и хотят уморить себя голодом… Я ничего не подозревала, Каташа тоже. Велико было наше удивление, когда мы увидели, что приехал Бурнашев со своей свитой. Они остановились в избе, рядом с нашей; вокруг собрались местные жители. Я спросила у одной из женщин, что все это значило; она мне ответила: "Секретных судить будут". Я увидела мужа и Трубецкого, медленно подходивших под конвоем солдат. Каташа, легко терявшая голову, сказала мне, что у Сергея руки связаны за спиной; этого не было: я знала его привычку так ходить. Затем я вижу, что она подбегает к стоявшему там солдату горного ведомства; потом возвращается с довольным лицом и говорит мне: "Мы можем быть спокойны, ничего не случится, я сейчас спросила у солдата, приготовили ли розги, он мне сказал, что нет". – «Каташа, что вы сделали! Мы и допускать не должны подобной мысли». Муж мой приближался; я стала на колени в снегу, умоляя его не горячиться, он мне это обещал".

Декабристы победили, Рик был заменен честным, достойным человеком, уже немолодым, который даже приходил в тюрьму поиграть в шахматы с "князьями". Но любопытно, как в этом эпизоде проявилось различие характеров Трубецкой и Волконской: первая ждала, точнее – допускала возможность расправы, вторая ждала, точнее – допускала возможность бунта.

Наверное, это прозвучит странно, и все же в постоянных хлопотах о муже и его товарищах, в изнурительной повседневной обыденности, оживляемой лишь прогулками верхом, в каждодневной переписке с родителями, братьями и сестрами своими, с семьями декабристов Волконская на руднике Благодатском чувствовала себя счастливой. 12 августа 1827 года она писала из Сибири Вере Федоровне Вяземской:

"С тех пор, как я уверена, что не смогу вернуться в Россию, вся борьба прекратилась в моей душе. Я обрела мое первоначальное спокойствие, я могу свободно посвятить себя более страдающему. Я только думаю о той минуте, когда надо мной сжалятся и заключат меня вместе с моим бедным Сергеем; видеть его лишь два раза в неделю очень мучительно; и верьте мне, что счастье найдешь всюду, при любых условиях; оно зависит прежде всего от нашей совести; когда выполняешь свой долг, и выполняешь его с радостью, то обретаешь душевный покой".

"Мы купили две телеги, одну для себя, другую под вещи, и поехали. Я с удовольствием возвращалась по этой дороге, окаймленной теперь красивым лесом и чудными цветами.

Наконец мы приехали в Читу, уставшие, разбитые, и остановились у Александры Муравьевой. Нарышкина и Ентальцева недавно прибыли из России. Мне сейчас же показали тюрьмы, или острог, уже наполненный заключенными: тюрем было три, вроде казарм, окруженных частоколами, высокими, как мачты. Одна тюрьма была довольно большая, другие очень маленькие. Александрина жила против одной из последних, в доме казака, который устроил большое окно из находившегося на чердаке слухового отверстия. Александрина повела меня туда и показывала заключенных, называла мне их по именам по мере того, как они выходили в свой огород. Они ходили, кто с трубкой, кто с заступом, кто с книгой. Я никого из них не знала; они казались спокойными, даже веселыми и были очень опрятно одетыми. В числе их были совсем молодые люди, выглядевшие 18—19-летними.

Наши ходили на работу, но так как в окрестностях не было никаких рудников, – настолько плохо было осведомлено наше правительство о топографии России, предполагая, что они есть по всей Сибири, – то комендант придумал для них другие работы: он заставлял их чистить казенные хлева и конюшни, давно заброшенные, как конюшни Авгиевы мифологических времен. Так было зимой… а когда настало лето, они должны были мести улицы. Мой муж приехал двумя днями позже нас со своими товарищами и с неизбежными их спутниками. Когда улицы были приведены в порядок, комендант придумал для работы ручные мельницы; заключенные должны были смолоть определенное количество муки в день; эта работа, налагаемая как наказание в монастырях, вполне отвечала монастырскому образу их жизни. Так провела большая часть их 15 лет своей юности в заточении, тогда как приговор установлял ссылку и каторжные работы, а никак не тюремное заключение.

Мне нужно было искать себе помещение. Нарышкина уже жила с Александриною. Я пригласила к себе Ентальцеву, и, втроем с Каташей, мы заняли одну комнату в доме дьякона…"

Но жизнь готовила княгине новый удар. Судьбе было мало тех кругов ада, что прошла уже молодая женщина, на плечи которой обрушилось столько горя, нравственных пыток, физических испытаний. В 1828 году Мария Николаевна получила известие о смерти сына – Николино.

"Моя добрая Елена, – писала она через год после того, как мальчика не стало, сестре, – я так грустна сегодня. Мне кажется, я чувствую потерю сына с каждым днем все сильнее; я не могу тебе сказать то, что я ощущаю, когда думаю о нашем будущем. Если я умру – что станет с Сергеем, у которого нет никого на свете, кто интересовался бы им? По крайней мере, не настолько, как это сделал бы его сын".

К тому же распространился ложный слух, что другим женам, которые получили разрешение выехать в Сибирь, когда декабристов уже объединили в читинском остроге, разрешено взять с собой детей. Слух этот удвоил переживания Волконской, лишь убежденность в том, что она, единственная, связывает теперь мужа своего с жизнью, лишь ее понимание исторической миссии, которую предназначено исполнить женам декабристов, придавали ей сил и мужества.

Генерал Раевский обратился к Пушкину с просьбой написать эпитафию, чтобы вырезать ее на мраморном надгробии Николино. И Пушкин исполнил просьбу:

 
В сияньи, в радостном покое,
У трона вечного творца,
С улыбкой он глядит в изгнание земное,
Благословляет мать и молит за отца.
 

Мария Николаевна, получив от отца пушкинские стихи, все никак не могла успокоиться. В коротком четверостишии было понимание и ее горя, и ее подвига, и страданий мужа, было оправдание ее перед смертью и жизнью, перед прошлым и будущим.

"Я читала и перечитывала, дорогой папа, эпитафию моему дорогому ангелочку. Она прекрасна, сжата, полна мыслей, за которыми слышится столь многое. Как же я должна быть благодарна автору; дорогой папа, возьмите на себя труд выразить ему мою признательность".

И в сентябре 1829 года, в письме к брату Николаю:

"В моем положении никогда нельзя быть уверенной, что доставишь удовольствие, напоминая о себе. Тем не менее скажи обо мне А.(лександру) С.(ергеевичу). Поручаю тебе повторить ему мою признательность за эпитафию Николино. Слова утешения материнскому горю, которые Он смог найти, – выражение его таланта и умения чувствовать".

Обрывались последние нити, таяли последние связи. Словно и в зимние времена, и в теплые дни солнечного забайкальского лета все не уходила из жизни та снежная пелена, что отделила так недавно, а кажется, века назад, ее безмятежное детство и юность изначальную от ранней горькой зрелости.

Быт сибирский стабилизировался: редкие встречи с мужем, получение из России "обозов" с мукой и сахаром, с прочей снедью, с мебелью, вещами, книгами. В тюрьме уже скопилась приличная библиотека; созданная из личных книг декабристов, она была весьма разнообразной. Артель, возникшая на предмет улучшения быта, питания заключенных, сплотила их, нормализовала жизнь в остроге; у каждого появились увлечения – кто занялся огородом, кто мастерил мебель, кто переводил книги – с английского, немецкого, греческого, кто разучивал партии сложных старинных квартетов, ибо появился и небольшой, но высокопрофессиональный музыкальный ансамбль. Но главным, что соединяло декабристов, была их "каторжная академия" – среди них были крупные знатоки военной и политической истории, философии, инженерного дела, литературы, медицины, иностранных языков. Регулярные занятия "каторжной академии" – это был способ не только взаимообогащения, но и способ спасти себя нравственно, не поддаться унынию, сохранить в себе человека.

Однообразие быта начало угнетать Волконскую.

"Я видела Сергея только два раза в неделю; остальное время я была одна, изолированная от всех, как своим характером, так и обстоятельствами, в которых я находилась. Я проводила время в шитье и чтении до такой степени, что у меня в голове делался хаос, а когда наступали длинные зимние вечера, я проводила целые часы перед свечкой, размышляя – о чем же? – о безнадежности положения, из которого мы никогда не выйдем. Я начинала ходить взад и вперед по комнате, пока предметы, казалось, начинали вертеться вокруг меня и утомление душевное и телесное заставляло валиться меня с ног и делало меня несколько спокойней. Здоровье мое тоже было слабо".

Теперь все силы княгини направлены к новой цели – добиться "соединения с мужем". Она просится в острог. В письмах к матери Волконского, в письмах к отцу она просит ходатайствовать об этом перед царем. "Мы еще узнаем счастье, соединение с Сергеем вольет в меня новую жизнь".

И наконец "всемилостивое" разрешение было получено.

"Горячо обожаемый папа, вот уже три дня, как я получила позволение соединиться с Сергеем…" "Спокойствие, которое я ощущаю с тех пор, как забочусь о Сергее и разделяю с ним дни вне часов его работы, с тех пор, как у меня есть надежда разделять целиком его судьбу, дает мне душевное спокойствие и счастье, которое я утратила уже давно".

Увы, счастье это было коротким: в сентябре 1829 года в своем имении Болтышка в Киевской губернии скончался генерал Николай Николаевич Раевский. Уходя из мира сего, он обвел глазами семью свою, собравшуюся к его постели в грустную минуту, и, остановив взгляд на портрете Машеньки, произнес:

"Вот самая удивительная женщина, какую я когда-либо знал!"

В читинском остроге в том же, 1829 году родилась у Волконских дочь. Она прожила несколько часов.

В Петровский завод декабристы шли пешком. Комендант Нерчинских рудников Станислав Романович Лепарский был человеком сравнительно либеральным: исполняя царскую службу, он все же понимал, что у многих его подопечных остались близ правительства родственники и друзья, тайно сочувствующие декабристам, кто знает, от какого случайного словца, к месту сказанного, может перемениться и твоя судьба. Сверх того генерал понимал, что, приняв на себя власть над «друзьями 14 декабря», ступил он за такую межу, где простирается слово «вечность», – вступать в нее с клеймом сатрапа – позорить свой род в веках.

Немалую роль в подобного рода размышлениях генерала сыграли дамы. Чуть что, они бомбардировали письмами графа Бенкендорфа, причем не стеснялись в описании картин жизни изгнанников. Письма их создавали общественное мнение, с которым вынужден был считаться и сам император.

Петровская тюрьма была построена в виде вытянутой буквы П, с темными камерами, свет в которые проникал сквозь окошечко над дверью, из полутемного коридора. "Бедных узников, и без того преданных столь суровому наказанию, задумали к тому же и ослепить", – писали женщины родным и друзьям, всей России, ибо письма шли через руки чиновников, а стало быть, становились поводом для разговоров, кроме того, письма шли другими, порой неведомыми правительству путями. Узники, чьи имена хотел Николай I стереть из памяти народной, были у всех на устах, жестокость царская выходила наружу.

В камерах прорубили окна!

Правда, под самым потолком, малюсенькие. Но прорубили.

Женам было разрешено жить вместе с мужьями в тюрьме.

"Каждая из нас, – пишет Волконская, – устроила свою тюрьму по возможности лучше, в нашем номере я обтянула стены шелковой материей (мои бывшие занавески, присланные из Петербурга). У меня было пианино, шкаф с книгами, два диванчика, словом, было почти что нарядно".

При содействии Лепарского вскоре семейным разрешили бывать дома – у их жен были собственные жилища, купленные у крестьян.

Жизнь начинала налаживаться вот уже в третьем месте Сибири.

В 1832 году родился у Волконских сын. Назвали его Михаилом.

"Рождение этого ребенка, – писала Мария Николаевна матери, – благословение неба в моей жизни; это новое существование для меня. Нужно знать, что представляло мое прошлое в Чите, чтобы оценить все счастье, которым я наслаждаюсь… А теперь – все радость и счастье в доме. Веселые крики этого маленького ангела внушают желание жить и надеяться".

"Каземат понемногу пустел; заключенных увозили, по наступлении срока каждого, и расселяли по обширной Сибири. Эта жизнь без семьи, без друзей, без всякого общества была тяжелее их первоначального заключения.

Наконец настала и наша очередь, Вольф, Никита и Александр Муравьевы и мы выезжали один за другим, чтобы не оставаться без лошадей на станциях. Муж заранее просил, чтобы поселили его вместе с Вольфом, доктором и старым его товарищем по службе, я этим очень дорожила, желая пользоваться советами этого прекрасного врача для своих детей; о месте же, куда нас забросит судьба, мы нисколько не беспокоились… Нас поселили в окрестностях Иркутска, столицы Восточной Сибири, в Урике, селе довольно унылом, но со сносным климатом, мне же все казалось хорошо, лишь бы иметь для детей моих медицинскую помощь на случай надобности".

Все дома поприличнее были сняты уже, и Волконские поселились поначалу в деревне Усть-Куда, в восьми верстах от Урика, у свойственника Марии Николаевны – Поджио. Вскоре, однако, их дом в Урике был построен, и они смогли соединиться с остальными.

"Свобод" у поселенцев было немного – мужчинам разрешалось гулять и охотиться в окрестностях села, а женщины могли иногда съездить в город за покупками. Родные Волконских присылали чай, кофе, "всякого рода провизию, как равно и одежду", чтобы поддержать их существование. В письмах Волконского этого времени бесконечные просьбы о детских костюмчиках, чулочках, башмаках для сынишки Михаила и дочери Елены, которую родители и друзья их звали Нелли.

Близость города как-то оживила Марию Николаевну, вселила в нее надежду, хотя романтическое начало все более в характере ее заменялось трезвостью ума, желанием вопреки всему вернуть детям максимально возможное из того, что потеряла сама. Жизнь была неласкова к ней, мало радостей выпало на долю этой женщины, она стала жестковатой, властность, присущая ее отцу и брату Александру, проступила и в ней. Сергей Григорьевич был ее полной противоположностью, сохранив ненависть к императорской власти, к рабству, к произволу, не потускневшую, а укрепившуюся с годами, в общении с друзьями стал он малоразговорчив, занялся хлебопашеством и огородом, к чему пристрастился еще в читинском остроге, он порой неуютно чувствовал себя в дворянском салоне своей жены.

"Старик Волконский, – пишет Белоголовый, – ему уже тогда было около 60 лет, слыл в Иркутске большим оригиналом. Попав в Сибирь, он как-то резко порвал связь со своим блестящим и знатным прошедшим, преобразился в хлопотливого и практичного хозяина и именно опростился, как это принято называть нынче. С товарищами своими он хотя и был дружен, но в их кругу бывал редко, а больше водил дружбу с крестьянами; летом пропадал по целым дням на работе в поле, а зимой любимым его времяпрепровождением в городе было посещение базара, где он встречал много приятелей среди пригородных крестьян и любил с ними потолковать по душе об их нуждах, о ходе хозяйства. Знавшие его горожане немало шокировались, когда, проходя в воскресенье от обедни по базару, видели, как князь, примостившись на облучке мужицкой телеги с наваленными хлебными мешками, ведет живой разговор с обступившими его мужиками, завтракая тут же вместе с ними краюхой серой пшеничной булки".

Распространился слух, что у декабристов будут забирать детей. Женщины всполошились.

Слух был не случайным: дабы искоренить даже память о государственных преступниках, был придуман ход – каждая семья могла отдать детей в обучение в императорские училища и пансионы, но с условием, что дети переменят фамилию и будут называться по отчеству – скажем, дети Волконских – Сергеевыми. Отцы и матери, которые, конечно же, хотели лучшей участи своим детям, не согласились на такое унижение, на такую бесчеловечность, государева "милость" не вызвала в них энтузиазма.

Дети Волконских подрастали. Нужно было их учить. Мария Николаевна получает разрешение поселиться в Иркутске, Волконский остается в Урике.

Ему было разрешено посещать семью два раза в неделю.

В 1841 году в Урике был арестован декабрист М. С. Лунин. Он был отправлен в самую страшную тюрьму Сибири – Акатуй, потому что этот попранный жестокостью Николая I человек бросил вызов императору: в письмах сестре своей он открыто издевался над царствованием Николая, анализировал его деятельность и деятельность правительственных учреждений.

И снова, как всегда в решительные минуты, проявилась отвага Марии Николаевны Волконской, ее недюжинные способности конспиратора. Она вступает в тайную переписку с Луниным, поддерживает его добрым, дружеским словом.

Уже близилась амнистия, но никто из декабристов пока и предположить не мог этого. Более того, в сознании не только Волконской, но и всех остальных ссылка уже представлялась вечной.

"Первое время нашего изгнания я думала, что оно, наверное, кончится через пять лет, затем я себе говорила, что будет через десять, потом через пятнадцать, но после 25 лет я перестала ждать. Я просила у бога только одного: чтобы он вывел из Сибири моих детей".

Мария Николаевна покинула Иркутск в 1855 году. Через год, уже после амнистии, за ней последовал Сергей Григорьевич.

В том, как пришел манифест об освобождении декабристов в Иркутск, есть любопытная деталь.

Николай I, как и все русские цари, любил устраивать представления. Скажем, он составил сценарий мести своей декабристам: сперва такое решение суда – пятерых внеразрядных четвертовать, осужденных по первому разряду – казнить, остальных сослать в вечную каторгу. Так и было объявлено его "друзьям 14 декабря". И тут, делая вид, что жестокость сия принадлежит не ему, а справедливому Верховному уголовному суду, он "являет милость" – пятерых повесить, первый разряд – пожизненная каторга и так далее… Александр II тоже был не чужд таких представлений на всю страну. Узнав от Муравьева-Амурского, что в Петербурге находится сын Волконских, которого генерал-губернатор иркутский взял к себе на службу в качестве чиновника особых поручений, император немедленно оценил ситуацию: в Сибири еще нет телеграфа, стало быть, надо с манифестом послать гонца. Но обычный посланный царя есть просто служащий, казенный человек. А вот сын государственного преступника, родившийся в тюрьме и везущий теперь освобождение отцу, матери и тем, кто еще уцелел после тридцатилетнего пребывания в Сибири, – это театр!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю