Текст книги "Дело академика Вавилова"
Автор книги: Марк Поповский
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
Из повести "Тысяча дней…" явствовало, однако, что действия Лысенко надлежит обсуждать не в научном форуме, а в уголовном суде. Я приводил десятки примеров его аморализма, стоящего на грани (а точнее, за гранью) преступления. Когда повесть была напечатана, меня пригласили в ЦК КПСС для беседы (очевидно, в отдел науки или сельского хозяйства). Мне показали десятка два "писем трудящихся": доктора и кандидаты наук, заведующие кафедрами и директора институтов, не скрывая своей симпатии к Лысенко, негодовали по поводу моей повести и призывали ЦК наказать автора. Меня и наказали: два года не печатали…
В эту пору я затаился, притих, хотя и продолжал тайно писать биографию Вавилова. После 1968 года (события в Чехословакии) опасность попасться с этой рукописью в руки КГБ стала еще более реальной. На мою беду, западные газеты, хотя и с опозданием, обратили внимание на повесть "Тысяча дней…". Пересказы и рецензии на нее появились в газетах Австрии, Югославии, Швейцарии, а под конец в лондонской "Тайме". Меня в моей квартире навестил агент КГБ, предупредил уже не столь отечески, как в прокуратуре, но все еще корректно, чтобы я не вздумал использовать известные мне секретные факты в разговорах с иностранцами и тем более в своих статьях и книгах. После этой беседы я понял: ореол "официозного" писателя больше не защищает меня. Мне больше не доверяли, за мной присматривали, как говорят в России, ко мне "подбирали ключи". И подобрали, хотя и не сразу.
В 1969 году я закончил первый вариант своего труда. Начиная с 1970 года рукопись "Беда и вина академика Николая Вавилова" появилась в обращении среди московской и ленинградской интеллигенции. В океан самиздата я ее не выпускал, но несколько экземпляров книги постоянно курсировали по стране: верные люди увозили их из Москвы в Среднюю Азию, в Киев, в Воронеж, на Дальний Восток. Думаю, что прочитали о трагедии Вавилова в те годы никак не меньше пяти-семи тысяч человек. Мое имя на рукописи, разумеется, не значилось.
Я между тем продолжал пополнять и расширять свою книгу. За второй редакцией 1971 года последовала третья – 1974 года. Для редактирования, а по сути для серьезной переработки биографии академика Вавилова мне понадобились мои тетрадки с записями из следственного дела № 1500. Я достал их из тайника и принес домой. Так они у меня и лежали среди других бумаг на книжной полке, сложенные в старенькую кожаную папку. Несколько раз я укорял себя за беспечность, особенно после того, как в 1976-м предъявили мне в Московской прокуратуре обвинение в "краже юношеских дневников академика Вавилова". Обвинение было чудовищное, как большинство обвинений, состряпанных КГБ. Я не мог украсть этих дневников уже по той причине, что Николай Иванович Вавилов в юности дневников не вел. Ежедневные записи начинал он делать, только отправляясь в экспедиции. Но для тех, кто организует провокационные процессы и стремится любым способом бросить неугодного писателя в тюрьму, факты – наименее важный элемент обвинения. КГБ нужно было предъявить мне уголовное обвинение, и прокуратура такое обвинение мне предъявила.
Утром 3 июня 1977 года в мою квартиру на улице академика Павлова в Москве ворвались милиционеры. За их спинами топтались несколько штатских женщина-следователь, понятые и какой-то молодой, красиво одетый господин, который в конце концов оказался в этом спектакле главной фигурой. Капитан КГБ Богачев был выдержан в песчаных тонах: желтоватый заграничный кожаный пиджак, бежевые брюки, желтые волосы, почти белые ресницы. В тон своему костюму он протянул мне желтую бумажку, оказавшуюся ордером на обыск.
В ордере говорилось, что искать у меня надлежит дневники Вавилова, которые я якобы украл десять лет назад у частного лица. Но капитан Богачев знал подлинную причину, ради которой он ворвался в мой дом. Представился он мне как специалист по литературным и книжным делам, и действительно было видно, что обыски такого рода – его стихия. Была даже какая-то артистичность в этом молодом жандарме. Он легкой походкой проходил вдоль книжных полок, плавным движением касался корешков то одной, то другой "подозрительной" книги, выдергивал то один, то другой казавшийся ему сомнительным том. Столь же артистично извлекал он листы из моих рукописных папок и не без изящества увязывал отобранные рукописи. Увез он с собой в тот день пятнадцать килограммов бумаг, и в том числе машинописные копии стихов Максимилиана Волошина и Марины Цветаевой, проповеди архиепископа Луки Войно-Ясенецкого (1877–1961), несколько книг духовного содержания и еще что-то в том же роде, по его мнению, подозрительное.
Но главная добыча, за которой охотился специалист по вопросам литературы, буквально выскользнула из его рук. Обыск продолжался четыре часа. Задремал сидевший у двери милиционер, уныло слонялись по квартире две соседки, которых, оторвав от дел, милиционер взял в качестве понятых. Начал уставать и бодрый капитан Богачев. Он перебирал на полке бумаги, дошел до старенькой кожаной папки и лениво спросил меня: "А здесь что?" – "Ненужные бумаги, отработанный пар", – нарочито равнодушным тоном ответил я. И капитан отложил папку, ту самую, за которой пришел, ту, где лежали семь синих школьных тетрадок с выписками из дела Н. И. Вавилова, дела № 1500. "Эх, капитан, капитан, плохо вы работаете", – хотелось мне сказать на прощанье этому одетому во все заграничное пижону. Но если бы даже Сергей Богачев не просчитался и открыл папку, то в судьбе рукописи о Николае Вавилове он и его хозяева все равно ничего уже изменить не могли: и сама рукопись, и копии документов из дела № 1500, и даже фотографии, изображающие, как зимой 1967 года мы с профессором Б. искали могилу академика Вавилова на Саратовском кладбище, – все это давно уже было переслано с верными людьми за граничу. Там только ждали команды, чтобы все это печатать.
Следующие пять месяцев я ждал, какое именно решение примет относительно меня КГБ: арестует или предпочтет не раздувать еще одно "липовое" судебное дело и позволит эмигрировать. Власти остановились на эмиграции. В последний день перед выездом я привез на досмотр мешок своих рукописей. Это была моя маленькая хитрость: перед агентами КГБ я положил на стол рукописи, не имеющие никакой политической окраски, все главные бумаги давно уже были сняты на пленку и высланы из страны. Я лишь хотел установить прецедент, хотел добиться, чтобы писателю хоть раз разрешили законно вывезти свои собственные произведения. С прецедентом ничего не получилось: слоновья кожа КГБ оказалась непробиваемой. Впрочем, через сутки это уже не имело никакого значения – вечером 6 ноября 1977 года мы с женой гуляли по улицам свободной Вены.
Летом следующего, 1978 года в Нью-Йорке до меня добралось письмо академика Андрея Сахарова. Лауреат Нобелевской премии мира и борец за права человека в СССР уже после моего отъезда прочитал ходившую по рукам рукопись о Вавилове и прислал в Америку предисловие к будущей книге. Но одновременно показал свои когти и КГБ. Мы с женой жили тогда в гостинице "Грейстоун" на Бродвее. Я несколько раз заходил в небольшой писчебумажный магазин рядом с гостиницей (Herman's Book Shop, 2277 Broadway, New York, New York), где делал копии с разных документов. Днем 18 сентября я снова зашел в этот магазинчик и попросил девушку-сотрудницу снять три копии с подлинника вавиловской рукописи. Девушка была занята в тот момент другой работой и попросила оставить рукопись. Но на следующий день, когда я пришел за своими бумагами, копировальщица растерянно объяснила мне, что она сделала мою работу еще вчера, но за ночь рукопись и три копии – изрядная пачка бумаг в 850 страниц – куда-то исчезли. Хозяина магазина в городе не оказалось, продавец старался успокоить меня, дескать, отыщется, произошло недоразумение. Хозяин вернулся только через несколько дней. Этот мрачный немолодой американец встретил меня крайне враждебно. Не слушая объяснений, заявил, что никакой рукописи у него нет и никогда не было, что меня никто из его сотрудников никогда в глаза не видел. Тогда я пошел в глубину магазина в тот закуток, где стоял копировальный аппарат и работала копировальщица. Она снова подтвердила, что помнит меня и знает, что я сдавал свои бумаги. Но подошедший хозяин закричал: "Она ничего не помнит!", и девушка испуганно забилась в угол копировальной комнаты.
Что все это могло означать? По мнению моих американских друзей, вся ситуация абсолютно нетипична для американского магазина. Публично оскорблять сотрудницу, грубить покупателю – ни один нормальный предприниматель не позволил бы себе этого. Очевидно, нашей встрече предшествовали какие-то обстоятельства, из ряда вон выходящие. Или хозяина магазина запугали и отняли у него рукопись (что маловероятно), или, что более достоверно, его подкупили. Сделать это могли только советские агенты. Продав рукопись, мистер Герман, естественно, вынужден был изображать из себя оскорбленную невинность. Отсюда нервозность и грубость… Конечно, я попытался привлечь к этому странному эпизоду внимание полиции, но стражи закона отнеслись к пропаже более чем равнодушно и посоветовали обратиться в суд. По счастью для меня и к несчастью для агентов КГБ, экземпляр выкраденной рукописи не был единственным…
…Я дописываю эти страницы в Нью-Йорке в августе 1980 года. Мне вновь вспоминаются профессор-генетик из южнорусского города и наша с ним беседа о его учителе Вавилове летом 1956 года. Он настоятельно не советовал мне торопиться с работой над биографией академика Николая Вавилова. "Может быть, лет через двадцать, – сказал он, – положение в нашей стране переменится и писать о Николае Ивановиче будет не так опасно…" С тех пор прошло более чем двадцать пять лет. Пятнадцать лет миновало с той весны, когда, по словам А. Д. Сахарова, слегка растерявшиеся после падения Хрущева чиновники прокуратуры добыли для меня из архивов КГБ дело № 1500. Наконец, миновало более сорока лет со дня ареста академика Вавилова. Его схватили во время ботанической экспедиции в городе Черновцы 6 августа 1940 года. Не думаю, что в ближайшие десятилетия на моей родине произойдут сколько-нибудь серьезные перемены. Это прочная конструкция, и надо, чтобы очень много людей во всем мире и в самой России узнали очень много правды о режиме для того, чтобы там произошли какие бы то ни было благотворные перемены.
Пока в России – без перемен. Но что-то, вероятно, меняется, если вы можете сегодня держать в руках книгу о замученном русском гении. Очевидно, изменились мы сами, современники, не согласные больше молчать и скрывать ложь эпохи. С некоторым удивлением гляжу я на томик, на пути которого стояло так много препятствий. А может быть, рукописи действительно не горят?..
1980 г.
Глава 1
СЧАСТЛИВЕЦ ВАВИЛОВ
1925–1929
Скажи мне, кто твой друг…
В пору, о которой сейчас пойдет рассказ (между 1925 и 1929 годами), Николай Иванович Вавилов был человеком редкостного везения.
Фотографии тех лет рисуют ученого человеком рослым, коренастым, обладателем завидного здоровья. Темные небольшие усы, просторный лоб, всегда блестящие, очень живые глаза, жизнерадостная улыбка, быстро переходящая в глубокую сосредоточенность.
"Был он веселым, подвижным, – вспоминает профессор E. H. Синская. Самая походка у него была легкая, быстрая… Несмотря на то, что он всегда куда-то бежал, он легко и останавливался, притом, остановившись так на всем ходу, мог долго проговорить "со встречным. Если вопрос его сильно интересовал, он как бы забывал обо всем, а когда разговор заканчивался, мчался дальше. Сотрудники привыкали ловить его на лету" [1]1
Синская Е.Н. Воспоминания о Н.И. Вавилове. Рукопись. Не опубликовано.
[Закрыть].
Ленинградский график Н. Б. Стреблов, карандашу которого принадлежат наиболее удачные, по общему мнению, портреты Вавилова, жаловался: выражение лица Вавилова меняется в тончайших нюансах так быстро и так часто, что художнику трудно уловить самое характерное. Стреблову тем не менее удалось запечатлеть главные черты вавиловской натуры: динамизм, целеустремленность, сосредоточенность. Полный творческих замыслов и энтузиазма, профессор готов одаривать ими всякого, кто душевно обнищал.
Он верил во все то, о чем писал, во всяком случае, искренне верил, что ученый обязан стремиться к подвигам. Его собственные экспедиции 20-х и начала 30-х годов – непрерывный подвиг. Маршруты искателя культурных растений проходят по самым диким районам мира. Поломка самолета над Сахарой; ночь, проведенная по соседству со львом; встреча с разбойниками на берегах Голубого Нила; сбор пшеничных колосьев в зоне восстания друзов… Родные и товарищи узнают о подобных эпизодах лишь случайно, в пересказе Николая Ивановича они звучат как мимолетные забавные приключения. Но подлинно близкие к Вавилову люди видят: тяготы экспедиций, опасности дальних дорог вместе с радостью познания составляют главную радость его жизни.
В тридцать шесть лет Николай Иванович избран членом-корреспондентом Академии наук СССР; в "Памятной книжке" академии за 1929 год Вавилов уже значится академиком. Доклады профессора Вавилова с интересом слушают делегаты международных конгрессов в Риме, Кембридже и Берлине.
Не хватит ли? О, вполне достаточно. Хотя здесь приведена лишь малая часть знаков общественного и научного признания, хлынувших на ученого после 1925 года. Пожалуй, кое-кто уже захлебнулся бы в этом потоке. Но Вавилов слишком мало придает значения внешним формам почета. Да, он удовлетворен. Но и только. Награды – лишь побуждение к дальнейшей работе. Так отвечает он президенту Географического общества, получив медаль "За географический подвиг", так пишет избравшим его иностранным академиям. Денежная премия тоже оставляет его спокойным. 8 октября 1926 года во время экспедиции он пишет из Иерусалима: "В газете "Дни" вычитал о получении премии. Сама по себе она меня не интересует. Все равно пролетарии. Но за внимание тронут. Будем стараться".
"Стараться", пожалуй, не совсем точное слово. Николай Иванович и без того работает на полную мощь, работает, как некая интеллектуальная фабрика, без передышки, во все возрастающем темпе. За пять лет пройдены тысячи и тысячи километров по дорогам пяти континентов; собрана уникальная по числу образцов коллекция семян и плодов культурных растений; основан крупнейший в стране научно-исследовательский институт; подготовлена и осуществлена организация Академии сельскохозяйственных наук имени Ленина. И при всем том – ни дня без строчки: за те же пять лет в научных журналах на русском и иностранных языках появляются пятьдесят публикаций профессора Вавилова.
"Считаете ли вы, месье, что ваша жизнь сложилась удачно?" – спросил его корреспондент парижской газеты после возвращения из очередной экспедиции. Ни на секунду не задумываясь, ученый ответил утвердительно: "Да, очень". Это сказано вполне искренне. Да и почему не считать жизнь удачной? Во второй половине 20-х годов все складывалось для Николая Ивановича как нельзя лучше.
Никогда – ни прежде, ни потом – не чувствовал он себя таким нужным людям, государству, науке. Никогда не был так свободен в поступках, решениях. Жизнь не стала более легкой, скорее наоборот, но она до краев наполнилась творчеством, трудом, любовью. Да, и любовью. Пришел конец мучительной неопределенности в отношениях с женой. Екатерина Николаевна Сахарова, с которой прожил он около пятнадцати лет, осела с сыном Олегом в Москве, у родных, Вавилов – в Петрограде. Со стороны казалось, что дело только в отсутствии удобной квартиры. Но квартиру директор института получил, а Екатерина Николаевна не спешила расстаться со столицей. Современники вспоминают о Сахаровой как о женщине умной, образованной, но суховатой и чрезвычайно властной. Интеллектуальная связь между супругами была, очевидно, наиболее прочной и длительной. В письмах из Америки (1921 год) Николай Иванович подробно обсуждает с женой события политической, научной жизни, рассказывает о прочитанных книгах. В 1920–1923 годах Сахарова перевела, а Николай Иванович отредактировал несколько специальных сочинений, в том числе блестящую книгу английского естествоиспытателя Р. Грегори "Открытия, цели и значение науки". Но образ жизни Вавилова раздражал Екатерину Николаевну. Николай Иванович приехал. Николай Иванович снова уезжает. Николай Иванович навел полный дом гостей и толкует с ними до глубокой ночи. Никогда не известно, сколько в семье денег: профессор одалживает сотрудникам различные суммы и при этом не считает нужным запомнить, сколько дает и, главное, кому… Так Екатерина Николаевна жить не могла. А Николай Иванович по-другому не умел. Несколько лет длилось какое-то подобие семейных отношений. Деликатный по природе, Вавилов старается не допустить разрыва. Заботится, чтобы семья имела все необходимое, засыпает сына подарками, на лето забирает Олега в Детское Село. Получает приглашения и Екатерина Николаевна, но, как правило, покинуть Москву отказывается.
А жизнь идет своим чередом, на смену умирающему чувству приходит новое, молодое. Эту миловидную девушку можно встретить на старых любительских фотографиях. Елена Ивановна Барулина – первая аспирантка профессора Вавилова. Бог знает, когда уж оно зародилось, их чувство. Во всяком случае, Елена Ивановна, коренная волжанка, саратовка из строгой религиозной семьи, преодолевая отцовский запрет, уехала в Питер с первой же группой саратовских сотрудников Николая Ивановича. Хватила она в чужом городе лиха, но не отступила, не убежала под отцовский кров. Скромница. Труженица. С утра до ночи на полях, в лаборатории, за книгой. Их роман долго сохранялся в тайне. Только в 1926 году, когда разрыв с Сахаровой стал реальностью, Елена Ивановна и Николай Иванович открылись друзьям. Ждали свадьбы, но никакого торжества так и не состоялось. "Жених" готовился к дальней экспедиции и скоро умчался в более чем годовую поездку по Европе, Азии и Африке. А его подруга погрузилась в исследование мировой коллекции чечевицы (впоследствии Елена Ивановна стала крупным знатоком этой культуры). Супруги встретились лишь через двенадцать месяцев, в мае 1927 года, и не в Ленинграде, а в Италии, куда Николай Иванович пригласил жену на две недели.
Много раз потом собирала Елена Ивановна экспедиционные чемоданы своего беспокойного мужа, много раз пришлось ей встречать праздники в одиночестве, а в будни терпеть в своем доме нашествие невероятного числа гостей. Но дело мужа, привычки мужа всегда были для нее священными. Кандидат и доктор наук Елена Ивановна Барулина осталась той же верной, скромной – на все годы их знакомства.
И друзьями Николая Ивановича судьба не обделила. Сначала наиболее близкие люди оставались в Москве. Но постепенно круг близких начинает расти и перемещаться из столицы в Ленинград, где Вавилов организовал институт, известный ныне как ВИР – Всесоюзный институт растениеводства. Туда перебираются наиболее талантливые биологи страны. Из Киева – цитолог Григорий Левитский, из Ташкента – специалист по бахчевым Константин Пангало, из Тифлиса – ботаник Петр Жуковский. Из Москвы – талантливый генетик Георгий Дмитриевич Карпеченко. Ближайшие сотрудники, они становятся и ближайшими друзьями директора. Эта нераздельность личных и творческих симпатий – одна из типичных черт Вавилова. За пределами науки друзей он заводить не умел. Но уж те, кто попадал в "ближайший круг", оставались на всю жизнь.
Да, все, решительно все складывалось как нельзя лучше. И по личному, и по большому государственному счету. В 1925 году торжественно отпраздновано было двухсотлетие Российской Академии наук. Постепенно выходило из употребления словечко "спецы". Все чаще стало звучать уважительное: учёные. Возрождались международные связи: для русских исследователей открылся путь общения с иностранцами на международных конгрессах и конференциях. Появилась возможность беспрепятственно знакомиться с мировой научной литературой. Вавилов в восторге: единство, неделимость мировой науки – его любимый тезис. Он оказался одним из первых советских биологов, кого стали приглашать на международные научные встречи. Личное общение с коллегами – это великолепно. Вместо абстракции идей – живые лица, интонации, взрывы смеха после неудачного доклада и аплодисменты, награждающие талантливого экспериментатора или блестящего оратора. Присутствуя на конгрессах, легче понять, кто есть кто, после международных встреч не чувствуешь себя одиноким в науке: усилия твоих сторонников и противников, работающих над общей проблемой на разных материках, рождают азарт, увлеченность, желание добиваться собственных успехов. Он чутко ловит каждый звук в международном научном оркестре.
"Пишите о том, что творится нового, – просит он в декабре 1925 года своего командированного в Германию сотрудника. – Что подумывает Гольдшмидт: он большой олимпиец, но все же наиболее интересный в Берлине. Что делает Баур? Над чем сидит Винклер? Что поделывает Леман, Рейман? Нет ли чего любопытного по межвидовой гибридизации?" И снова в другом письме: "Зайдите при случае к злаковедам: Харланду, Боллу, Корренс, Лейти. В 1932 году, живы будем, всех увидим".
Он и сам неизбежно входит в круг чьих-то интересов и симпатий. Уже после двух-трех международных конгрессов обаятельный и общительный профессор из Ленинграда становится среди своих коллег фигурой весьма популярной. Ему охотно прощают несносный русский акцент (Вавилов и сам любил подшучивать над несовершенством своего английского произношения). Но зато каждое выступление его полно оригинальных мыслей и наблюдений. "Никто не видел такого количества и такого разнообразия культур, какое видел и изучил Вавилов", – публично заявил один почтенный ботаник, и с этим согласился весь мировой синклит растениеводов и генетиков.
Начиная с 1925 года научный биологический мир земного шара полностью признает профессора Вавилова фигурой первого ранга. Эта оценка относилась не только к его личности, но и к тому высокому научному уровню, на котором оказались в эти годы руководимые им агрономия, ботаника, генетика, физиология и география культурных растений России. После доклада на Пятом генетическом конгрессе в Берлине в сентябре 1927 года Николай Иванович, обычно склонный весьма скромно оценивать свои заслуги, не без удовлетворения сообщил жене: "Мы не очень сбоку". На самом деле доклад "Мировые центры сортовых богатств (генов) культурных растений" был принят изощренной аудиторией буквально с восторгом. Но полтора года спустя иностранные гости, прибывшие в Ленинград на Всероссийский съезд по генетике и селекции, констатировали, что советская наука пошла еще дальше. "Сейчас основные генетические работы имеются на немецком, английском и русском языках, – заявил журналистам директор Берлинского института наследственности и селекции Эрвин Баур. – Но работы на русском языке быстро прогрессируют и даже превосходят научную литературу Запада". Еще более решительно сформулировал свое мнение делегат Финляндии доктор Федерлей: "Опубликованные в СССР труды по генетике и селекции превосходят работы, изданные в странах Запада".
Счастье? Да, это оно, нелегкое, напряженное счастье искателя, который понял, как много ему дано, и рад, что сведущие люди заметили его первые удачи. Но эпоха великих экспериментов вскоре вовлекла Николая Ивановича в опыт еще более поразительный. Через две недели после возвращения из Афганистана в письме к П. П. Подъяпольскому он мимоходом бросает: "Мотаюсь между Питером и Москвой. Заставили устраивать Всесоюзный институт прикладной ботаники. Выйдет из этого что или не выйдет, толком еще не знаю". Вавилов явно скромничал. Он отлично знал, что мощный институт, возникающий на месте небольшого Отдела прикладной ботаники, – как раз то учреждение, которое необходимо ему, чтобы осуществить наиболее заветные свои цели. О таком институте он мечтал еще пять лет назад, перебираясь из Саратова в Петроград. Но едва ли полагал, что когда-нибудь удастся организовать научный центр столь крупного масштаба. Открытие Всесоюзного института прикладной ботаники и новых культур превратилось в событие государственное.
"20 июля, в 3 часа дня, в Кремле, в зале заседаний Совнаркома РСФСР, открылось первое торжественное заседание ИПБ и НК, – сообщила газета "Известия" [2]2
Известия. 1925. 21 июля. ИПБ и НК – Институт прикладной ботаники и новых культур. Впоследствии ВИР – Всесоюзный институт растениеводства.
[Закрыть]. – Зал заседаний был украшен диаграммами, живыми редчайшими культурными растениями.
На заседание прибыл Председатель ЦИК СССР тов. Червяков; прибыли представители союзных республик, виднейшие академики-профессора, делегаты государственных организаций и практики-специалисты, работающие в области ботаники и новых сельскохозяйственных культур… В своем приветственном слове тов. Червяков отметил, что Институт прикладной ботаники и новых культур создан по завету В. И. Ленина и учрежден в ознаменование образования Союза ССР.
Такова действительно была воля Ленина. И о ней подробно поведал присутствующим бывший личный секретарь его, ставший управляющие делами Совнаркома Николай Петрович Горбунов. Так оно и было. В 1919 году Ленин прочитал книгу Гарвуда "Обновленная земля" и загорелся мыслью тотчас перенести в Советскую Россию достижения американских селекционеров и земледелов. Перенести – это казалось тогда так просто. Надо только назначить для исполнения ответственных и достаточно компетентных лиц. Так возникла идея Сельскохозяйственной академии – учреждения, которое должно заняться научной заменой сортов на полях страны.
Первый съезд Советов в декабре 1922 года облек идею вождя в узаконенное решение:
«Организовать в Москве, как в центре нового государства трудящихся, Центральный институт сельского хозяйства с отделениями во всех республиках в целях объединения научных и практических сил для быстрейшего развития и подъема сельского хозяйства союзных республик...»
И вот в переполненном Кремлевском зале Н. П. Горбунов произнес торжественные, хотя и не слишком вразумительные слова: «Во исполнение завета обновления сельского хозяйства Союза, данного Владимиром Ильичем Лениным…» И зал дрожит от рукоплесканий. Денег, правда, на академию пока нет, но институт – первое звено будущей сельскохозяйственной академии. Стыдиться устроителям не приходится: в России рождается научное учреждение самого высокого класса. Голос Горбунова буквально грохочет, когда он называет имена тех, кто отныне призван руководить сельскохозяйственной наукой страны:
"Директор института – профессор Николай Иванович Вавилов, ученый мирового масштаба… пользующийся громадным научным авторитетом как в нашем Союзе, так и в Западной Европе и Америке.
Заместитель директора – профессор Виктор Викторович Таланов, организатор Екатеринославской и Западно-Сибирской областных станций. Ему Союз обязан введением лучших сортов кукурузы, суданской травы и других кормовых трав.
Заместитель директора – Виктор Евграфович Писарев… один из крупнейших русских селекционеров…
Заведующий отделом плодоводства – профессор Василий Васильевич Пашкевич, глава всех садоводов Союза.
Заведующий отделом пшениц – Константин Андреевич Фляксбергер, лучший в мире знаток пшениц…
Заведующий отделом сорных растений – Александр Иванович Мальцев, первым положивший начало изучению у нас сорной растительности…"
Бюджет у института пока крошечный: на все про все – и на опыты, и на закупку заграничных семян – триста с небольшим тысяч рублей в год. Зато в двенадцати точках страны от Мурманска до Туркмении, от Москвы до Сухума ученым переданы опытные станции, совхозы, отделения, сотни и даже тысячи десятин отличной земли, где можно развернуть генетическую, селекционную, интродукционную работу. Северокавказское отделение на Кубани, совхоз Калитино под Ленинградом, Каменно-Степная опытная станция в Воронежской губернии, отделения на Северной Двине, в Детском Селе – где еще есть у сельскохозяйственной науки такой простор, такие возможности?
"Да здравствует обновленная Советская земля! Да здравствует союз Науки и Трудящихся!" – провозглашает докладчик, и зал снова рукоплесканиями выражает свой восторг.
Встреча и дружба с Горбуновым – еще одна жизненная удача Николая Вавилова.
Институт возник на совершенно особых началах. Он не подчинялся ни Наркомату земледелия, ни Академии наук. Средства он получал от Совнаркома и подчинялся лишь правительству СССР. Н. П. Горбунов, управляющий делами Совнаркома, к многочисленным обязанностям своим вынужден был прибавить еще одну: он стал председателем совета института, а по существу – своеобразным правительственным комиссаром по делам сельскохозяйственных наук. Директор института был подотчетен только ему.
Могли ли подумать рукоплескавшие в 1925-м в честь вновь открытого института, что через десять-пятнадцать лет после торжеств почти все, кто составил гордость этого учреждения, пойдут в тюрьмы, заклейменные кличкой "враги народа". Был схвачен и расстрелян Николай Горбунов, трижды сидел в тюрьме и погиб после очередной посадки старый профессор Виктор Таланов. Профессору Виктору Писареву в тюрьме угрожали смертью, если он не даст показаний на академика Вавилова. Сгинул в тюрьме знаток сорной растительности Александр Мальцев, погиб и сам Николай Вавилов… Но все это впереди, а пока музыка играет, гости аплодируют, советская наука отмечает один из первых и наиболее неомраченных своих праздников. Для Николая Ивановича это тоже один из самых светлых дней жизни.
Институт для Вавилова – не имение и не просто дом, куда он двадцать лет ходил на службу. Институт – гордость его, любовь его, часть его души. Все знали: путешествуя за рубежом, Николай Иванович посылает домашним короткие открытки, а институт получает от него обстоятельные, длинные письма. Директор подробно пишет сотрудникам о находках, трудностях, о победах и поражениях и требует столь же подробных и искренних ответов. Он любит соратников по научному поиску независимо от их ума, способностей, должностного положения. Любит и знает всех по имени-отчеству, помнит домашние и служебные обстоятельства буквально каждого лаборанта, привратника и уборщицы. Институт – его семья, нет, скорее ребенок, с которым он – отец – связывает не только сегодняшний свой день, но и то далекое будущее, когда он сам уже не надеется жить на свете. "Строим мы работу… не для того, чтобы она распалась завтра, если сменится или уйдет в Лету директор. Я нисколько не сомневаюсь, что Центральная станция [институт в Ленинграде. – М. П.] будет превосходно существовать, если даже на будущий год в горах Абиссинии посадят на кол заведующего".
Слова относительно Абиссинии совсем не случайно приведены в письме Николая Ивановича к профессору Пангало. В это время шла подготовка к экспедиции, которая началась в 1926 году.