Текст книги "Дело академика Вавилова"
Автор книги: Марк Поповский
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц)
Марк Поповский
ДЕЛО АКАДЕМИКА ВАВИЛОВА
А. Д. Сахаров
О КНИГЕ МАРКА ПОПОВСКОГО "ДЕЛО ВАВИЛОВА"
Дело почти сорокалетней давности, одно из сотен тысяч фальсифицированных, бездоказательных дел тех страшных лет – в силу ряда причин представляет большой интерес для современного читателя в СССР и на Западе. Одна из причин – личность и огромные научные заслуги героя книги академика Николая Вавилова. Другая – особое место дела Вавилова в трагедии лысенковщины, этого, вероятно, самого уродливого явления в истории науки нашего времени. Но, быть может, самое главное – типичность дела для глубинных процессов и отношений в советском обществе того времени, где бы ни происходило действие – в научном институте, в застенке следователя, в камере смертников или в тюремной прозекторской. Книга Поповского – суровая, правдивая. Недаром он пишет, что некоторыми своими действиями, будучи субъективно абсолютно честным и беспредельно преданным науке и интересам страны человеком, Вавилов сам в каком-то смысле вырыл ту яму, в которую упал в конце своего жизненного пути. Вместе с тем книга показывает истинное, не искаженное официальной ложью, лакировкой и полуправдой величие Николая Вавилова.
Поповскому удалось совершить журналистский подвиг – настойчивостью, а иногда и хитростью получить из рук бдительных высокопоставленных чиновников (слегка растерявшихся в октябре 1964 года) одно из "хранимых вечно" следственных дел – дело № 1500 академика Вавилова, сохранить свои записи, сделанные в невинных с виду школьных тетрадочках, и донести их до нас. Это, вероятно, единственное дело НКВД такого значения, которое стало открытым. Мы узнаем, как вел свои бесчисленные допросы ретивый следователь Хват, и понимаем, как в то же время десятки тысяч следователей решали ту же самую задачу, оправдывая пословицу "Был бы человек, а дело найдется". Мы читаем копии доносов и секретных "экспертиз", сыгравших роковую роль в деле, и узнаем фамилии доносчиков, узнаем их дальнейшую, вполне благополучную и благопристойную судьбу в обществе, которое пришло на смену сталинскому, унаследовав от него слишком многое.
Я сожалею, что не был знаком с этой книгой, когда Марк Поповский находился еще в СССР. Эти строки – дань моего уважения автору книги.
Андрей Сахаров
Пролог
ГОРЯТ ЛИ РУКОПИСИ?
Наука должна громко заявить, что она не пойдет в Каноссу. Она не признает над собой главенства какой-то сверхнаучной, вненаучной, а попросту ненаучной философии.
К. А. Тимирязев
Можно умалчивать о тайных делах, но не говорить о том, что всем известно; о вещах, которые повлекли за собой последствия большой государственной важности – непростительно.
Мишель Монтень
Эта книга писалась в глубокой тайне. Десять лет, с 1964 по 1974 год, я вынужден был напряженно следить за тем, чтобы невзначай не потерять листок из рукописи или не проговориться в частном разговоре о своих литературных замыслах. «Рукописи не горят!» – сказал один из наших самых блестящих современников, но мой собственный, полученный в Советском Союзе опыт был прямо противоположным. Я не мог рисковать тайной, которая мне открылась. Странная это была тайна: мои знакомые в Москве и даже некоторые официальные лица знали, о ком я пишу, но никто не догадывался, что именно я собираюсь рассказать о своем герое. Документы, которые я добыл, никогда прежде не попадали в руки советских писателей. И никто на моей родине не мог бы себе представить, что такие документы вообще могут быть обнародованы.
Первая заочная встреча с будущим героем книги произошла у меня в начале 50-х годов, вскоре после смерти Сталина. По поручению московской газеты я поехал в командировку в один из южнорусских городов. То была рутинная газетная поездка, не предвещавшая никаких неожиданностей. В городе этом жил, правда, высланный туда еще до второй мировой войны старый ученый-генетик, имеющий среди своих коллег весьма высокую научную репутацию. С ним стоило встретиться.
Я позвонил ему, как только освободился, и получил приглашение на чай. Я заранее представлял себе этот длинный чай с многочисленными закусками, за которым провинциальный биолог и его жена, тоже когда-то причастная к науке, будут выспрашивать меня о московских новостях и ворчать на трудности местной жизни. Но все произошло совсем не так, как я предполагал. И говорить в тот вечер пришлось главным образом не мне, а моим хозяевам.
Еще до того, как мы втроем уселись за круглый столик, я обнаружил на стене в столовой очень меня заинтересовавший фотографический портрет. На фотографии изображен был плотный, коренастый, лет сорока мужчина, обладатель, судя по всему, завидного здоровья и неплохого характера. Он улыбался, да так счастливо, так безмятежно, как в наш век улыбаются разве что дети. Я сказал об этом хозяину дома. "Да, – почему-то со вздохом ответил он, – Николай Иванович это умел…" И пояснил, видя мое недоумение: "Перед вами мой учитель, академик Николай Вавилов, великий биолог и путешественник". – "Биолог?" Я был удивлен. Уже лет за десять перед тем начал я писать очерки и статьи о людях советской биологической науки, знал многих знаменитых и незнаменитых ученых, но о Николае Вавилове слышал первый раз. "Может быть, он и не биолог, а физик? – неуверенно заметил я. Одно время президентом Академии наук был физик Вавилов…" Грустные глаза старого ученого стали еще более печальными. "Нет, – ответил он, покачивая большой лысой головой, – нет, это не тот. Физик Сергей Вавилов был младшим братом Николая, моего учителя. А то, что вы его не знаете, – не чудо, с тех пор как его арестовали, никто не рискует произнести вслух его имя".
Седая маленькая дама, хозяйка дома, резко вмешалась в разговор. "Сколько раз я твердила – портрету Николая Ивановича тут не место. Хочешь хранить его – храни у себя в столе. Мало ли у нас было неприятностей? Забыл, сколько раз мы висели на волоске? Удивляюсь, как тебя еще оставили на работе… А все из-за Вавилова. Ты ведь знаешь, сколько врагов у Николая Ивановича и какие это враги!" Свой монолог супруга профессора произнесла почему-то шепотом, тревожно поглядывая на окна и двери. "Мне нечего бояться, – мрачно парировал муж. – Я не украл и не убил. А Вавилова со стены не сниму. Он тут и при Сталине висел…" Супруги замолчали, явно недовольные друг другом. Я, очевидно, затронул старую семейную распрю.
Впрочем, муж и жена не слишком долго дулись друг на друга. Сперва осторожно поглядывая на подругу, а потом все более смелея, старый ученый стал рассказывать про своего дорогого учителя. Да, Николай Иванович арестован. В тюрьме. Где – неизвестно. Кто говорит, что видели его в Сибири, но большинство сотрудников склоняются к тому, что еще в самом начале войны расстреляли его в Москве. "Но за что же? – не унимаюсь я. Что он сделал?" Жена профессора жестко подбирает губы и сердито гремит чайной посудой. Хотя Сталин умер и в обиход наш вошло неодобрительное словосочетание "культ личности Сталина", она не желает, чтобы в ее доме упоминали о тюрьмах и расстрелах. Не ровен час, вернутся старые времена… "Расскажи лучше, какой Вавилов был знаменитый. Ведь его весь мир знал", просит она мужа.
Этот человек с ребяческой улыбкой действительно был поразительно знаменит в 20-30-е годы. Ботаник, генетик, агроном, географ и путешественник, он, в поисках интересовавших его культурных растений, объехал более пятидесяти стран. Был первым в мире европейцем, который с караваном прошел труднодоступный Кафиристан (горную провинцию Афганистана в районе Гиндукуша). Это произошло в 1924-м, а два года спустя вавиловский караван уже пересекал Эфиопию. Позднее ученый исходил Южную и Центральную Америку, Канаду, США, Европу, бывал в Японии, Корее, Западном Китае. А уж собственную страну изъездил он вдоль и поперек. Удачлив был поразительно. Его самолет потерпел аварию в Сахаре. Летчик-француз посадил машину чуть ли не у самого логова льва и совсем потерял голову от страха. А Вавилов развел костер и всю ночь отгонял ходившего рядом хищника. В Абиссинии (Эфиопии) на караван напали разбойники. Вавилов проявил себя искусным дипломатом, откупился и вывел людей и вьючных лошадей из, казалось бы, безвыходной ситуации. В Сирии интересующие его колосья пшеницы собирал он под огнем восставших друзов – только чудом спасся от пули повстанцев.
Слава сопутствовала ему. Имя ученого не сходило со страниц мировой печати: с ним беседовал будущий император Абиссинии Хайле Селасие, члены британского кабинета и французские министры. "Вавилов – на вершине Анд!" писала советская газета "Известия", "В гостях у японских ученых" откликалась "Правда"; "Вавилов: посылки с семенами из Палестины и Сирии", "Пензенские колхозники назвали именем профессора Вавилова свою артель"… Его изданная в 1926 году книга "Центры происхождения культурных растений" становится крупным событием международной научной жизни. О ней пишут не только в научных журналах, но и в широкой прессе. "На днях я… прочитал труд проф. Н. И. Вавилова "Центры происхождения культурных растений", просмотрел составленную им карту земледелия СССР – как все это талантливо, как значительно…" – писал в те годы Максим Горький в письме к П. С. Когану. Оценка, данная известным писателем, совпадает с официальной Вавилову присуждена была в 1926 году высшая научная премия страны, премия имени Ленина. В том же 1926 году его избрали членом высшего государственного органа: Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета (ВЦИК).
Не обошли его своим признанием и коллеги по науке. В тридцать шесть лет Вавилов был избран членом-корреспондентом Академии наук СССР, пять лет спустя – действительным академиком. Кстати, был он тогда самым молодым в академии: ему едва исполнился сорок один. Почти одновременно его избирают своим членом Академия наук Украины, Британская ассоциация биологов и Британское общество садоводов, Академия наук в Галле (Германия) и Чехословацкая академия сельскохозяйственных наук… Доклады Вавилова с интересом слушают делегаты международных конгрессов в Риме, Кембридже, Берлине и Итаке.
Увлеченные воспоминаниями, хозяева мои готовы были говорить о своем учителе без конца. Остыл чай, затихли за окнами вечерние улицы южного города, а они все продолжали упиваться рассказами о самом главном человеке своей жизни. Из сундука добыты старые снимки и письма. Вот фотография, сделанная на семенном рынке в южноамериканском городке в самом начале 1930-х. Вавилов покупает семена и, конечно, смеется. Вот он со спутником верхом в раскаленной пустынной местности где-то в Персии. Белый сухой зной так и пышет со старой фотографии. А у Николая Ивановича на лице счастливая победоносная улыбка: вот-де куда добрался (он тогда искал какую-то особо ценную персидскую пшеницу). Вот типично вавилонское письмо к приунывшему сотруднику: "Впереди нужно сделать горы: заставить расти у нас (в СССР) хинное дерево, заставить яблони цвести от семян через несколько месяцев, персики плодоносить месяца через три-четыре после посева семян… Задач перед физиологом и физиологией – гора. Жду от вас подвигов".
Сотрудники-мужчины глубоко уважали его энергию и талант, а большинство женщин – сотрудниц вавиловских институтов – были в него тайно влюблены.
В числе личных друзей советского академика в 30-е годы оказались самые светлые головы мировой генетической и агрономической науки. Достаточно назвать хотя бы агронома Холла и генетика Дарлингтона из Англии, французского академика-ботаника Шевалье и г-жу Ф. де Вильморен, Баура и Гольдшмидта из Германии, генетиков Моргана, Меллера из США, Ацци из Италии, Федерлея из Финляндии. Они действительно оказались верными друзьями. В 1929 году Баур и Гольдшмидт приехали в Ленинград на генетический съезд и в своих речах дали самую высокую оценку всего того, что делал Вавилов и вавиловцы. Профессор Эрвин Баур в 1927-м гостеприимно сопровождал Вавилова по горным районам Германии. По просьбе советского академика талантливый американский генетик Герман Меллер несколько лет работал в Институте генетики АН СССР, организовал новую лабораторию, дал толчок новому направлению генетики: исследованиям в области искусственного мутагенеза. Крупнейший знаток хлопка американец Сидней Харланд, несмотря на слабое здоровье, приехал в 1933 году в СССР и объехал вместе с Вавиловым хлопкосеющие районы страны. Его доклад наркому земледелия СССР помог перестроить на новых началах советское хлопководство.
Специалист по экологии сельскохозяйственных растений Джироламо Ацци изучал русский язык, чтобы читать труды коллег из России, и прежде всего самого Вавилова. Работы русского растениевода, организовавшего в СССР так называемые географические посевы, увлекли Ацци, и он начал пропагандировать эту идею в масштабах планеты. Когда Вавилов вздумал посетить Алжир, Марокко и Сирию, то власти не пожелали впускать "красного профессора" во французские владения. Тогда крупнейшие ботаники и генетики, включая г-жу Вильморен и академика Шевалье, использовали свои связи, дошли до министров и президента Франции и в конце концов добыли для своего русского товарища необходимые визы. Так же энергично, хотя и с меньшим успехом, боролись за колониальные визы для Вавилова английские ученые – генетик Сирилл Дарлингтон и почвовед Джон Рассел. А крупнейший британский агроном Даниэль Холл рекомендовал избрать русского коллегу в члены Лондонского Королевского общества.
"Ну, хорошо, – не слишком деликатно перебиваю я своих хозяев. – Но что же все-таки с ним случилось? Неужели после всех героических экспедиций, наград и научных достижений человека вот так просто взяли и бросили в тюрьму?" Сейчас, тридцать лет спустя, я отлично понимаю, что мои слишком прямолинейные вопросы травмировали этих немолодых, измученных страхом людей. Но в середине 50-х годов, когда происходила эта беседа, мне не было и тридцати пяти. Я относился к той счастливой возрастной группе, которую по молодости не замучили в 1937-м, по счастливой случайности не убили во время войны 1941–1945 годов и, опять-таки по причинам необъяснимым, не бросили в лагеря в 1949–1952 годах, когда Сталин устроил очередную послевоенную "чистку". Непуганый, я сохранил совсем иную психологическую конструкцию, чем мои собеседники, старики ученые, родившиеся в начале века и вкусившие не только ужасы сталинизма 30-х и 40-х годов, но и террор 20-х. Так что же все-таки случилось? Почему академик Вавилов, первый агроном и биолог страны, попал в немилость к властям? Я чувствовал в груди холодок профессионального восторга, азарт биографа и журналиста, который чует след удивительных открытий. Они непременно должны быть, эти открытия, ибо между улыбающимся, полным счастья и жизни лицом на фотографии и ужасными подозрениями, которые высказывали мои собеседники (по одной из версий, тело расстрелянного Вавилова было в тюремных подвалах растворено в серной кислоте), лежало белое, ничем не заполненное пространство, пустыня неведения, которую предстояло заполнить реальными фактами. Испуганные старики ничего не могли сообщить, кроме странных и малодостоверных слухов. (Впрочем, позднее, когда я узнал подлинные обстоятельства ареста и гибели Вавилова, они оказались пострашней самых фантастических домыслов.)
Вернувшись в гостиницу, я принялся и так и сяк обдумывать слышанное. После смерти Сталина и знаменитого разоблачительного доклада Хрущева на XX съезде партии (XXII съезд был еще впереди), казалось, ничто не должно было помешать мне рассказать правду о погибшем гении. Надо, не откладывая, искать людей, знавших Николая Ивановича, его родственников, поднимать архивные материалы. Сейчас самое время открыть людям глаза на злодеяния минувшей эпохи. И не медлить: свидетели умирают, документы теряются, детали событий истираются в людской памяти. На следующий день я зашел с этой идеей в институт к моему вчерашнему собеседнику. Спасибо, дескать, за разговор, решил писать биографическую документальную книгу о Николае Вавилове. Старик поглядел на меня с интересом: "Вы не нашли более простого метода для самоубийства?" – "Но почему же?" – "Разве не запомнили, что моя жена говорила о врагах Вавилова…" – "Но вы рассказали и о его друзьях". – "С той только разницей, что друзья Николая Ивановича – ученые и порядочные люди, а враги…" Подозрительно оглядев свой кабинет, профессор проворчал нарочито невнятно: "А враги – весьма могущественные люди, которым все эти съезды – нипочем. Да и друзья Николая Ивановича едва ли станут с вами слишком откровенничать…"
Он оказался прав, этот битый жизнью старик. Книга моя о Вавилове была завершена только восемнадцать лет спустя, а по-русски издать ее удается лишь сейчас, через тридцать лет. После памятной поездки в южнорусский город, где довелось мне впервые повидать улыбающийся портрет Николая Вавилова, я начал искать бывших учеников и сотрудников покойного академика и склонять их к воспоминаниям. Сотрудники и ученики благодарили за честь, но обещали встретиться "как-нибудь на досуге". Досуга же ни у кого не находилось до той самой осени 1964 года, когда в результате очередного кремлевского переворота рухнул Никита Хрущев. Сменилось руководство партии, и, как часто бывает в таких случаях, новые вожди, свалив все прошлые грехи на предшественника, чуть-чуть ослабили политические вожжи. Возникла вторая после смерти Сталина оттепель, этакая серенькая и сыренькая политическая погодка, когда еще не все было запрещено, и оттого советский человек полагал себя какое-то время живущим в обстановке великих свобод. В первые послеоттепельные месяцы мне удалось наконец выслушать и записать десятка два свидетельств по делу Вавилова. Позднее число опрошенных дошло до ста. Но главное, за полтора года послехрущевскои оттепели я успел прорваться в архивы.
Архивы в СССР охраняются не менее строго, чем военные склады. Боязнь утечки политической, экономической и социальной информации так велика, что архивы превращены в некие крепости, где самим охранникам не разрешают прикасаться к "опасным" бумагам. И все же весной 1965 года, через двадцать пять лет после ареста академика Вавилова, я был допущен (о, чудо!) к его бумагам. Сначала удалось исследовать архив Всесоюзного института растениеводства (ВИР) в Ленинграде. Вавилов основал этот институт в 1921 году как первый элемент будущей Академии сельскохозяйственных наук. Затем последовали архив Географического общества СССР (Николай Иванович возглавлял общество с 1932 по 1940 год), Архив Академии наук СССР и Академии сельскохозяйственных наук имени Ленина (ВАСХНИЛ). Есть неизъяснимое наслаждение в разгадывании исторических шарад, в том, чтобы из намеков и полунамеков, оброненных в письме или документе, из случайной реплики современника и невнятицы официальной бумаги сложить в конце концов цельную картину минувшей жизни. Особенно такой величественной и сложной, как жизнь Николая Вавилова. Уже в бумагах 20-х годов начала для меня просвечивать трагедия 1940-го. Две столь несхожие между собой половины биографии академика постепенно начали сближаться. С каждой новой пачкой просмотренных архивных папок становился все яснее тот механизм, который привел знаменитого ученого в тюремную камеру. Становилось ясно, отчего у человека с таким открытым лицом и мальчишечьей улыбкой возникли столь опасные и сильные враги. Почему эти враги не желали ничего другого, как только умертвить его.
Правда, все то, что произошло после ареста, за стенами тюрьмы по-прежнему оставалось для меня тайной. Но я и не надеялся раскрыть ее. За всю историю советской власти ни один историк никогда не видел документов о внутренней жизни следственных камер и расстрельных дворов. И тем не менее случилось невозможное: тяжелые двери архива КГБ ненадолго приоткрылись предо мной. В апреле 1965 года в Москве, в Генеральной прокуратуре СССР, мне выдали десять толстых папок с надписью "Хранить вечно" – дело государственного преступника Н. И. Вавилова. № 1500.
Там было рассказано, как и почему академик был арестован, какие бумаги были взяты на обыске в квартире и институте, как его допрашивали, кто на него доносил, к чему его приговорили и как он погиб.
Получить эти секретнейшие из секретных бумаг помогла не только политическая послехрущевская оттепель, но и сложная игра, которую я вел с властями более десяти лет. Я писал биографии. В СССР ни одна биография сколько-нибудь значительного писателя, ученого, художника не обходится без трагедий. В моих книгах редакторы отсекали исторические факты точь-в-точь по то место, где начинались трагедии. Никто не разрешил бы мне в книге о бактериологе Владимире Хавкине написать, что он был сионистом и не пожелал вернуться из эмиграции в СССР; что создатель первых в мире антибиотиков Игнатий Шиллер был затравлен в СССР антисемитами и умер неведомым миру; что гениальный эстонский хирург Арнольд Сеппо, умеющий делать уникальные живые человеческие суставы, четверть века подвергался травле, а методы его не распространялись только оттого, что доктор Сеппо однажды не поладил с секретарем парторганизации. Этих фактов в моих книгах не было, я соглашался на это, и такое согласие расценивалось властями как моя абсолютная лояльность. Лояльность мне и помогла.
В самом начале 1965 года я написал в секретариат Союза писателей СССР вполне официальное и законопослушное письмо: я вот работаю над книгой о великом советском ученом Вавилове, лауреате премии Ленина, и прочая и прочая, но возникла закавыка: в конце жизни у моего героя были какие-то неприятности с компетентными органами, хотя ныне он реабилитирован; так нельзя ли познакомиться с его следственным делом. Нет, нет, не для того, чтобы описывать, не дай бог, действия наших славных чекистов, а единственно для того, чтобы узнать причину ареста: был ли Вавилов арестован в результате научных споров, которые он вел со своими противниками, или дело его сугубо политическое. Предназначалось письмо некоему Воронкову секретарю Союза писателей по организационным вопросам. На этой должности в писательской организации пребывает, как правило, полковник или генерал КГБ, надзирающий за писателями, так сказать, изнутри. Воронков получил мое письмо в разгар "оттепели", навел справки, узнал, что книги я пишу какие требуются, в политической нелояльности не замечен, и отправил мое ходатайство заместителю Генерального прокурора СССР с припиской, что, мол, писатель Поповский человек вполне "наш", если можно, то дайте ему посмотреть, что там ему для работы надо. И дали.
Следует пояснить, что и чиновник КГБ, сидящий в недрах Союза писателей, и высокопоставленный чиновник прокуратуры, к которому пошла моя просьба, отлично знали, что никакие описания карательной деятельности тайной полиции СССР на страницы советских книг никогда не попадают. Надзор за этим возложен на цензуру, которая также является одним из отделов КГБ. Так что опасаться меня в этом отношении не приходится: что бы я ни написал – цензура вымарает. Ну, а познакомить "благонамеренного" писателя с материалами, которые имеют какое-то отношение к его герою, – это в оттепельные дни в качестве поощрения считалось возможным. Короче, в один для меня прекрасный день я был приглашен в кабинет заместителя Генерального прокурора СССР Малярова и после краткого допроса (я продолжал утверждать, что следственное дело Вавилова нужно мне только для общей ориентации) получил доступ к сверхсекретным бумагам.
Мне выдали пропуск, и я стал ходить в прокуратуру каждое утро, как на службу. Брал я с собой из дома чистую школьную тетрадку. С тетрадкой этой проходил в кабинет какого-то крупного чиновника юстиции и садился за стол, стоящий напротив его стола. Чиновник в своем темнозеленом шитом мундире, с усами и бакенбардами, был похож на швейцара в богатом доме. Он очень торжественно доставал из личного сейфа очередной том вавиловского дела и молча клал передо мной. Мое присутствие в кабинете явно было ему неприятно. Но так как времена после падения Хрущева оставались неясными, туманными, то старый служака, хотя всем видом своим и выражал мне свое презрение, не смел оспаривать приказа начальства, которое зачем-то разрешает писателю смотреть секретные бумаги. Так мы и сидели друг против друга молча, предаваясь взаимной антипатии.
Впрочем, слишком много думать в эти дни мне было некогда. Получив очередной том, я принимался лихорадочно списывать наиболее важные документы в свою тетрадку. На следующий день снова и снова. Так продолжалось до девятого тома. Девятый том мой "швейцар" достал и положил передо мной с особенно значительным выражением лица. Подавая мне бумаги, он впервые открыл рот и швейцарским же голосом предупредил меня, что я имею право знакомиться только с первой половиной тома, дальше смотреть не разрешается. Для пущей ясности прокурор перегнул том пополам. Я кивнул головой, сел поудобней за свой стол и сразу углубился во вторую, запрещенную часть тома. Чиновник беспокоился не зря: передо мной лежали рапорты агентов советской тайной полиции, которые в 30-е и 40-е годы ежедневно подавались из недр Академии наук СССР в соответствующий отдел НКВД. Но самое непристойное состояло в том, что писали рапорты не штатные сотрудники, а завербованные профессора и академики!
Я начал торопливо выписывать тексты доносов на академика Вавилова, а также сообщения, что именно сказал академик Лузин (математика) академику Комарову (ботаника) об аресте академика Вавилова (генетика). Я совершенно забыл в этот момент про своего визави. Когда минут через пятнадцать, оторвавшись от волнительных бумаг, я случайно взглянул в сторону "швейцара", то поразился произошедшей с ним метаморфозе. Он смотрел на меня почтительно, если не сказать подобострастно. Даже улыбаться пытался, но как-то неуверенно. Что с ним случилось? Ведь надлежало ему негодовать на человека, который, будучи гостем Генеральной прокуратуры СССР, позволяет себе игнорировать распоряжения ответственных лиц. Но у этого полковника юстиции ход мыслей был прямо противоположный: мою наглость расценил он как знак того, что где-то наверху (на самом верху!) я получил право никого не слушаться и никому не подчиняться. А раз так, то ухо со мной надлежит держать востро, ибо неизвестно еще, кто именно за мной стоит… Проще всего было бы ему выяснить, каковы мои полномочия, спросивши об этом у своего начальства, но чиновник беспокоить вышестоящих не решился. Так и просидели мы с ним несколько дней в новом качестве: скромный литератор вызвал у всесильного прокурора страх и беспокойство. Вот она, вечная российская ситуация, на которой наш великий Гоголь построил сюжет бессмертного "Ревизора"!
Возвращаясь из прокуратуры домой, я тотчас снимал с моих тетрадок копии и выносил подлинник из дома, чтобы спрятать его у друзей. Только полгода спустя в прокуратуре поняли, что, допустив меня к бумагам Вавилова, совершили серьезный промах. Я начал выступать с докладами о репрессированном биологе и время от времени ссылался на бумаги, полученные из архива КГБ. Одно из таких выступлений получило особенно сильный резонанс. Дело было в Ленинграде, во Всесоюзном институте растениеводства, там, где Николая Вавилова знали десятки людей. Подробности из дела № 1500 вызвали у слушателей глубочайшее волнение. Я видел лица в слезах, названные мною по именам доносчики выскакивали из зала под шип и улюлюканье своих коллег. Конечно, в КГБ очень быстро узнали подробности этого необычного вечера. Меня пригласили в Генеральную прокуратуру, и генерал юстиции Терехов, надзиравший за следствием в органах государственной безопасности, ссылаясь на "жалобы трудящихся", сделал мне "отеческое внушение": "Что же вы, Марк Александрович, так себя ведете… Мы ведь показали вам секретные документы как писателю; мы были уверены, что если вы что-нибудь и напишете, то цензура проконтролирует вас. А вы в обход пошли, обманули наше доверие, делаете публичные доклады о секретных бумагах. Нехорошо, Марк Александрович, некрасиво…"
Вот до каких высот либерализма доходила в 1965 году Генеральная прокуратура СССР. Но, правда, очень скоро ошибки были исправлены и промахи изжиты: в следующем, 1966 году в Москве были осуждены на многие годы лагерей писатели Андрей Синявский и Юлий Даниэль. Они печатали свои произведения в обход цензуры за границей и тем самым тоже обманывали доверие советских властей. Мне на этот раз повезло, я остался на свободе. Правда, подзатыльник получил, наказали меня за публикацию повести "Тысяча дней академика Николая Вавилова". В повести этой (она опубликована была в провинциальном журнале "Простор" – № 7 и 8 за 1966 г.) ни слова не было о тюрьме и следствии. Речь шла лишь о трех годах жизни Николая Вавилова перед арестом – 1937–1940. Но кое-какие детали будущей трагедии там уже проглядывали. Трагедии в СССР под запретом: по прямому указанию ЦК КПСС меня приказано было не печатать вообще.
* * *
Повесть «Тысяча дней академика Николая Вавилова» заканчивалась арестом академика. Мне рассказали об этой операции непосредственные участники событий. Цензура вымарала детали. Однако главное в повести состояло не в этом, а в том, что, опираясь на факты, я засвидетельствовал, как и кто готовил арест и убийство моего героя. Практически убивала машина НКВД, но пистолет наводил человек вроде бы из другого ведомства. Лицо сугубо гражданское, респектабельное, международно известное. Академик и лауреат многочисленных Сталинских премий Трофим Денисович Лысенко (1898–1976) многократно упоминается на страницах следственного дела № 1500.
Но и без юридических источников я, как и все мои соотечественники, был хорошо знаком с этим именем. Мы читали о нем в газетах и слышали по радио, идеи академика Лысенко излагались в школьных и институтских учебниках, их пропагандировали по телевидению. Мы знали, что он великий народный ученый, который принес стране невиданные урожаи. При этом опирается он не на сомнительные открытия буржуазной науки, а на замечательный опыт простых советских людей – колхозников-опытников. Его открытия всегда имеют практический смысл и являются результатом диалектического марксистско-ленинского подхода к вопросам биологии и сельского хозяйства. Лысенко был любимцем партии и народа. Депутат Верховного Совета, орденоносец, Герой Социалистического труда, он был избран в Академию наук в 1939-м, одновременно с товарищем Сталиным и товарищем Молотовым.
После смерти Сталина звезда академика Лысенко как будто слегка закатилась. Он перестал занимать пост президента ВАСХНИЛ. Но очень скоро Хрущев вернул ему свое расположение и снова сделал президентом ВАСХНИЛ. Основополагающие статьи Лысенко и его приближенных стали появляться на страницах газеты "Правда". У меня (да и не у меня одного) в 60-х годах накопилось уже достаточно материалов для предания академика Лысенко суду, пусть не уголовному, но хотя бы суду общественности. Я, в частности, имел достаточно документов, чтобы доказать, что именно Лысенко подготовил арест Вавилова, разгромил его научную школу, лишив советское общество огромных научных и практических ценностей. Но пока жив был Хрущев, ни одна газета, ни один журнал не осмеливались публиковать что-нибудь подобное. Лишь некоторым академикам (Кедрову, Семенову) разрешено было корректно оспаривать научные основы того учения, которое Лысенко называл мичуринским.