Текст книги "Контакты на разных уровнях"
Автор книги: Марк Захаров
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)
Тем не менее работа его в спектакле была замечательной. Вообще, мне кажется, что все играли отлично. Спектакль существовал не долго и, по-моему, не успел развалиться. Актеры, включая исполнителей эпизодических ролей, действовали энергично, заразительно, талантливо.
{147} Спектакль начинался из темноты с бурного движения декораций. Вращались оба сценических круга в противоположные стороны. Мелькали дверные проемы и комнаты, тускло освещенные старинными светильниками, звучала какая-то глухая, тревожная музыка, напоминающая скорее скрежет истлевших половиц в старом доме и дальние, едва слышные, дребезжащие перезвоны кабинетных часов. Через некоторое время в этой круговерти мелькала сумрачная тень Вышневского – Менглета, потом проплывал белый пеньюар Анны Павловны – Васильевой. Ее тревога, желание убежать из этого кошмара, испуг и отвращение к своему чудовищу мужу – все сливалось с лихорадочным движением огней, заунывным воем проносящихся стен и скрипом половиц.
В этом своеобразном прологе – в первой сцене Вышневского и Анны Павловны – мы как бы договаривались со зрителем о том, что наш сценический рассказ будет монтироваться стремительно, лихорадочно, отчасти по законам современного кинематографа. (Теперь бы я добавил: клипового мышления.)
Сцена начиналась с коротких, жалящих реплик. Вышневский и Анна Павловна, обменявшись злыми, нервными фразами, уплывали прочь, и панорама летящих притемненных декораций скрывала их от нас на некоторое время, затем мы снова видели их, уже в несколько иной мизансцене, их диалог продолжался, но ощущение единого времени было разрушено. Мы смело могли предположить, что это не один-единственный разговор, это наиболее важные, точнее, интересующие нас фразы их трагических взаимоотношений. Мы видели произвольно организованный монтаж из многих встреч и многих разговоров. Может быть, они звучали в течение всего этого дня, последних месяцев или даже лет.
Зловещая, заунывная карусель вращалась не сама по себе, а исключительно в восприятии главного героя – {148} Василия Николаевича Жадова. Все построение спектакля очень скоро сообщало зрителям эту субъективную жадовскую точку зрения, эту определяющую позицию моноспектакля. Можно было предположить, что стены и двери не крутились вообще – они «вращались» в голове у Жадова.
Может быть, не все зрители воспринимали это так, как я теперь пишу, но для меня лично эта режиссерская формула спектакля была бесконечно важной. На ней зиждился весь строй сценического повествования. Иного пути я не мог себе представить. Во мне сидел (и продолжает сидеть) навязчивый комплекс: «Всерьез и досконально я той жизни не знаю, а посему не имею нрава претендовать на строго объективное воспроизведение сюжета во всех его бытовых деталях и подробностях». Но если это своеобразная поэтическая деформация пьесы, если это рассказ об ощущениях Жадова и некоторых его странностях восприятия тех людей, с которыми он прошел свой путь, – дело становилось для меня сразу же понятным и интересным. Вероятно, и скорее всего, это своеобразный режиссерский комплекс, под который не стоит подводить теоретическую базу, но, может быть, без этой базы и не обойтись.
Чтобы понять постановочный фундамент, на котором была выстроена сценическая жизнь Жадова, надо сказать о том, что, по-моему, спектакль нес в себе некоторые едва заметные приметы не существующего пока у нас спектакля-эссе. Впрочем, не исключено, что я невольно проецирую в прошлое свои нынешние раздумья и поиски. Мне неинтересно сегодня, например, смотреть сорок восемь серий «Войны и мира» Л. Н. Толстого. Я не хочу столь скрупулезного и объективного рассказа, я читал «Войну и мир» и, если захочется, еще раз ее перечитаю; смотреть на живые картинки в грамотном, традиционном исполнении я как-то не расположен. Но мне был бы бесконечно интересен, {149} скажем, телевизионный фильм, где лучшие режиссеры нашей эпохи взаимодействовали бы с великим творением Толстого. Мне было бы любопытно видеть художественную материализацию того, что думает, о чем грезит большой Мастер, когда его мозг, его интуиция соприкасаются с идеями «Войны и мира».
Что касается вообще субъективности наших сценических фантазий – она закономерна. В нашей жизни мы мало что можем правильно оценить с первого раза. Поезжайте в очень хороший город на один день, в плохую погоду, в самую скверную гостиницу, с зубной болью и аварией на водопроводной станции. Этот хороший город останется для вас на всю жизнь кошмаром.
После сцены Вышневского и Анны Павловны новый оборот декорации выносил нам большое количество миниатюрных столов, за которыми сидели согбенные, преимущественно молодые чиновники. Чиновники скрипели гусиными перьями. Между столами двигался Юсов – Папанов, поспешая на прием к Вышневскому – Менглету, тут же как-то незаметно являлся бледный молодой человек – Белогубов – Пороховщиков и спешил следом за Юсовым, как собачонка. Белогубов был напряжен и встревожен: время шло, а карьера не подвигалась. Здесь его хвалил Юсов за почерк, здесь же впервые упоминалось имя Жадова. Белогубов жаловался Юсову, что Жадов постоянно над ним, Белогубовым, смеется. И очень быстро появлялся сам Жадов.
Это было самое веселое музыкальное проведение его темы: вращалась декорация на малом внутреннем кругу, и, распахивая на ходу двери, шел, насвистывая, Жадов – Миронов в крайне радостном расположении духа. Точнее, он не столько шел, сколько действовал на нервы завистливому Белогубову. Жадов {150} двигался по вращающемуся малому кругу, слегка дурачась, подергивая плечами и не спуская глаз с Белогубова. Если бы спустя года три-четыре Миронов таким же образом появился в спектакле, – зал бы встретил его восторженной овацией, в 1967 году его встречали тоже с симпатией, но молча.
Юсов и Белогубов отзывались нелестным образом о Жадове, о его университетском образовании, намекали на независимость суждений и некие свободолюбивые идеи. Здесь же Юсов – Папанов говорил свою первую фразу, относящуюся ко всей молодежи в целом: «Жили-жили, да, слава Богу, дожили! Мальчишки стали нос поднимать!»
В этом месте впервые в спектакле возникали те самые злополучные «ассоциации» и «аллюзии», за которые потом так въедливо цеплялись цензоры и некоторые наиболее остервенелые критики. Не скрою, я добивался, чтобы Юсов в своей ненависти к новому, молодому поколению был не просто далеким этнографическим чудищем, чтобы мы непременно подмечали в нем качества, свойственные в какой-то степени и нам, людям, сидящим в зале. Смеяться над сатирической фигурой, вообще говоря, мы будем по-настоящему только в том единственном случае, если будем смеяться в какой-то степени над собой. Это не мы придумали, так было в театре всегда. Хлестаков смешон в том только случае, если актер подмечает в нем конкретные человеческие слабости, «хлестаковщину», которая сидит если не в нас, то, по крайней мере, в некоторых наших знакомых. Конечно, тут необходим величайший такт, вкус, чувство меры, а лучше всего просто-напросто – талант. Это самое надежное в театральном искусстве.
Папанов, перед тем как сказать фразу о молодежи, которая его раздражает, медленно багровел и наливался такой неслыханной социальной ненавистью, что у него, по-моему, изменялся ритм дыхания, уменьшался {151} лоб, волосы начинали расти от бровей, и он говорил не просто о двух-трех молодых людях, закончивших вместе с Жадовым университет, – он говорил обо всех университетах сразу, о всех молодых правдоискателях, которые подчас так действуют на нервы некоторым людям зрелого возраста.
В следующей сцене, Жадова и его дядюшки Вышневского, позиция моноспектакля усиливалась за счет еще одного режиссерского приема, который подчеркивал субъективный ракурс нашего рассказа. Этот прием производил в 1967 году довольно сильное впечатление. Я несколько раз использовал его в спектакле и каждый раз чувствовал, как зал замирает, вслушиваясь в летящий со сцены текст великого Островского. Некоторые важные сцены, в которых участвовал Жадов, точнее, особо важные фрагменты отдельных сцен повторялись в нашем спектакле дважды, они сперва звучали, атакуя Жадова, атакуя неожиданно, больно и настойчиво, они как бы оставались в нем и затем снова прокручивались в его воспаленном, усталом сознании, звучали еще раз чуть медленнее, тревожнее, с тем чтобы рассудок его мог не спеша оценить и обдумать всю значимость их и угрозу.
В первой сцене Жадова и Вышневского, когда речь заходила о намерении Жадова жениться на девушке без приданого, Вышневский – Менглет, неторопливо меняя домашний халат на выходной сюртук, медленно подвязывая галстук и затем сосредоточенно меняя обувь, довольно бесстрастно интересовался у Жадова:
«Что ты в самом деле о себе думаешь? Как ты будешь жить с женой без средств?»
Бесстрастность давалась Вышневскому ценой некоторых усилий, определенной самодисциплиной и, конечно, ощущением того, что Жадов для него партнер несерьезный, дальний бедный родственник, на которого излишнюю энергию тратить не обязательно, поставить {152} в известность стоит, но не обязательно переубеждать.
Вообще сценическая задача «переубедить» очень часто приводит к штампованной моторной активности наших актеров, которые забывают, что мы в борьбе за исполнение собственных желаний в жизни используем богатейший арсенал средств, иногда настолько тонких и завуалированных, что подчас и сами-то не всегда можем точно и конкретно сформулировать нашу внутреннюю задачу. Переубеждаем людей в нашей жизни мы способами бесконечно разнообразными, в то время как на сцене иногда начинаем довольно тупо вдалбливать партнеру свою точку зрения, бесконечно повышая голос. Мы много говорили с Георгием Павловичем Менглетом об этих проблемах, и Георгий Павлович вскоре точно и, по-моему, убедительно продемонстрировал этот «способ министерского переубеждения младших подчиненных».
В наше внутреннее, порой неосознанное желание переубедить другого человека, навязать ему свою точку зрения обязательно входит стремление «продемонстрировать силу». Оно не выражается только лишь в упрощенно зримых формах, как в остросюжетном криминальном фильме, – нет, чаще всего это сложнейшая система едва различимых сигналов, куда входят тембр и громкость голоса, движение глаз и состояние лицевых мускулов, очень многие пластические построения человеческого тела и т. д. и т. п. Мы подчас совершаем как бы «выстрелы» по другому человеку с целью, скажем, расположить его в нашу пользу или подчинить его нашему влиянию, и такие «выстрелы» мы производим очень тонким набором средств воздействия, а порой даже неосознанно.
Вышневский – Менглет, как танк, медленно переезжал Жадова, перепахивал его сознание, ломал ему некоторые суставы без всякой видимой активности.
{153} … «Труда твоего мало будет для поддержки семейства. Места хорошего ты не получишь, потому что ты со своим глупым характером не сумеешь ни одного начальника расположить в свою пользу, а скорее вооружишь. Спокойствие совести тоже не спасет тебя от голоду. Вот видишь, мой друг, в обществе заметно распространяется роскошь, а ваши спартанские добродетели не живут вместе с роскошью… Вот что я тебе советую в последний раз: укроти немного свой характер, брось завиральные идеи, брось, глупо ведь, служи, как служат все порядочные люди, то есть гляди на жизнь и на службу практически. Тогда я могу тебе помочь и советом, и деньгами, и протекцией. Ты уж не маленький – жениться собираешься».
Во время этих слов Вышневский занимался своим туалетом, смотрел на себя в зеркало, слуга оглаживал сзади его сюртук. Жадов произносил несколько резких фраз, горячо спорил с дядюшкой:
«Поддержка будет для меня в общественном мнении».
Дядюшка невозмутимо продолжал:
«Да, дожидайся! У нас общественного мнения нет, мой друг, и быть не может в том смысле, в каком ты понимаешь. Вот тебе общественное мнение: не пойман – не вор. Какое дело обществу, на какие доходы ты живешь, лишь бы ты жил прилично и вел себя как следует…»
И Жадов как-то замирал, останавливался не потому, что доводы Вышневского казались ему убедительными, просто чувствовал он, скорее интуитивно, в них некоторую силу и своеобразный яд, который, вопреки его воле, не выбрасывался прочь из организма, а продолжал циркулировать в его жилах. Вышневский присаживался на банкетку, не спеша менял обувь и продолжал размеренным голосом свой монолог, и где-то здесь только мы замечали, что частично этот монолог мы уже слышали и он прокручивался по второму разу.
{154} «Видишь, мой друг, в обществе заметно распространяется роскошь, а ваши спартанские добродетели не живут вместе с роскошью… Вот что я тебе советую в последний раз: укроти немного свой характер, брось завиральные идеи, брось, глупо ведь…» и т. д.
Жадов, словно оглушенный этим потоком слов, произносимых Вышневским негромко, почти сквозь зубы, стоял некоторое время неподвижно и потом, выбравшись из оцепенения, шел на решительный разрыв с дядюшкой.
Юсов – Папанов в конце первого действия (по А. Н. Островскому) испытывал полное смятение чувств. Он оставался один на сцене, медленно приближался к рампе, ступал на ту самую «площадку совести», что выдавалась вперед к зрительному залу, и в отчаянии вопрошал себя самого и весь мир:
«Что это за время такое? Что на свете делается, глазам своим не поверишь! Как жить!.. Мальчишки стали разговаривать!..»
Действие в доме Фелисаты Герасимовны Кукушкиной начинали энергично и шумно дочери ее Полинька – Защипина и Юлинька – Егорова. Они готовились к встрече женихов, примеряли новые платья, возбужденно обсуждали достоинства Белогубова и Жадова, здесь же путалась под ногами бестолковая горничная Стеша, намывая полы и торопливо приводя в порядок комнаты перед ответственным визитом. Сюда являлась торжественная, грозная, непримиримая, «принципиальная» Кукушкина – Пельтцер и еще раз в весьма строгой и безапелляционной форме преподносила дочерям весьма циничные разглагольствования.
Юлинька – Егорова сразу же обнаруживала поразительную хватку, в ее обаятельном существе сидел хорошенький, миловидный зверек, симпатичный хищник. В ее хорошо причесанной головке функционировал {155} своего рода «локатор», который вращался, как на аэродроме, цепко ощупывая окружающее пространство, чтобы поделить все объекты мироздания на те, что могут ей пригодиться, и те, что не имеют никакой существенной ценности и потому бессмысленны, вроде жадовских разговоров, о которых ей рассказывала Полинька – Защипина. Сестра ее тоже была мила, обаятельна, хороша собой, но характером обладала пассивным, кротким, была Полинька удивительно и откровенно беззащитна. Она могла в своей дальнейшей жизни стать какой угодно, все зависело от человека, который обретает власть над ней, и это почувствовал, очевидно, Жадов, собственно, она не скрывала этого и позднее, в своих убийственно откровенных разговорах с ним, признавалась в том, что не умна и ощущает себя игрушкой в чужих руках. Ее бесхитростность приводила в восторг Жадова. Древний мужской рефлекс защиты и покровительства, ответственности за слабое существо женского пола сыграл не последнюю роль в его любви. Позднее ему казалось даже, что Полинька всецело принадлежит ему и той новой жизни, которую он пытается выстроить со своими более чем скромными финансовыми возможностями, да и Полиньке в какой-то момент казалось, что принадлежит она всецело Жадову, но принадлежала она всецело и полностью маменьке своей, Фелисате Герасимовне Кукушкиной.
Довольно скоро в доме появлялись желанные гости – Юсов и Белогубов. Чуть позже являлся Жадов. С Юсовым и Кукушкиной возникал пространный разговор с угощением. Им прислуживала бестолковая горничная Стеша, и незаметно это затянувшееся застолье меняло свои габариты и пространственное расположение. Сначала был один стол, потом появлялся второй, третий… Снова возникало смещение во времени. Это были определенные интересующие нас стадии взаимоотношений в разорванном на части временнум {156} потоке. В одном из таких отрывочных контактов с Кукушкиной захмелевший Юсов выбирался снова на свою больную тему:
«Какие времена пришли, Фелисата Герасимовна, жилья нет! А от кого? От дряни, от мальчишек. Сотнями выпускают их; заполнят нас совсем…»
Юсова охватывало пьяное уныние, он почти физически ощущал государственные изменения и оттого страдал.
«… Нет прежних чиновников… Упадает чиновничество. Духу того нет. А какая жизнь была, рай просто! <…> Купались, просто купались, Фелисата Герасимовна. Прежние-то чиновники были орлы, орлы, а теперь молодежь, верхогляды…»
Анатолий Дмитриевич Папанов играл в конечном счете монстра, чиновника, доведенного до абсурда, но в каждый конкретный миг своей сценической истории он был предельно живым, узнаваемым человеческим типом, не лишенным определенного обаяния. Перед нами представал хотя и ограниченный, но вовсе не глупый человек. Этот человек нес в себе боль необратимых общественных изменений, которые назревали и являлись к нему в виде всевозможных Жадовых, которых он ненавидел с такой самозабвенной всепоглощающей страстностью, что она сама по себе вызывала определенную симпатию. В этом явственно ощущалась известная противоречивость образа, то есть тот диалектический синтез разнообразных человеческих качеств, который мы называем противоречивостью.
Действие в доме Кукушкиной заканчивалось неожиданно громкой и торжественной просьбой Жадова. Он держал крепко за руку свою любимую Полиньку и обращался к Фелисате Герасимовне:
«Фелисата Герасимовна, отдайте мне это сокровище».
Кукушкина пускала слезу, решительно прижимала к себе Полиньку; дескать, скорее всего, не отдам, не {157} сумею расстаться, но потом неожиданно толкала ее от себя прочь, резво отбрасывая любимое чадо прямо в объятия к Жадову. Наступало всеобщее оживление, какая-то возбужденная говорильня, потом сквозь общий говор прорывался веселый смех, возгласы, поздравления, и дистанция между людьми и Жадовым начинала вдруг медленно расти. Все громче и громче звучала заунывная музыкальная тема; та прежняя веселая жадовская мелодия, с которой являлся он впервые, теперь оборачивалась тоскливой и монотонной песней без слов. Жадов с неожиданно изменившимся настроением уплывал на медленно вращающемся сценическом кольце и погружался в какие-то новые тягостные, безрадостные сферы. Сперва проплывал мимо него одинокий стол, покрытый несвежей скатертью, потом столов становилось больше, возникал где-то в отдалении половой с салфеткой, и мы понимали наконец, что действие уже давно переместилось в трактир. Среди незнакомых теней виделось Жадову и одно знакомое лицо. Приятель его улыбался ему и звал к себе за столик.
«Ну что, старый приятель, как поживаешь?»
«Плохо, брат, – подумав, почти весело говорил Жадов и присаживался напротив. – А ты как?»
«Ничего. Живу себе, учительствую понемногу».
«Много ли ты получаешь?»
«Двести рублей».
«Тебе довольно?»
Приятель усмехнулся, наливая себе рюмку:
«Так и живу, соображаясь со средствами. Лишних затей не завожу».
«Да, холостому жить можно», – вздыхал Жадов.
«И тебе не надо было жениться! Нашему брату жениться не след. Где уж нам, голякам!..»
«Дело сделано», – смущенно улыбаясь, произносил Жадов.
Приятель наклонился к его уху:
{158} «Посмотри на себя, такой ли ты был прежде. Что, брат, видно, укатали сивку крутые горки?..»
Роль приятеля Мыкина играл артист В. Рухманов. Здесь была произведена некоторая отчасти рискованная операция. Рухманов играл не только Мыкина, но и шумного завсегдатая трактира Досужева. Жадов передвигался по трактиру и присаживался к разным столикам, но беседовал с ним фактически один и тот же персонаж. Это было некое среднестатистическое ресторанное существо, то тихое, то шумное, оно затевало с Жадовым душевные разговоры и тут же призывало его к дальнейшим кутежам, к поездкам в Марьину Рощу, убеждало непьющего Жадова обязательно пить.
«Я не пью», – смущенно признавался Жадов.
«Где вы родились? Что за вздор!.. – смеялось доброе интеллигентное существо и через какое-то время снова обращалось к Жадову, уже за другим столиком в другое время: – Выпьем, Вася. Я вижу, ты хороший человек».
И Жадов вдруг неожиданно признавался:
«Какой я человек! Я ребенок, я об жизни не имею никакого понятия… Мне тяжело! Не знаю, вынесу ли я! Кругом разврат, сил мало! Зачем же нас учили!»
«Пей, легче будет!» – кричало ему в ухо веселое и доброе существо.
Вскоре в трактире появлялась шумная компания – Юсов, Белогубов и группа молодых чиновников. Неизвестно, сколько времени прошло со дня памятного визита Жадова в дом Фелисаты Герасимовны и его предложения Полиньке Кукушкиной, но изменения с тех пор произошли разительные. Белогубов решительно поправил свое материальное положение, и взаимоотношения его с Юсовым несколько видоизменились. Мы пошли на некоторое усугубление ситуации. Мы решили увеличить дистанцию между старым и новым Белогубовым, не одни только финансовые успехи показались нам возможными в этом плане: мы {159} попробовали забросить Белогубова повыше, организовать ему не мелкий служебный успех, но головокружительную карьеру. Может быть, воздействовали на меня здесь новые, современные ритмы и скоростные водовороты нынешней истории. Не исключаю некоторых далеких ассоциаций с подъемом ничтожных и серых людей на головокружительную высоту. Недаром Левенталь одел молодых чиновников в коричневую гамму. Белогубов был в новом, тоже коричневом костюме, но по цвету и качеству он сильно отличался от костюмов сопровождавших его чиновников. Хочу сразу оговориться: коричневый цвет был в спектакле весьма естественным, без плакатной агрессивности, возможно, это был с нашей стороны лишь очень осторожный «заброс» в зрительское подсознание, не больше. Однако пластика Белогубова изменилась, он по-другому ходил и смотрел по сторонам, он не был примитивно важным и надутым, как преуспевающий торгаш, ему не надо было самому играть значительность, ее отчасти играли другие, ощущалась и дистанция с прочими людьми, и их молчаливое почтение. Новый Белогубов оставался по-прежнему демократичным внешне, но его внутренний энергетический потенциал резко возрос, он должен был теперь очень искусно и вместе с тем убийственным образом рассчитаться со своим унизительным прошлым. Свидетелям его прежнего ничтожного существования надлежало понести заслуженную кару, и прежде всего тому лицу, которому он прежде других обязан был своим взлетом. Теперь Белогубов обладал необходимым превосходством над Юсовым и, может быть не отдавая себе отчета, готовил своему прежнему покровителю жестокую казнь. Вероятно, Юсов отчасти улавливал эти грозные «биотоки», идущие от нового, взращенного им Белогубова, которому не смог отказать в полученном приглашении и отправился вместе с молодыми чиновниками в трактир отметить еще одно удачное {160} дело, сорганизованное Белогубовым. Он гордился им, своим самым способным учеником, любовался им, говорил ему комплименты, еще играл роль учителя, но где-то там, в закоулках своего подсознания, уже побаивался его. Старики, они чем хороши – они понятны: чего могут и чего хотят. Новое же белогубовское племя до конца не раскрывало своих карт, эта страшноватая в своей активности молодежь с насмешливыми глазами – а искорки всеобщей насмешки появились в глазах у Белогубова, – это молодое племя вызвало у Юсова в трактире, казалось бы, немотивированную тревогу.
Впрочем, очень скоро Юсов понимал, что интуиция его не обманула. Половой разливал шампанское. Чиновники поднимали тост за Белогубова. Юсов на правах старшего объявлял, указывая на виновника торжества:
«В этом лбу, в этой голове всегда видел прок».
Все чиновники радостно кивали, и только Белогубов не радовался, пристально смотрел на Юсова, который, улыбнувшись дружелюбно, предлагал ему:
«Поцелуемся».
«Нет, – спокойно обрубал Белогубов и раздумывал, – позвольте ручку‑с».
Наступала какая-то неприятная пауза, Юсов неловко прятал руку, смущенно бормотал:
«Не надо, не надо…»
Белогубов уходил в сторону, размеренно шагая по трактиру, сосредоточенно обдумывая что-то. Скорее всего, он брал своеобразный тайм-аут, что-то у него не получалось, веселье, которого он жаждал, не возникало, надо было поискать…
Он обнаруживал сидящего за дальним столом Жадова, пытался выпить с ним, Жадов отказывался, затем он посылал домой жене конфет и прочих сладостей, потом снова приближался к Юсову, и теперь по едва заметным признакам можно было догадаться, {161} что к нему снизошла счастливая идея. Наступала тишина. Он спрашивал Юсова:
«… Что я у вас попрошу, вы мне не откажете?»
Юсов настороженно молчал. Белогубов улыбался чуть-чуть, краем губ:
«Я вам в ножки поклонюсь».
«Проси», – едва слышно вздыхал Юсов.
Белогубов просил своего учителя станцевать в трактире «По улице мостовой».
Юсов отчаянно махал руками:
«Ишь что выдумал!»
«Осчастливьте, Аким Акимыч!» – довольно равнодушно просил Белогубов и даже отходил в сторону, словно давая Юсову время, чтобы тот не свалял дурака и хорошенько, не торопясь, обдумал его просьбу.
Следующую сцену Александр Пороховщиков играл блистательно. Его Белогубова конечно же мучили загадочные комплексы, изучаемые в свое время доктором Фрейдом. «Возмещенная ущербность» не только поработила его, белогубовскую, психику, но и стала источником необузданной энергии. Ощущая в себе это клокочущее бешенство, эту всесокрушающую жажду мщения и словно боясь за крайности ее публичных проявлений, Белогубов теперь уже обращался к Юсову с тихой и очень искренней просьбой. Он словно бы не хотел скрывать от Юсова того обстоятельства, что сам недостаточно хорошо контролирует свои поступки и не ручается за себя, – всякое может случиться. Белогубов подходил к сидящему Юсову, сдерживая себя до героического шепота, теребил краешек скатерти, чтобы сосредоточиться, не сорваться, просил очень тихо, как не совсем здоровый человек, почти бессмысленно повторяя глухим шепотом одни и те же короткие фразы:
«Осчастливьте, Аким Акимыч… Ну, давайте, давайте, давайте… Ну, давайте…»
{162} Этих «давайте, давайте» у А. Н. Островского в пьесе не было, но и произносились эти слова у нас не совсем явственно, наподобие разных шумовых добавлений, массовых таких разговоров, которые часто применяются в театре.
Юсов через несколько мучительных для него мгновений понимал, что это унизительное наказание, но душить своего выкормыша было поздно, момент был утерян навсегда. Он тяжело поднимался со стула, не спуская изумленного взгляда с Белогубова, который только теперь открывался ему окончательно в своем истинном нечеловеческом существе.
Далее Белогубов – Пороховщиков совершал до некоторой степени современный режиссерский маневр. Он не спеша брал стул одной рукой за краешек спинки и медленно, погруженный в сложнейшие раздумья, выходил вперед, на «площадку совести». Здесь он, непроницаемый и крайне задумчивый человек, скользил бесстрастным взглядом по сидящим зрителям и ставил стул на самом краешке сцены, спиной к залу. Пороховщиков добивался особой, магической тишины, зрители были подавлены его молчанием, они чувствовали себя не совсем хорошо под этим равнодушно-бесстрастным и вместе с тем агрессивным взглядом. Он тяжело усаживался на стул, слегка потирал усталый лоб и едва заметным кивком просил начинать танец.
Юсов, как загипнотизированная лягушка перед пятнистой мордой удава, не спуская бессмысленного взгляда с удавьих глаз, начинал осторожно, как бы непроизвольно подергивать лайкой.
Танцевал Юсов под духовой оркестр, расположившийся в глубине трактира. Чуть позже оркестр поднимался, декорация вновь приходила в движение. Танец Юсова как бы разрастался во времени и пространстве, вращение сценического кольца снова выносило Юсова к нам, и пляска превращалась в дикое, {163} отчасти праздничное шествие. Впереди шел, пританцовывая, Юсов в каком-то тупом самозабвении, а за ним, громыхая, двигался большой и шумный духовой оркестр. Движение превращалось в демонстративно-помпезное шествие.
Температура действия накалялась. Белогубов вновь донимал Жадова, читавшего газету за дальним столиком. Теперь он предлагал ему пачку ассигнаций, великодушно поднося ее к самому его носу:
«Может быть, вам деньги нужны; не обидьтесь, сколько могу!»
Жадов приходил в ярость:
«С чего вы выдумали предлагать мне деньги!»
«… Я, братец, вижу вашу бедность».
Жадов отбрасывал газету, бросался прочь. Газета попадала к обессилевшему Юсову, в котором медленно угасало сознание, но в газету он все-таки по привычке заглядывал и гневно изрекал:
«Что нынче пишут! Ничего нравоучительного нет!..»
Затем в припадке какого-то изуверского томления, схватив ножницы, он начинал вырезать из газеты наиболее ненавистные ему статьи, которые он тут же кромсал и рвал на части.
Жадов оказывался за новым столиком. Приятель улыбался понимающе и настойчиво подвигал ему рюмку с водкой, потом заказывал новый графин.
«Я вижу, ты хороший человек».
«Какой я человек! – горько удивлялся Жадов. – Я ребенок, я об жизни не имею никакого понятия…»
Эти слова уже звучали раньше, теперь они снова повторялись в другом, нервном накале, в иной действенной температуре.
«Не знаю, вынесу ли я!.. Сил мало… Зачем нас учили!»
«Пей, легче будет… – наставлял Жадова друг, и глаз его теперь поблескивал лихорадочным блеском. – {164} Да, вот еще тебе мой совет. Может быть, с моей легкой руки запьешь, так вина не пей, а пей водку. Вино нам не по карману, а водка, брат, лучше всего: и горе забудешь, и дешево!..»
Жадов оставался один, пил, отовсюду высовывались хохочущие над ним рожи чиновников, он поднимался неловко, уже отяжеленный выпитым, опрокидывал графин, и скатерть неловко сползала на пол. В ушах его пульсировала проклятая музыка трактира, ему что-то кричали негодующие половые, где-то вдалеке раздавались свистки, призывающие городовых, а Жадов шел через разгромленный после юсовского танца трактир, шел нетвердой походкой, упрямо и бессмысленно волоча за собой скатерть и потом набросив себе на лицо это белое покрывало, закрывшись этим саваном, чтобы не видеть мерзкие рожи чиновников и хохочущих девиц, которые липли к чиновникам и указывали в сторону Жадова. Оба сценических круга вращались в разные стороны, громко звучала музыка, красноватые блики придавали мелькающим стенам и опрокинутым столам характер фантастически-зловещий.
Вторая часть спектакля начиналась тоскливым монологом Полиньки. Мысли ее тревожные путались, и шла в голову одна печальная песня: «Матушка, голубушка, солнышко мое…» Она не могла совладать с мыслями и очень радовалась приходу сестры Юлиньки. Сестра выглядела экстравагантно. В антракте актриса Татьяна Егорова переодевалась в самые дорогие и эффектные наряды, которые только мог придумать художник Левенталь, а он умел придумывать.