Текст книги "Зеленая ветка мая"
Автор книги: Мария Прилежаева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
– Почему вы ее увозите? Фрося, Фросечка, зачем тебя увозят?
– Затем, что выгнанная из монастыря твоя Фросечка.
– За что? Фрося! Ведь ты монашенка, Фрося.
– Не монашка она, а гулящая девка, брюхатая. Ну, ты, стерва, садись, вот кнутом огрею.
Мужик замахнулся. Фрося упала в сани.
Черная монашеская толпа стояла без движения, без шороха. Мужик тронул лошадь. Фрося рывком поднялась, села. Новое – злоба и ярость кипели во взгляде. Губы дергались.
– Вы... ты... ты... ты... – задыхающимся голосом твердила она, указывая на кого-то, на одну и на другую в толпе монашек. – Прощенья прошу? А за что? Вам, что ли, меня прощать? Знаю про вас, распроведала! Блудливые вы, как кошки. А потаенные, хитрые. Все у вас шито-крыто.
– Молчи! – рявкнул мужик, дергая вожжи.
– Не умею, как вы, не хочу! – кричала Фрося. – Я-то верила – святая обитель!.. Ох, и обманули ж меня, ох, обездолили...
Она зарыдала, падая лицом в узел. Мужик дернул лошадь, ткнул кнутовищем Фросю:
– Молчи!
– Не смейте ее бить! – кричала Катя и бежала рядом с санями. – Не смейте!
– Опозорила нас. Погодь, в Медяны приедем, смерти запросишь, бесстыжая.
Катя стиснула ладонями лицо: не слышать, не видеть. Ворота открылись, пропустили сани, закрылись, и Катя, плача, поплелась домой.
Черная толпа у Фросиного крыльца поредела, но не растаяла. Стояли кучками, шептались лбом ко лбу. Лины нет.
Катя вернулась в келью, легла на бабушкину постель. Черные монахини стояли в глазах. Безгласные. Ни у одной не дрогнуло сердце. Что же это за цепи, что вас сковали так намертво? Что Фрося кричала: все у вас шито-крыто? Значит, ложь, ложь! А Фрося... любила кого-то? Где он? Почему не прибежал ее защитить? Фрося, родная, вот отчего ты погасла... Фрося, зачем ты скрывала от нас свое горе, что он бросил тебя?
Лина явилась домовничать только под вечер, вся взбудораженная. Весь день бегала по монастырю и подругам, выведывала, что было, как было.
– Катя, с ума сойти, не поверишь!
Она выкладывала узнанное, полная возмущения и в то же время довольная, что первая принесла новости, – ведь всегда хочется первой узнать о чрезвычайном событии и поразить, как поразила она Катю.
– Это мы с тобой вороны, все проворонили, а многие знали, и в городе и монахини замечали, догадывались, только сказать вслух боялись, огласки боялись, вот и тянули, не открывали, что Фросю отец Агафангел сгубил.
– Неправда, что отец Агафангел, сейчас же признавайся, неправда! – в ужасе закричала Катя. Вскочила, топая ногами. Схватила какую-то книжку, швырнула. – Неправда! Неправда! Врешь.
– Вот как раз и не вру. Не кипятись, слушай. Не вру. У отца Агафангела жена затрапезная, ни интереса, ни завлекательности, пироги только печь и умеет. Ясно, Фрося ему приглянулась. А она не устояла, Фросенька наша, перед его красотой. В него за одни проповеди влюбишься. Фрося и поддалась. Теперь ее за позор и в деревне со света сживут.
– Лина! Почему родить ребенка позор?
– Спрашивает! Вот еще божья коровка! В церкви обвенчаться надо.
– Фросе без венчания позор, а отцу Агафангелу не позор?
– Родить-то ей, а не отцу Агафангелу. А еще скажу тебе, ахнешь! почему-то перешла на шепот Лина. – Кто им встречи подстраивал? Сама мать игуменья. После церкви отец Агафангел к игуменье чай пить, а Фросю кликнут, будто стол собирать, а на самом-то деле... У игуменьи комнат небось десять, целый этаж...
...Весь день прошел в тоске и несбыточных планах спасения Фроси. Безутешный, нескончаемый день. Нескончаемый вечер. Поздняя ночь. Лина давно сладко похрапывала, уткнувшись в подушку, а Катя металась. Ломило голову, все тело, словно ее заодно с Фросей избили кнутом.
Изредка доносились со двора мерные гулкие удары колокола. Это назначенные на ночное послушание монахини вызванивали на колокольне часы. У запертых ворот дежурят вратарницы. В Успенской церкви до утра читают псалтырь.
12
Гимназия шепталась, шушукалась. В коридорах и классах обсуждалось вчерашнее монастырское происшествие.
– Девочки, девочки, ведь ей еще и восемнадцати нет. Помните, кадило отцу Агафангелу подавала?
– А я тогда еще поняла: что-то тут есть. Вся так и сияет, кадило подает и сияет. А хорошенькая! Жалко-то как!
– Девочки, значит, он соблазнитель? Священник – соблазнитель. Как же это? Теперь отчислят его из священников?
– Держи карман шире. Мать игуменья горой за него.
– Почему?
– Потому. На его службы в храм не пробьешься. Все богачихи со всего города на отца Агафангела в колясках съезжаются. За одну обедню или всенощную больше чем за неделю в монастырскую кружку нажертвуют. Согласится мать игуменья из-за девчонки знаменитого священника из монастыря отчислить? Как бы не так!
– Девочки, а по-моему, Фрося сама виновата, – сказала Клава Пирожкова.
– Что? Клава, что ты? Девочки, что она говорит!
– Станет отец Агафангел на вашу Фроську внимание обращать! – фыркнула Клава. – У нее другой кто-то был.
– Клавка Ах бессовестная, бессердечная, вруша!
Клаву Пирожкову стыдили и ругали за вранье и бессердечие, пока не увидели в дали коридора сухощавую фигуру в синем платье, с золоченым пенсне на близоруких глазах.
– Тише, тсс... Людмила Ивановна на горизонте.
Закон божий в четвертом параллельном был последним уроком. Неужели будет все, как всегда? Как он войдет? Как станет их учить? Ведь он говорил, что бог все видит и знает Он учил их божьим заповедям.
Зазвенел звонок и не успел отзвенеть, девочки сидели на местах, затаив дыхание. Отец Агафангел вошел. В рясе вишневого цвета на атласной подкладке, стройный, степенный и в то же время по-молодому подвижный.
Девочки поднялись. Неужели он не услышал эту полную горя и недоумения казнящую тишину класса?
У отца Агафангела была своя метода ведения урока.
Он начинал с какой-нибудь истории, притчи, какой-нибудь подходящей к случаю проповеди, а уже затем спрашивал заданное.
И сейчас, как обычно, неспешно прохаживаясь между партами, отец Агафангел начал без вступления и, рассказывая бархатным голосом притчу, по обыкновению протянул руку положить на чью-то девичью голову. Он привык как бы всегда благословлять, не замечая, кого, чью голову ненадолго отечески накроет широким рукавом, шуршащим атласной подкладкой.
Катя сжалась. Атласная подкладка мягко коснулась лица. Она почувствовала тепло его белой руки. Она задохнулась и, мучаясь отвращением, впилась ногтями в теплую, мягкую, душистую руку.
Он не удержался, отшатнулся, вскрикнул. Все произошло мгновенно, но весь четвертый параллельный увидел, как потерялся отец Агафангел, багровые пятна растеклись по его бело-розовому лицу, он поправил крест на груди, почти шепотом спросил:
– Ты больна? Тебе плохо?
Может быть, она верно больна, со вчерашнего дня у нее разламывается голова, ноги тяжелые, будто привязаны гири.
– Мне противно, что вы меня тронули, – сказала Катя.
Наступило молчание. Долгое, жуткое. Девочки не смели пошевелиться.
Тяжело ступая, словно на десять лет постарев, отец Агафангел прошел к учительскому столу, сел, вырвал из записной книжечки листок, что-то написал, со скорбным лицом, придерживая золоченый крест на груди, как бы ища в нем поддержки и силы пережить оскорбление.
– Выйди вон из класса, Бектышева, и отнеси записку начальнице.
У Кати отдавался в ушах стук своих башмаков, такая тишина провожала ее, будто на похоронах.
Коридоры пусты. Катя шла пустым коридором, неся начальнице записку. Остановилась. Позвала негромко:
– Бог! – Негромко, чужим, странным голосом: – Бог! – Прислушалась, в висках бьет набат. – Отец Агафангел учил... нет, он не отец, он поп... поп Агафангел учил, ты все видишь. Ты увидал, что он сгубил Фросю? Фрося на тебя уповала. Я слышала тогда с бабой-Кокой, монашка читает псалтырь: "На твое имя мы уповаем". Где ты, бог? Ну? Ну? Отвечай. Тебя нет. – Катя в ужасе смолкла. В висках бьет набат. В коридоре пусто, тихо. Лишь монотонный доносится из ближнего класса голос учителя. Пусто, тихо. Катя ждет. Тихо. И, белея от потрясения, от того, что ей так вдруг бесповоротно открылось, она выговаривает внятно: – Тебя нет. Поп Агафангел тобой пугает, тобой прикрывается. Тебя нет.
Приемная начальницы – тайное тайных. Гимназистки вступали сюда лишь в экстренных случаях, хотя моложавая пышная начальница гимназии с ямочками на щеках и ясными глазами слыла доступной и справедливой. Ту приласкает, не считаясь, из бедной или богатой семьи гимназистка, ту похвалит за отличные успехи в ученье. Ту накажет. Не зря, по заслугам.
– В чем виновата? – спросила начальница, догадываясь: по пустякам, да еще во время урока, никто не явится к ней. – Записка?
Как разом все в ней изменилось! Где ямочки на щеках? Где ясность глаз? Где певучий, приветливый голос?
– Ты посмела? У тебя повернулся язык оскорбить пастыря, выдающегося умом и талантом законоучителя? Ты посмела?
Неумолимость глядела на Катю из светлых заледенелых глаз. Пощады не жди. Дрожь охватила Катю. Она не могла унять дрожь. Нет, не смельчак Катя Бектышева, ее бунт был ей нелегок, очень был труден.
– Он обманул Фросю, а еще пастырь! А где бог? Что он смотрит, если он бог?
– Не сметь богохульствовать! – шлепнув ладонью по ручке кресла, почти визгливо повысила голос начальница. И, помолчав, обдумав: – Скажешь бабушке, чтобы немедля явилась.
– Бабушки нет, уехала в Москву.
– Бабушки нет. Отца нет. Матери нет...
– Какое вам дело? Вас не касается. Какое вам дело!
– Мне до всего дело в стенах учебного заведения, вверенного моему попечению, – с неожиданным спокойствием, становясь оттого еще беспощадней, сказала начальница. – Екатерина Бектышева, ты исключена из гимназии. Когда бабушка вернется, пусть придет. А сейчас ты исключаешься. Не смей приближаться к порогу гимназии. Иди.
Зазвенел звонок к концу уроков, двери классов распахнулись настежь, коридоры наполнились шумом и топотом. Катя спешила, не поднимая глаз. Никого не видеть, не слышать, не делиться ни с кем.
В вестибюле у вешалки Клава Пирожкова суетилась возле Нади Гириной, помогала одеваться, держа Надину сумку с книгами, и громко, взахлеб возмущалась:
– У нее и бабушка безбожница. И отец бросил. У нее вся семья... Она таковская, я давно раскусила.
Катя скорее шагнула за дверь.
Все в ней окаменело. Она шла равнодушно домой. Исключение из гимназии не беспокоило Катю. Больше она сюда не придет, даже книги оставила в классе. Лина захватит. Наверное, осталась после уроков разузнавать новости, жить не может без новостей.
Трудно шагать, еле двигаются ноги, тяжелы, как тумбы, и вся Катя себе тяжела.
Дома одиноко. Бабушки нет. Фроси нет.
Не сняв шубы, Катя подошла почему-то к креслу бабы-Коки, села. Что делать? Дожидаться возвращения бабушки? Баба-Кока, возвращайтесь скорее!
Горят глаза. Больно глазам. Голову ломит. Что с ней? Холодно и горячо, сухо во рту.
На столе газета "Русское слово". Вчерашняя. Почтальон принес ее еще вчера, а Катя положила на столик. Вернется баба-Кока, прочтет. Катя не читала газет. Политика была ей скучна. Она закрыла глаза. Кажется, заснула. Проснулась. Где баба-Кока? Да, ведь она в Москве, по делам...
Машинально, неизвестно зачем, Катя развернула газету. Все делала она сейчас машинально, неизвестно зачем.
На последней странице мелкими буквами напечатан столбик:
...Сведения Главного штаба.
От Особого отдела Главного штаба
о потерях в действующих армиях.
Убиты: Капитан...
Подполковник...
Прапорщик...
Буквы подпрыгнули, выросли. Острые, как колья. Огромные, черные. Закачались:
"Прапорщик... Бектышев... Василий Платонович..."
Вася.
13
Мчатся красные тучи. Разве бывают красные тучи? Мчатся, мчатся. Огненные клубы пышут зноем в лицо. Жарко. Спасите!.. Горю... Теперь я знаю, какой ад. За что вы меня мучаете? Что я вам сделала? А! Вы мне платите за отца Агафангела.
Тучи унеслись, запылали костры... Еще жарче. Вася! Это ты, Вася? Они говорят, ты убит. Я знаю, ты жив. Тебя не убьют. Вася, уедем в Заборье, позовем бабу-Коку, вместе уедем, мы защитим тебя, там тебя не убьют. Не хочу, не хочу, чтобы тебя убивали!
Дайте воды! Зачем вы меня отослали в Сахару... солнце как желтая дыня. Как жжется песок...
– Катенька, детка, очнись! – молила Ксения Васильевна.
Много ночей провела она без сна у Катиного изголовья, меняя холодные компрессы на ее горячечном лбу. Палата большая, восемнадцать коек. Стоны и бред доносятся из разных концов. Тифозная палата. Возвратный тиф оттого и называется возвратным, что возвращается. Коварная болезнь. Шло на поправку, после пяти недель Катя начала подниматься, вдруг снова жар, озноб, головные боли, беспамятство. Хуже, чем было. Вся пышет огнем, вся сгорает.
– Острый рецидив, – сказал доктор.
– Доктор, очень опасно?
– Не буду скрывать. Сердце ее мне не нравится. Боюсь осложнений на сердце.
"Неужели я теряю тебя? – в тоске думала Ксения Васильевна. – Катя, Катя! Не уходи, не оставляй меня, девочка".
Она не подозревала, как глубоко привязалась к этой длинноногой девчонке-фантазерке, смешливой и диковатой, наивной и умненькой.
Между тем догадки врача подтвердились – после возвратного тифа осложнение на сердце. Из тифозной палаты Катю перевели в другую, громадную, как сарай, тесно заставленную койками. Ксения Васильевна дневала и ночевала у Кати. Нянь и сиделок не хватало в больнице. Ксения Васильевна заделалась и сиделкой и няней. Меняла больным белье, ставила градусники, слабых кормила с ложечки. Свою Катю кормила.
Температура упала, а сил нет. Совсем нет. Не поднять руки. Даже головы не повернуть к окну. А за окном весна. Какое весна! Там давно уже лето, нежаркое, дождливое лето. В день по многу раз набегали на небо одна за другой быстрые тучки. Набежит, завесит солнце, прольется мелким дождем, и мокрые листья берез под окошком повеют прохладой.
Снова напасть – плеврит. Да не простой, эксудативный. Снова компрессы, банки, шприцы. Снова на ниточке жизнь.
"Я проглядела. Дожди, а у меня окно не закрыто. Простудила ее. Старуха, из ума выжила!" – казнилась Ксения Васильевна.
Не отходила от Кати, боялась на час оставить одну.
Долго-долго не отступала болезнь. Медленно-медленно возвращалась жизнь к Кате. Тихая, грустная лежала она. Ксению Васильевну вдруг одолевал приступ кашля, и она кашляла в платок, задыхаясь, пряча слезы.
Настал наконец день, когда Катя сказала:
– Хочется есть.
– Милочка моя, оживаешь, – обрадовалась Ксения Васильевна.
"Оживает?!" – радовалась она, когда Катя попросила однажды:
– Баба-Кока, расскажите что-нибудь.
Рассказать было что. За Катину болезнь порядочно накопилось рассказов.
Катя металась в бреду, когда в феврале по городу шли манифестации с красными флагами. Флагами, музыкой, песнями. Царя свергли. Царь отрекся от престола. В России революция. Бескровная, мирная. Теперь осталось расправиться с немцами и начать жить по-мирному.
Временное правительство объявило: война до победного конца! Свобода, порядок, победа над врагами отечества.
Ксения Васильевна с подъемом рассказывала все это Кате. Она не любила царя – меленький человечишка! – а лозунги Временного правительства о победе над немцами и порядке привлекали Ксению Васильевну, были ей по душе.
Катя слушала молча, тихо. Так слаба она была, даже удивляться нет силы.
Только в июле Ксения Васильевна повезла Катю домой. Они ехали на извозчике Московской улицей, как в день первого Катиного приезда в город, и, как тогда, навстречу сверкал позолотой церковных глав и белизной стен монастырь. Первоклассный девичий...
– Баба-Кока, неужели вы хотите всегда жить в монастыре?
– Сначала надо тебя на ноги поставить, а там поглядим, – уклончиво ответила Ксения Васильевна.
Держась от слабости за стенку, Катя тихо вошла в дом, в монастырскую келью. Вон там за столиком она увидела тогда в газете черные буквы, острые, как колья: "Прапорщик... Бектышев".
Теперь Катя знала: мама тоже умерла. Она догадывалась об этом еще раньше, когда Вася к ним приезжал, но гнала прочь страшную мысль. "Нет, быть не может", – гнала она мысль о маминой смерти. Теперь точно известно. Умерла ее странная, несчастная мать.
– Располагайся, месяц мой ясный, – с тревожной радостью хлопотала баба-Кока. – Приляг на диван. Да она качается, что вы скажете, ее ноги не держат! Мигом ложиться! Итак, открывается новая страница нашего жития-бытия!
– В чем же новое? – улыбнулась Катя.
Неестественной получилась улыбка. Она сама чувствовала, какой натянутой получилась улыбка, голос неверный.
– В этом хотя бы, – заявила баба-Кока, повязывая косынку и надевая передник. Засучила рукава.
Катя не видывала, чтобы баба-Кока занималась стряпней. Батюшки! С каким удовольствием принялась разделывать цыпленка, резать на мелкие ломтики морковь и разные овощи, готовить диетический суп. И при этом делиться:
– Времена несуразные! Царя прогнали, а порядка что-то не видно. Прислуги не найдешь, провизии нет. Деньги падают. Что думает новый министр финансов Терещенко? Своими миллионами распорядиться умеет, а государственную казну упустил. Вовсе обесценились деньги, керенок каких-то напечатали. На базаре крестьяне на керенки эти и глядеть не хотят: подавай им за цыпленка материю. Нынче, радость моя, провизию раздобыть куда труднее, чем решить уравнение с двумя неизвестными.
– Вот поправлюсь, буду, как раньше Фрося, из трапезной обеды носить, – сказала Катя. – Баба-Кока, ведь вы им платите деньги?
– Нынче им наша плата не надобна, не пустят нас в трапезную.
– Почему?
– Трапезная для сестер и монахинь, а мы с тобой миряне. Мы в монастыре посторонние, случайные личности.
– Как же раньше?
– Раньше ты отца Агафангела подлецом не звала.
Вот оно что! Несколько минут Катя лежала молча, не мигая глядела в потолок. Мать игуменья наложила на них наказание, вот оно что! Встала перед глазами черная толпа монашек возле Фросиных саней. "Потаенные, хитрые!" – кричала Фрося.
– Баба-Кока, что вы считаете самым большим в человеке пороком?
– Лицемерие. От него на свете все зло, – без раздумий ответила Ксения Васильевна.
– Баба-Кока, можно я...
– Спрашивай, спрашивай! – обрадовалась Ксения Васильевна. Веселило ее, что возвращается прежнее – этот любопытный расширенный взгляд, неожиданные вопросы.
– Баба-Кока... – помедлив, с запинкой сказала Катя, – почему вы выбрали для житья монастырь?
– Гм... – Ксения Васильевна недоуменно, а может, презрительно пожала плечами. – Думаешь, твоя баба-Кока ни одной глупости за целую жизнь не сотворила?
– А им зачем это нужно?
– Как зачем?! Они пожизненно кельи продают. Умру, снова их собственность. Снова продавай, наживайся. А покупателей только старых находят, чтобы недолго на этом свете задерживались. У них все по расчету.
– А вам какой расчет?
– И я не без расчетца, – со свойственной ей откровенностью призналась Ксения Васильевна. – Тут тебе и прислужат. Тут тебе и питание готовое.
Катя помолчала.
– Нам без трапезной будет труднее. Баба-Кока, вы сердитесь на меня?
Ксения Васильевна обернулась от керосинки. В одной руке картофелина, в другой – широкий, остро отточенный кухонный нож. Пристально как-то, почти строго поглядела на Катю:
– Я, Катерина, тебя уважаю...
Кровь часто застучала у Кати в висках, румянцем бросилась на щеки.
– Тебе румянец к лицу, – заметила баба-Кока. – Полтора месяца каникул осталось, надо тебя до гимназии откормить хорошенько, чтобы щеки потолстели, подрумянились лучше.
– Я не пойду в гимназию, баба-Кока.
– Что так?
– Не пойду. Ненавижу отца Агафангела. Ненавижу начальницу. Не хочу учиться в гимназии.
– Вот это новость, – протянула Ксения Васильевна и принялась молча чистить картофель.
Смолоду Ксении Васильевне хозяйством заниматься приходилось не часто. Совсем не приходилось. Естественно, чужое дело само в руки не шло – то вырвется нож, то убежит молоко, то разобьется тарелка или сковорода подгорит – мучайся, чисти. Но Ксения Васильевна не роптала на судьбу, что к старости привела ее в кухню.
"Надо хозяйничать, не разгибая спины, или что там еще надо для Кати все буду делать, не охну. И улыбаться буду".
Сняла кольца – до колец ли, когда на руках кожа потрескалась от мытья посуды?
Давно не вспоминает Ксения Васильевна легенды и поверья о самоцветах, что раньше так любила рассказывать. Или просто любила рассматривать камни в кольцах. Если долго смотреть на алмаз, увидишь сначала сияние, будто все солнце отразилось в капле воды. И вдруг вспыхнет синий огонь и перельется в оранжевый, и вдруг какая-то грань засветится розовым, и запоют, заиграют все цвета радуги. Алмаз спасает жизнь, отгоняет тяжелые мысли...
Давно позабыла Ксения Васильевна разглядывать свои самоцветы. Многое забыто из прежнего.
Одна привычка оставалась прочно. Настоявшись в очередях за хлебом, осьмушкой сахара и полфунтом крупы, натоптавшись у керосинки, Ксения Васильевна под вечер варила в старинном кофейнике – теперь ни за какие деньги не купишь – душистый черный кофе и, выпив чашечку-две, с довольным вздохом брала книгу. И уж непременно всякий день газету, свое "Русское слово".
А Катя? Катя читала. В чтении состояла теперь вся ее жизнь. Лина уехала на каникулы домой в деревню. Фроси нет. Никого – баба-Кока и книги. Ей нравились толстые старые книги. Чтобы день или несколько дней плакать и радоваться, делить чьи-то горести и чьи-то надежды. Любить. Ах, как любила она Наташу Ростову и Андрея Болконского – ах, как любила! Она сама была Наташей Ростовой. Зачем Наташа изменила Андрею? Как могло это случиться? Нет, она не нашла счастья с Пьером Безуховым. Пьер благородный, но Катя навсегда оставалась верна Андрею Болконскому.
А "Русские женщины"?
"Далек мой путь, тяжел мой путь, страшна судьба моя..."
Дни были долгие, полные ярких чувств и боли. Но отчего-то горе, испытанное над книгой, озаряло душу светом. Достоевский мучил. Она страдала. Уйти нельзя. Надо все пережить, все до конца. Десять жизней, двадцать, сто... И вдруг Марк Твен. Она хохотала до слез.
– Читай все, – разрешила баба-Кока, – у меня на полках стоящие книги, слезливых Чарских не водится.
Баба-Кока намекала, что Чарская – кумир гимназисток. Чарская была и Катиным кумиром, пока книжные полки бабы-Коки не открыли настоящую жизнь.
Интересно было узнавать эту настоящую жизнь!
Длинная, с огромными от худобы глазами, остриженная после болезни наголо, повязанная платочком, Катя до ночи сидела с книгой; если дождь на крылечке под крышей, если солнечный день – в тени отцветшей сирени, куда зимой празднично слетались снегири, а в июле чирикали стаи непосед воробьев.
Монахини, изредка проходившие мимо, не замечали ее. Опустив головы в черных клобуках, перебирая быстрыми пальцами четки, они скользили бесшумно и призрачно. Мать игуменья запретила монашкам посещать келью Ксении Васильевны.
– Живем, как на острове, – посмеиваясь, говорила баба-Кока. Впрочем, у нее и раньше не водилось среди монашенок приятельниц. – Ханжи, лицемерки. Тебя, Катя, посвящать в монастырские скверны не буду. Что знаешь, и того хватит, чтобы на всю жизнь от их святости отвратить. Чистая душа была Фрося. Сломали.
О Фросе они вспоминали с грустью и горем. Ксения Васильевна забрала бы ее снова к себе, но мать игуменья властвовала в монастыре безгранично: в монастырские стены Фросе вход был закрыт. Ксения Васильевна послала в Медяны письмо. Нет ответа. Второе письмо. Опять без ответа. Сгинула Фрося. Загубят ее.
Жизнь между тем становилась все неспокойней. В хлебных очередях передавали шепотом: солдаты из действующей армии бегут. За дезертирство Временное правительство ввело смертную казнь. Но все равно бродят вокруг города по лесам дезертиры. Власть главы Временного правительства Керенского не слаще царской. Видно, простому народу от Временного правительства доброго не приходится ждать.
И все чаще стало слышаться новое: большевики.
– Что за большевики? Чего им надо? Зачем воду мутят? И без них худо-прехудо, – говорила баба-Кока, начитавшись "Русского слова".
Катя взяла газету. Что о них пишет "Русское слово"?
Целый столбец печатался в газете под заглавием: "Большевики". Крупный такой заголовок, чтобы бросалось в глаза. Каждый день: боль-ше-ви-ки.
Кто они? За кого? Против кого? Чего добиваются?
Газета "Русское слово" писала: большевики смущают солдат, разлагают войска; большевики против народа и родины.
– Баба-Кока, это неверно.
– Откуда ты знаешь?
– Вася сказал.
– Э! Вася и не то проповедовал. Как о войне рассуждал? С победой или нет – кончай. Разве солдат такими призывами годится смущать? А то вот еще пишут, Ленин из-за границы явился. Главный у большевиков, а сам немецкий агент.
Да, о Ленине "Русское слово" писало почти в каждом номере. Что главный у большевиков и немецкий агент.
Вася не называл Ленина. Вася ни слова о нем не сказал. Но если Ленин большевик...
– Баба-Кока, вы верите Васе? Он говорил о большевиках – хорошие люди, большевики за народ.
– Поживем – увидим, – вздохнула Ксения Васильевна.
14
Хотя они и жили, как сказала баба-Кока, "на острове", вести о бурных событиях в мире проникали через монастырские стены. Все та же излюбленная бабой-Кокой газета "Русское слово" ежедневно сообщала наводящее страх. Нагнетала тревогу, пугала.
– Послушай, Катя, что твои большевики вытворяют! – негодовала Ксения Васильевна. – Что пишет "Русское слово"! Военный бунт в Петрограде. Бунтуют заводы. Большевики призывают: вся власть Советам! Нынешнее правительство, выходит, долой?
– А правительство что?
– Как ты думаешь – что? Если до бунта дошло, что прикажете делать правительству? Ужас!
– Стреляли? Я думала, только на войне убивают.
– Не пойму я, Катерина, тебя. Защищать революцию надо? А у них, большевиков, видишь ли, лозунг: долой министров-капиталистов! Сами рвутся под пули. И народ под пули ведут. Положеньице! Иди разберись.
Ксения Васильевна откинулась на спинку кресла. В глазах стояла растерянность, так ей чуждая раньше. Раньше она точно знала, что хорошо, а что плохо. Теперь все смешалось, перепуталось, и революция, которой Ксения Васильевна поначалу обрадовалась, одобряя свержение плохонького царя Николая Второго со всеми его продажными министрами и развращенным двором, теперь вроде вовсе перестала быть революцией. Ничего не менялось. Все оставалось по-старому – что при царе, что без царя. Вместо царских министров – другие, такие же.
Бунта дождались. Как при царе.
...Знойные июльские дни. В поле, должно быть, жнут рожь. В березовой роще за городом лиловые колокольчики нежно высятся среди тонкой травы. Уйти бы в березовую рощу, упасть на траву и дышать, и пусть ветер веет в лицо и лазурное небо льет свет.
А в Петрограде убивают своих. Большевики агитируют: долой министров. Министры – долой большевиков. Кто прав?
Поскольку у Ксении Васильевны не было других собеседников, Катя теперь постоянно втягивалась в обсуждение политики.
"Русское слово" ежедневно разоблачало большевиков, но как ни поддавалась его внушениям баба-Кока, у Кати было свое мнение. Большевики хорошие люди. Чем доказать? Только той Васиной задушевной беседой. Вася словно бы оставил ей завещание.
Однажды Ксения Васильевна в необыкновенном возбуждении вернулась из города, раскрасневшаяся, с крупными каплями пота на лбу и пустой сумкой, хотя не меньше трех часов выстояла в очереди. Полагалось на июльский талон по фунту крупы, а очередь вытянулась чуть не в версту – привезенного запаса хватило едва на пол-очереди, баба-Кока вернулась ни с чем.
Но не это разволновало ее.
Ксения Васильевна так и рухнула в кресло. Сумку кинула в сторону, стащила соломенную, с букетиком ромашек, широкополую шляпу, вытерла потный лоб не платком, как требует приличие, – прямо ладонью, и задыхающимся голосом:
– Видела бы, Катя, я ведь на митинг попала!
Наверное, даже в их небойком уездном городке, где ни единого крупного завода, а небольших заводиков – раз-два и обчелся, наверное, и здесь где-то большевики вели свою деятельность и агитацию против правительства министров-капиталистов, но Ксения Васильевна не подозревала об этом, потому так ее поразило увиденное.
Лавчонка, где ей было положено выкупить по июльским талонам на себя и Катю два фунта крупы, лепилась в ряду других лавок на базарной площади. Сюда в базарные дни съезжались из окрестных сел и деревень на подводах крестьяне, больше солдатки, а теперь, к концу третьего года войны, и отвоевавшиеся инвалиды с медалями. В базарных рядах всегда стояла толкотня, какая-то непонятная Ксении Васильевне торговля, когда крестьяне, и дамы в шляпах, и простые женщины в платочках что-то тайком совали друг дружке, осторожно оглядывались, хотя запрета на торговлю не было.
После-то Ксения Васильевна поняла: не только в магазинах – и на крестьянских возах провизии мало. Ухватить не поспеешь – мимо тебя другому достанется.
Деньги не в цене. Купля-продажа велась не на деньги. Городские жители несли на базар одежду и обувь, лишние и нелишние вещи. Деревня хватала все, а хлебом платила скупо, с расчетом.
На углу площади стоял газетный киоск. В этот день киоск что-то был долго закрыт. Много позже срока появился газетчик. С ним солдат. В потрепанной солдатской шинели, с широкой бородой и кустистыми бровями над маленькими серьезными глазками. Весь серьезный и строгий.
Газетчик нес в сумке обычный товар: "Русские ведомости", "Русское слово"... У солдата своя ноша, тоже газеты, но другие. Ксения Васильевна заметила: поменьше форматом, что-то новенькое.
Газетчик открыл киоск, принялся раскладывать на прилавке обычные газеты. А солдат, не заходя в киоск, вскинул над головой газетный лист из своей пачки и громко, на всю площадь, закричал:
– Граждане, товарищи! Слушайте, что в Петрограде было. Рабочие вышли на улицы сказать Временному правительству, что не желаем мы больше войны. Долой войну! Долой буржуйскую власть! Вся власть Советам рабочих, крестьянских, солдатских депутатов! Товарищи, граждане! Зачем нам министры-капиталисты? Они о своем богатстве заботятся. Зачем нам война? Хватит, навоевались. Рабочие Петрограда без оружия, мирно на демонстрацию шли, а правительство Керенского расстреляло их, безоружных. Так нас расстреливал кровавый царь Николашка...
Базарная площадь умолкла. Люди побросали куплю-продажу и бежали к киоску. Бежали от лавчонок и крестьянских возов. Обнесли газетный киоск, как забором, тесной толпой. В толпе Ксения Васильевна с пустой сумкой, соломенная шляпа с ромашками сбилась набок.
– Товарищи, граждане! Была у нас наша газета большевистская "Правда". Открывала нам правду про буржуазную власть. Обозлились буржуи, редакцию "Правды" разгромили. На коленки нас хотите поставить? Не поставите. Шиш вам! Большевики не сдаются. Разорили нашу "Правду", а мы заместо нее "Листок Правды" выпустили. Вот он. Читайте. Передавайте другим. Граждане крестьяне, середняки и бедняки, здесь и про вас. О земле. Берите. Читайте. Узнавайте, как большевики защищают простой народ от миллионеров Гучковых, да князей Львовых, да Керенских...