Текст книги "Бусый волк. Берестяная книга"
Автор книги: Мария Семенова
Соавторы: Дмитрий Тедеев
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
ПЛЕВОК
Солнце стояло уже высоко, когда венны разбрелись по Змеенышеву Следу в попытке сообразить, сколь же дорого обошлась победа их лесу, а стало быть, им самим. Не задело ли ближние ягодники и болотце, питающее ручей Бубенец? Не затронуло ли Журавлиные Мхи, на которых вернувшиеся птицы как раз выводили птенцов?…
Постороннему человеку Волки напомнили бы погорельцев, которые, отстояв половину дома, довольно-таки растерянно бродят среди головней, оставшихся от второй половины, и внешне бесцельно перебирают измазанную копотью утварь: что уцелело, что нет? Что может еще сгодиться в хозяйстве?…
Густо пахло разогретой солнцем смолой, точно на лесосеке, когда расчищают землю под огород.
– Я читал в книге про такой След, уразивший[1]1
Уразивший, уражать – поражать, наносить раны, увечить.
[Закрыть] землю Нарлак, – сказал Ульгеш. – Путешествующие доносят, будто он занимает чуть не четверть страны. Купцы гонят упряжных лошадей по два-три дня, не смея остановиться на отдых или ночлег!
Бусый покосился на мономатанца и недоверчиво хмыкнул. Он уже попривык доверять учености друга, но это было уж слишком. Такое вот жуткое месиво вздыбленных корней, обломанных веток, земли, травы и воды – да на трое суток пути?…
– Ты лучше подумай, – сказал Ульгеш, – каков должен быть тамошний Змей, чтобы подобный След сотворить!
Бусый честно попробовал. И почувствовал себя букашкой, которая увернулась от воробья и взялась за победные песни, полагая, будто страшней воробья нет птицы на свете. Ощущение было не из тех, от которых за плечами появляются крылья. Бусый нахмурился и буркнул:
– Беззаконный народ, верно, живет там, в этом Нарлаке. Иначе с чего бы такой Змей раз за разом находил к ним дорогу!
Ульгеш спокойно Отозвался:
– Можно и так сказать, а можно по-другому. Например, что нарлакскому племени особое дело на свете отведено, за все другие народы против Змея стоять… – смутился под изумленным взглядом Бусого и поспешно добавил: – Это не я выдумал, это Салегрин Достопочтенный так пишет, и Эврих из Феда не опровергает его…
А Бусый оглянулся на тихое «Ух ты…» шедшего рядом с ними Ярострела и успел уловить мечтательный, светящийся взгляд мальца. Ярострел, по свойству всех на свете мальчишек, уже отодвинул от себя ночной страх. Взошло солнце, и маленькому храбрецу хотелось в Нарлак, порадеть и постоять против летучей напасти еще хуже вчерашней. Бусый вдруг почувствовал себя ужасно взрослым, видевшим жизнь. Давно ли он сам был таким, как меньшой братец Ярострел? Казалось – очень давно.
А Ульгеш продолжал:
– Знаешь, очень на многое можно посмотреть с одной стороны, а можно – с другой. И окажется, что нет в этом ни греха, ни ошибки. Дедушка Аканума рассказывал мне про императора Дакори, взявшего власть восемьсот лет назад. Он дал мне прочесть две разные книги: в одной говорилось, что Дакори был из народа сехаба, а в другой – что он вышел из племени мибу. Одна описывала его жестоким завоевателем, другая – мудрым собирателем земель. И обе обладали внутренней стройностью, и каждая звала на свою сторону… – Ульгеш говорил задумчиво и так, как рассказывают о чем-то очень важном. – Я спросил дедушку, где же тут истина, и он ответил мне: «Знаешь, в нашем городе люди посейчас иногда еще режутся насмерть из-за того, возлагал ли Дакори на себя белые перья сехаба или буйволиные хвосты мибу. Им кажется, что, стоит выяснить это с окончательной определенностью, и настанет вековечная слава либо вековечный позор. Ты можешь, конечно, сделать выбор и отстаивать его до конца жизни. А можешь попробовать объять оба воззрения и разобраться, что же следует из каждого для нашей сегодняшней жизни…» – Ульгеш вздохнул. – Я вот думаю, может, не случайно мой великий и неназваный отец вручил меня именно дедушке Акануме, жрецу Мбо Мбелек Неизъяснимого… Может, однажды я должен буду на что-то с разных сторон посмотреть… и не поторопиться хвалить или осуждать…
Бусый молча положил руку ему на плечо, крепко сжал. Он-то знал теперь имя своего отца и мог произнести его в любое мгновение, когда пожелается: Иклун Волк. А вот Ульгешу такого счастья было не дано. Пока?
Бусый остановился около павшего дуба, чьи вывернутые корни еще грозили, еще пытались схватить давно улетевшего Змееныша. Изба с крышей легко поместилась бы среди этих корней… Вообще-то дубы неохотно водились в здешних местах, они предпочитали западные чащи с их снежными, но менее морозными зимами. В краю Волков им было холодновато, обычно они не вырастали высокими, все жались под защиту Земли. Этот же – гордость деревни – стоял на своем холме великаном. Даже теперь, поверженный, изувеченный, он непостижимым образом сохранил суровую красоту и достоинство. Как убитый в бою воин. Сраженный, но не побежденный, не сдавшийся. Даже жестоко изрубленный, с разбитым стволом и обломанными ветвями – он продолжал сражаться с врагом. До самой смерти. И встретил эту смерть, не дрогнув, не отступив, не склонив гордой головы…
Рядом послышался тихий вздох. Незаметно подошедшая тетушка Синеока во все глаза смотрела на погибший дуб и явно думала о том же, о чем размышлял Бусый. Итерскел стоял подле. Наученный горем, все водил глазами по сторонам, надеялся оборонить Синеоку от всякой напасти. От врага, если такой рядом вдруг затаился… Бусый в который раз вспомнил Колояра и подумал, как они все-таки похожи, Колояр и Итерскел. Друг на друга и… на дуб этот, каким он был, покуда красовался здесь, на холме. Та же спокойная надежность, бесхитростный нрав, неумение склониться перед злом. Даже если зло это сильнее окажется…
Почувствовав, что глаза вот-вот обожгут слезы, Бусый подошел к поверженному дубу и обнял его. Мать Белка научила его приникать телом к благим, почитаемым веннами деревьям. Просить добрых сил у сосны, березы, липы, ореха… У дуба-в первую очередь. И деревья всегда охотно делились с человеческим ростком частичкой своей спокойной, несуетной силы… Только сейчас Бусый ничего не просил. Скорее наоборот: пытался отблагодарить частицей себя. За то, что дуб этот его, Бусого, от Змееныша телом своим пытался прикрыть…
Дуб мальчишеского подарка не принял… Смертельно израненный, он был еще жив, потому что деревья живут и умирают иначе, чем люди и звери. И он даже сейчас попытался утешить пожалевшего его маленького человечка, укрепить его дух, влить в него остатки своей безбрежной некогда силы. «Это – жизнь, росточек Мы уходим в землю, чтобы снова встать из нее. Это – жизнь…»
И Бусый ощутил неожиданное облегчение, на душе стало светло. Благодарно потершись о ствол щекой, мальчишка выпрямился и пошел дальше, тихонько прикасаясь ладонями к другим деревьям, прощаясь с ними, пытаясь утешить…
Деревья откликались ему. На разные голоса откликались уже из глубин последнего сна, превращавшего живой изломанный лес в обычный валежник…
Потом Бусый оглянулся на Синеоку и увидел, что его малая тетка куда-то смотрела – пристально, во все глаза. Да не на завал, а куда-то дальше, сквозь мешанину стволов.
Итерскел тронул ее за руку, но девушка, отмахнувшись, двинулась дальше вдоль сваленных в неряшливом, непристойном беспорядке деревьев. А потом указала рукой куда-то вглубь Змеенышева Следа, в самые дебри, невнятно замычала и… попыталась пролезть туда.
И конечно, сразу упала бы, не подхвати ее Итерскел.
– Что там, тетушка Синеока?
Она замахала руками, указывая направление, силясь что-то ему объяснить. И Бусому, как обычно некстати, в который раз подумалось, что – ну нет, дурочкой, как многие полагали, его малая тетка ни в коем случае не была. Глубоко внутри она по-прежнему все понимала и обо всем верно судила, только ни сказать, ни телом внятно выразить не умела. Потому что в далекий и страшный день некая часть ее души съежилась до того крепко, что расправиться уже не смогла…
– Что там, тетушка?
– М-м-м…
Вот так– то: он только что с деревьями разговаривал, разумея их речи, а с собственной теткой объясниться не мог.
– Нам полезть туда? – спросил Бусый. – Посмотреть?
– М-м-м-м!
Синеока отчаянно задергала головой, движение вышло беспорядочным, но Бусый успел подметить самое его начало и понял: девушка пыталась кивнуть.
И мальчишки полезли. Гибкими ужами – между расщепленными, грозящими бедой сучьями и стволами. Нет, деревья никого не хотели обидеть, просто в телах своих они были вольны не более, чем несчастная Синеока. Пачкая смолой одежду и руки, Бусый с Ульгешем и Ярострелом пробирались туда, где – птицы хорошо видели это сверху – среди бурелома имелась маленькая прогаль.
Вот уж не ждал Бусый, ступая на мягкую, взбитую ночным вихрем землю и щурясь от брызжущего в глаза солнца, что здесь его перво-наперво… ударят! Причем вполне чувствительно, неожиданно и жестоко! А главное – непонятно кто, непонятно как!.. Да еще и – вовсе не прикасаясь, не трогая тела, одним внутренним устремлением!..
Он понял только, что его посягали убить. И убили бы, добавься к решимости, помноженной на лютую ненависть, еще хоть сколько-нибудь силы. Но поскольку сил не было, вместо сокрушительного удара получился шлепок – муху прихлопнуть.
Все это Бусый сообразил за мгновение, понадобившееся ему, чтобы отыскать на прогали нападавшего. Сперва его ищущий взгляд остановила фигура широкоплечего воина, обнявшего рослый, сплошь окровавленный пень, но воин был мертвей мертвого, и взгляд Бусого скользнул дальше, чтобы нащупать мальчишку.
Вот так– то: его подстерег и тщился предать смерти ровесник.
Этот ровесник лежал на спине, беспомощно разбросав руки и ноги, мокрый, закиданный землей, ветками и клочьями дерна, похоже нешуточно покалеченный, со странно подвернутой шеей, на бескровном лице жили одни глаза. Однако взгляд этих глаз внятно говорил: убил бы тебя, если бы мог.
Но – не мог.
Последних встреченных в его жизни врагов ему уже не удастся сразить. Хотя он честно пытался, сделал все, а может, даже и больше. И оттого ему нечего было стыдиться…
Бусый вдруг вспомнил бывшего венна, его страшно расширившиеся зрачки и железное мужество перед лицом жестокой боли и казавшейся неминуемой смерти. А еще ему невесть почему вспомнилось, как когда-то, совсем мальцом, он увидел в клети с припасами крысу. Схватил веник и погнал ее, и думал уже, что в угол загнал… – а крыса вдруг как развернулась в узком проходе меж кадками да как бросилась на него, тут и веник из руки выпал…
Подошедший Ульгеш сунулся было мимо Бусого, но тот его придержал. К этому мальчишке надо было подходить, как к раненому животному: и помочь совесть велит, и что оно сейчас выкинет – почем знать. Судя по тому удару, настоянному на желании и умении убивать, при малейшей к тому возможности этот парень дел мог наворотить – не расхлебаешь потом.
– Эй! – окликнул Бусый негромко. Он понятия не имел, разумел ли незнакомец по-веннски, и подавно не представлял себе, откуда здесь, на Змеенышевом побоище, было взяться мальчишке. Не Змееныш же, действительно, приволок его из неведомой дали, чтобы сбросить из-под облаков?… Стоило подумать об этом, и память тотчас подсунула топляк, убивший волчицу и мало не убивший волчонка. – Слышь, мы тебя не обидим…
Вместо ответа ровесник плюнул в сторону Бусого. Это простое движение вычерпало уже самые последние силы, плевок шлепнулся здесь же, возле щеки, мальчишка равнодушно прикрыл веки, полностью утратив интерес к врагам и к тому, что они дальше будут с ним делать, лицо стало изжелта-серым.
– К нему с добром, а он вон как, – возмутился Ярострел. И ругнулся: – Крысеныш!
– Язык-то попридержи, – окоротил его Бусый. Не сознаваться же при меньшом, что ему самому стало здорово не по себе. – Кто в болезни лишнее молвит, никаким судом не судим!
РАЗГОВОРЫ В БАНЕ
Деревенские дворы уже затопили вечерние сумерки, но небо еще оставалось светлым, когда Волки, взрослые мужчины и парни со старшими мальчишками, вернулись домой. Ну, вернее сказать, не совсем пока что домой. Под кров, за общий стол, к женам, детям и матерям им было нельзя. С самого рассвета они собирали по лесу мертвых врагов. И предавали их погребению. Не так уж много было Мавутичей, но, содей Змееныш свое дело, как следовало по замыслу Владыки Мавута, – вполне хватило бы добрать уцелевших в деревне…
Теперь им самим Волки выбрали подходящее место в десятке верст от своей околицы, там, где черные ели мешались с дрожащими вечной дрожью осинами, и вырыли одну большую могилу-на всех.
И не то чтобы елки с осинами чем-нибудь провинились, венны тоже чтили их как благие деревья, только их благо было особого рода. Они не дарили человеку добрую силу, они, наоборот, забирали дурной жар, лихорадку и боль. Оттого-то испокон века венны заговаривали зубную боль на еловую палочку, а злобную нечисть спроваживали хорошим осиновым колом, загнанным в сердце, чтобы не лезла вон из могилы… Чем, собственно, Волки сегодня до вечера и занимались.
Прикосновение к мертвецу, тем более чужому и непотребно погибшему, – оскверняет. Здесь только что нарушалась граница живого мира, на ту сторону уходила замаранная злобой душа, в муках истекала из тела, насаженного на пень или стиснутого в древесном расщепе… И как знать, затянулась ли нарушенная черта и не проскочило ли навстречу уходившей душе что-нибудь такое, о чем на ночь глядя не стоит и поминать?
А стало быть, после нынешних трудов одного омовения было недостаточно. Не отгонишь скверну, пока благодать Воды не умножится благодатью Огня.
Ульгеш знал, конечно, что такое баня. Сколько они с дедушкой жили у веннов, столько и мылись по-веннски. Топили каменку, радовались горячей воде… Мылись, правда, сам-друг, терлись лыковыми мочалками, плескали водицей. И вполуха и вчуже, с удивлением слушали рассуждения белокожих северян о квасе и вениках…
Сегодня Ульгеш в самый первый раз отправился в баню вместе с веннами, уже не как гость, – как свой.
Честно сказать, веников юный мономатанец побаивался. Все представлял, как это его станут с размаху хлестать пучками прутьев, отмоченных в кипятке. Березовыми, дубовыми… даже подумать страшно – сосновыми. Получалось нечто похожее не на омовение, а скорее на жестокую порку.
На родине Ульгеша это считалось наказанием для рабов. Как бы вытерпеть, да еще и не сказать добрым хозяевам ни обиды, ни боли? Ведь они не унизить его желают, не истязать, а лишь радость и удовольствие доставить?…
Вот мужчины окатились водой, смывая пот и первую, внешнюю грязь, а потом, заранее покряхтывая от удовольствия, стали забираться на полки. Молодые и те, которые поотчаянней, – под самую крышу, кто поскромней – чуть пониже, жару и пару и здесь достанет в избытке. Загодя подогретый квас начал щедро выплескиваться на раскаленные камни и взрываться облаками невидимого, прозрачного пара, жгучего и душистого. Ульгешу показалось, что этот пар беспрепятственно проникал сквозь его кожу, расплавлял мышцы, добирался до самых костей, согревая корни души…
– Ложись, – сказали Ульгешу.
Юный мономатанец потихоньку вручил себя Неизъяснимому и растянулся на выскобленных досках, ожидая свистящих ударов наподобие тех, что уже раздавались поблизости. Однако вместо ударов веник лишь заметался над его спиной, почти не касаясь кожи, лишь обдавая горячими облачками пара, плотного, как ласковая рука. На миг отлучился – и, возвратившись, начал поглаживать, сперва осторожно, потом все уверенней и крепче… И наконец принялся хлестать, но что это было за хлестание! Так плещет крыльями лебедь, так взмахивают ветвями, роняя лепестки, цветущие деревья на солнечном весеннем ветру…
Ульгеш блаженствовал, его душа словно воспарила над телом и витала отдельно, кувыркаясь и возрождаясь в раскаленной купели, – когда его подхватили с полка и под локти выставили из огненного пекла прямо наружу, во влажный сумеречный холодок.
– Ладно, хватит с тебя, пока не сомлел.
Под ногами сами собой пронеслись растрескавшиеся мостки, и – а-ах-х! – распаренное тело приняла студеная и темная вода банного пруда. Ульгеш вынырнул, отфыркиваясь и ощущая, как душа водворяется обратно в плоть, а рассудку возвращается ясность.
Следом за Ульгешем начали выходить венны, их белые от природы тела пламенели огненным свечением. Кто-то пробегал по мосткам и, ухая, поднимал брызги в пруду, кто-то обливался из ведер на берегу… Улыбались, поглядывали на Ульгеша, вылезшего из воды. Ох и черен парнишка! Неужто после пара с вениками чернота с него даже чуточку не отошла?
Переведя дух, вернулись в парилку, но парились уже степенней, умиротворенней, без той отчаянно-веселой ярости, что поначалу. Длили праздник очищения тела и души.
Выйдя наружу в третий раз, начали рассаживаться на завалинке и чурбаках, медленно, с наслаждением потягивали квас, переговаривались, прикидывали работу на завтра. Говорили, конечно, взрослые, мальчишки встревать без спросу не смели.
– А я говорю, нельзя эти деревья на избы пускать!
– Деды наши из буревала не строили и нам не велели…
– Что у нечисти в зубах побывало, не свято.
Речь шла о том, что же делать с великим множеством леса, погубленного Змеенышем. Венны, умевшие заменить деревом железо, камень и глину, никогда не взяли бы для строительства дома лесину, засохшую на корню. Они знали, что в таком доме хозяева очень скоро начнут чахнуть и сохнуть, и никакой лекарь не разберет отчего. Никогда не вставили бы в стену и бревно с глубоким сучком, чтобы через этот сучок Незваная Гостья не вытянула чью-нибудь душу. И нипочем не подошли бы с топором к дереву, внешне здоровому, но жалобно скрипящему на ветру. Срубишь его – и не даст спать ночами душа замученного человека, оказавшаяся заключенной в стволе…
Что же делать с деревьями, с немалым множеством деревьев, погибших нехорошей, злой смертью – от бури, накликанной лихим колдовством?
– На дрова разве пустить, да и то, не было бы пожара нам от таких дров…
– Погодь, Бронеслав. – Седой Севрюк положил руку на колено. – Так можно сказать, что нам и шапки на земле надо было покинуть, коли у нас их тем вихрем с голов поснимало.
– Мужчины засмеялись, Бронеслав, выходец из рода Барсука, такой же седой и кряжистый, как Севрюк, буркнул что-то и замолчал, однако другие слово брать не спешили. Можно было назвать весь След нечистым и воспретить детям приближаться к завалам. И после не удивляться заведшемуся там злу. Можно было дождаться сухой погоды и выжечь поломанное. Или все же пустить в дело загубленный лес – и ночей не спать, размышляя, а не беду ли в гости зовешь себе и всему своему роду…
– А у вас как о таких делах судят? – спросил вдруг Севрюк, обращаясь к Ульгешу.
– У нас… – Юный мономатанец жарко смутился, ведь он, срам вымолвить, знал свою родину больше по рассказам и книгам. И хоть вины его в том и не было… все равно срам. – У нас… Дедушка говорил, даже благородный маронг бросят на лесосеке, если при его падении кто-то погибнет…
Сказал и только тут заметил, какие отчаянные рожи корчил ему Бусый, сидевший по другую сторону круга. Бусый ждал от него каких-то иных речей, но вот каких?…
Севрюк встал, потянулся и сказал с усмешкой, сразу всем:
– Ладно, Волки. Пошли, еще пар погоняем. Сами к согласию не придем, может, жены чего на ухо нашепчут… Зря ли говорят, утро вечера мудреней. А сами не вразумимся, значит, совета спросим у Тех, кто мудрей… – И Севрюк с надеждой посмотрел на небо, в котором дотлевала розовая заря. – Ну, пошли, каменка стынет!
Раскаленные камни и не думали застывать. Опять парились, поддавали, хлестались до багровой красноты вениками, опять поддавали, опять хлестались. Крякали, блаженно охали, переговаривались…
– Я-то думал, ты им скажешь, как нам с Ярострелом тогда, – шепнул другу Бусый. – Ну, что можно с одной стороны посмотреть, а можно с другой…
И вроде совсем негромко шепнул, одному Ульгешу на ухо, однако был услышан. И не кем-нибудь, а Бронеславом, тем самым, что всех яростнее радел за нечистоту павших деревьев.
– Ну-ка, ну-ка? – свел кустистые брови Барсук – О чем взялся шушукать?
Бусый вздрогнул, беспомощно отыскал глазами дедушку Соболя, которому первому хотел поведать осенившее, да вот нелегкая дернула за язык.
Что ж, деваться было некуда, и Бусый храбро ответил:
– О том, дедушка Бронеслав, что на все можно посмотреть справа, а можно и слева, и которая сторона воистину правая, вовек не узнать. Ну, хоть про камень вот этот, он наполовину остыл или наполовину еще горячий?
Барсук дернул мокрой бородой, открыл рот и закрыл, не придумав, чем осадить разговорчивого юнца, а мальчишка продолжал:
– Вот и наши деревья… Можно так молвить: сгубила их Змеенышева нечистота, кабы где не прилипла!.. Да!.. А можно инако… – И Бусый выдохнул жарче банного пара, всей силой души: – Они же, хранители наши, за нас стояли стеной! Они первыми удар приняли, от нас его отводя! – Сглотнул и докончил: – Они там живые еще лежат… за нас умирают… А мы судим тут, много ли скверны на них!
Теперь на него смотрела вся большая общинная баня. Бусого затрясло. И с чего это он взял, будто Посвящение произойдет в один особо избранный день, назавтра после которого в его жизни станет все по-другому – равным звать примутся, а слово его – слушать и чтить?… Не-ет, тот избранный день Посвящение лишь довершит. Того прежде эту честь еще заслужить потребно. И в том числе – речами в мужском кругу. Разумными и достойными…
Севрюк ободряюще хлопнул Бусого по плечу, переглянулся с Соболем.
– Доброй крови не спрячешь, как и дурной, – проворчал он, невольно отвечая на мелькнувшие кувырком мысли Бусого. – У твоего мальца, Соболь, все были разумом пригожи: и прадед, и дед, и отец… когда таким же отроком бегал. Да еще и не боялись объявить, что в груди накипело.
И в это время Бусый, как порою бывало с ним от душевного напряжения, внутренним слухом уловил обрывки мыслей находившихся рядом. Сегодня – особенно отчетливо, может быть, потому, что кругом была родня. Или это банный пар истончил завесу, дал Бусому подслушать то, что каждый таил сам для себя?
«Да уж. Дед Ратислав вон все своим умом жить хотел, и много ли нажил? Отраду вдовицей оставил, дочь – дурочкой, а и сынка не сберег…»
«И внук в ту же породу. Не приведи Соболь мальца к нам в деревню, не было бы ни Змееныша, ни его Следа…»
«И поди знай, что еще за беды через него припожалуют?…»
Все голоса бубнили одинаково невнятно и глухо, поди догадайся, где чей. Бусому стало холодно в натопленной бане, кожа пошла пупырышками. «Мама… – Да не та мама, которую он тщился спасти, дотянувшись ей на выручку сквозь чужую память, а Митуса Белочка, чьи объятия совсем недавно были для него утешением и нерушимой стеной от любой беды и обиды. – Мама…»
«Глупенький, – ответил ему неведомо кто и неизвестно откуда, он не разобрал даже, мужчина или женщина, и почему-то подумалось о Горном Кузнеце, сидящем на берегу задумчивого ручья, в котором кружатся щепки. – Мысли, они на то и мысли, чтобы не всякую высказывать вслух. Есть думы, как сор, да язык на то и не помело, чтоб мести что попало вон из избы. Тебе вслух хоть слово сказали? Деда и отца твоего оскорбили? А и неча подслушивать, самому чтобы не обижаться потом…»