355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Прилежаева » Зеленая ветка мая » Текст книги (страница 13)
Зеленая ветка мая
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:50

Текст книги "Зеленая ветка мая"


Автор книги: Мария Прилежаева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)

Здорово забирает этот Джемс за живое!

Громкий стук в дверь прервал размышления Кати о воспитании воли, врожденных и приобретенных реакциях и законах привычки.

Стучали, вернее сказать, дубасили в дверь кулаком.

– Делегация!

37

Дубасил парень ростом с каланчу, в синей косоворотке, туго подпоясанный узеньким ремешком, в сандалиях на босу ногу.

Распахнул дверь, отступил. Вперед вышли Лина и Клава, что-то белое, пестрое, сиренево-розовое неся на вытянутых руках, как в опере вносят золоченые блюда с лебедями к государеву столу.

– Коля Камушкин, секретарь комсомольской ячейки, – кивнула Лина на парня. – Не задавайся, Камушкин, всего неделя, как выбрали. – И важно, будто открывая собрание: – Товарищ Бектышева, да встань же! Говорят тебе, делегация!

Катя вскочила, сунув ноги в растоптанные туфли, поправляя упавшие по плечам волосы. "Не говорите! Все поняла. Не произносите речей!"

Но разве могла Лина Савельева, активистка, член студкома, – разве могла она, при ее выдающемся положении в техникуме, не произнести подходящей к случаю речи?

Так по инициативе студкома, при поддержке бюро комсомольской ячейки студентке техникума Екатерине Бектышевой, бесстыдно ограбленной классовым врагом на пути ее следования к пролетарской учебе, было выделено из фонда горсовета и торжественно вручено одно ситцевое платье, две смены белья, один ордер на зимнее пальто.

– Теперь можешь забыть о нужде и полностью отдавать умственные силы учебе, – подвел итоги секретарь комсомольской ячейки Коля Камушкин.

Лина запустила глаз в Катину тетрадку.

– Батюшки светы, она уж и конспект накатала. Катерина! Непостижимая личность, светлый луч...

– Неуместное сравнение, если продолжить анализ пьесы Островского, строго возразил секретарь ячейки Коля Камушкин. – Она светлый луч, а мы? Темное царство?

– Ну, пошел принципиальничать. Знай: Катерина Бектышева – украшение четвертого курса.

И как-то само собой получилось, спустя день Катя писала для Лины конспект главы из "Бесед с учителями".

– Понимаешь, топливный кризис, – горестно делилась Лина, искренне чувствуя себя в ответе за топливный кризис, нехватку крупы и капусты и все остальные нехватки. – Оглянуться не успеешь, как зима катит в глаза, а у нас ни поленца. Абсолютно нечем топить. Заведующий бросил призыв: все общественные организации на помощь!

Понятно, в такой напряженной ситуации члену студкома не до психологии.

И Катя засела писать второй вариант конспекта. И... увлеклась. Нужно этот второй вариант построить так, чтобы нисколько не походил на первый. В первом сначала рассуждаем, доказываем, а затем делаем вывод. А можно наоборот. Можно по-разному строить дом. Без затей, как ее Иваньковская школка, или с затеями, в деревянных кружевах и резьбе, как бывшая пятистенка Силы Мартыныча, теперь сельсовет, или с мезонином, балконом, колоннами, как усадьба матери в Заборье.

Интересно искать другие примеры, другие слова. Короче говоря, эта работа Кате была не скучна. Напротив, фантазия разыгралась, второй вариант получился вольнее, может быть, даже и лишку подпустила она в новое сочинение вольностей. Так или иначе, второй вариант писался с охотой.

Но когда дело дошло до третьего...

В их девичьей комнате у каждой кровати по тумбочке. Катино имущество из фонда горсовета все умещалось в тумбочке. Лина побогаче. У Лины под кроватью берестовый короб. У Клавы и вовсе кованый сундучок на замке, не очень великий, но под койку не лезет, приютился у печки.

Клава сидела на кованом сундуке с "Беседами" ученого Уильяма Джемса на коленях, и ее светленькие глазки жалобно и кротко молили:

– Катенька, выручи... И я когда пригожусь.

Третий вариант писать уже не интересно. И трудно. Все погасло, гладенько, аккуратно.

Клава без критики переписала в свою тетрадку конспект.

– Катька, хвалю, во! Руку набила. Спасибо, Катя, истинный друг, вся на деле.

Пригладила перед зеркальцем уложенные на ушах кренделями косички и до свидания.

Так и пошло. Катя писала по три варианта каждой главы, а Федор Филиппович похваливал серьезно работающую троицу савельевской комнаты.

Савельевской комнату называли по Лине. Лина выступала на собраниях. Лину выбирали в президиум. Лину назначали в разные комиссии и подкомиссии, и удивительно, как только техникум целых два года со дня открытия сумел продержаться без Лины Савельевой.

Разумеется, подруги ценили Катин бескорыстный труд на общую пользу и старались отплатить чем могли, так что в конечном счете труд получался не совсем бескорыстным.

Вот, засидевшись в читальне, Катя на всех парусах несется домой: ее очередь мыть в комнате пол. Прибегает – и что же? Пол вымыт.

– Ладно, ты уж конспекты пиши, – снисходительно бросит Клава Пирожкова.

Что касается Лины, раза два в месяц она закатывала пир на весь мир. Пиры устраивались, когда в воскресный день кто-нибудь из деревенских, а то и отец, приезжали на базар. Привозили Лине из дома гостинцы – четвертную бутыль топленого жирного молока темно-желтого цвета, пяток ржаных сдобных лепешек, пяток круто сваренных яиц.

Поджидая с базара земляков или отца, Лина выпроваживала Катю с Клавой из комнаты.

– Девчонки, поболтайтесь где-нибудь, покамест тятя кипяточком побалуется.

Они уходили, а она молнией неслась в кубовую, до краев наливала жестяную кружку, доставала из тумбочки несколько сбереженных для этого случая ландринок из студенческого пайка и, подперев щеку ладонью, жадно слушала деревенские новости, какие рассказывал тятя, прихлебывая маленькими глотками кипяток, обжигаясь о горячую жесть.

– Ситуация у нас в деревне, Акулька, таковская...

Из-за этой Акульки (привязалось постылое имя, и справка казенная есть, а нет, не отвяжется!), по этой самой причине выпроваживала Лина подружек, не показывала им своего партийного, боевого отца. Весь фронт гражданской войны прошел, крестьянскую жизнь ставит на новые рельсы, а она прячет такого геройского отца! И ведь идейная комсомолка, а вся погрязла в предрассудке. Наедине с собой она без пощады критиковала и бичевала себя, но не в силах была побороть предрассудок.

Зато вечером, когда с базара разъедутся, опасность минует, Лина во всю ширь своей размашистой натуры выставляла деревенские гостинцы на стол.

– Ешьте, подруженьки, наедайтесь до другого базара, молочко пейте топленое.

Кроме девчат, приходил еще один гость. Более всего перед ним не хотелось ей быть Акулькой. Хотелось, чтобы он ее знал не деревенщиной, вчера из лаптей, а культурной горожанкой Линой Савельевой.

Гость был курсантом Военной электротехнической школы, или, как ее называли кратко, – ВЭШ.

Все знали, и Катя знала: ВЭШ – дитя революции. Юное, еще не исполнилось года, как явилось на свет. Суждено было начаться существованию ВЭШ в той же Сергиевской лавре, по соседству с общежитием педагогического техникума.

Катя Бектышева с подругами из своих окон наблюдала, как в положенный час маршируют красноармейцы, вернувшиеся с гражданской войны. Отвоевали. Теперь усваивают науку, в первую очередь нужную Советской стране.

Из окон савельевской комнаты видны Чертоги. В прежние времена им было название – Царские. Фасад в богатом разноцветье изразцов, сдвоенные окна, как бы в рамах из пестрого камня, под цветными кокошниками, другие затейливые архитектурные украшения придавали Чертогам праздничный вид.

Теперь над главным входом в Чертоги на красном полотнище едва не аршинными буквами выведено: "Коммунизм – это есть Советская власть плюс электрификация всей страны. Ленин".

Призыв и приказ: электрификация всей страны!

Давно ли ты, Катя, читала Толстого и Чехова при тощем огонечке лучины? Горько ело дымом глаза, ты вытирала слезы, сморкалась, за вечер платок вымокнет насквозь, нос от копоти прочернится.

И вот – электрификация. И рядом с тобою люди, мобилизованные Советской властью открывать и устраивать новый этап хозяйства и жизни страны. Катя думала об этом другими, простыми словами, но смысл был именно такой высокий, небудничный.

Между тем, судя по Лининому гостю, курсанты ВЭШ, которым предназначалось в будущем осиять электрическим светом всю Советскую землю, были довольно обыкновенными людьми.

Лининого гостя звали Степан Бирюков. Лина его называла Степанчик или чаще Бирюк.

– Бирюк, здорово! – с притворной небрежностью встречала она.

А он хоть и большой, неловкий и увалень, а совсем не бирюк, не угрюм. Но стеснителен. Все как будто боится помешать.

Лина насмешничала:

– Как только ты, Бирюк, воевал? С тебя апостола святого писать.

Он молча улыбался добродушной улыбкой, снимал со стены гитару и тихонько наигрывал, подбирая мелодию.

Версты, как дни, пролетают,

Конь подо мною кипит.

Юность моя удалая

Цоканье звонких копыт.

– Жаров, Александр Жаров, наш комсомольский поэт.

Самые боевые мотивы у Бирюка звучали задумчиво, даже грустновато.

Савельевская комната выделялась в общежитии. У них гитара. Правдами или неправдами Лина раздобыла ее, когда оборудовала у себя в селе красный уголок. Красный уголок то ли временно, то ли навовсе закрылся, и гитара перекочевала в общежитие техникума. На гитару вечерами сойдутся девчата из соседних комнат. Три койки, три табуретки, Клавин сундук – не хватало сидений, так тесно набьется народу. Вечерами под гитару поют. Или спорят. О чем? Самые животрепещущие вопросы до хрипоты обсуждались в савельевской комнате.

Когда наступит мировой коммунизм? Может ли комсомолец полюбить кулацкую дочь? Надолго ли нэп? Как мы относимся к нэпу?

Нужно не забывать, что староста комнаты Лина Савельева была ведущим общественным деятелем техникума. Оттого и темы разговоров бывали почти всегда злободневными. А может быть, сказывалось влияние курсанта ВЭШ Бирюкова, постоянного гостя савельевской комнаты.

38

Он и затащил Катю в клуб ВЭШ на субботние танцы.

– Ваши педагогички все по субботам у нас, таких, как ты, улиток немного.

– Зря агитируешь, потерпишь поражение, Бирюк, – скептически пожимала плечами Лина. – Мы с Клавой уж как старались – не вышло. Вся в науке. С лекций в читальню, из читальни на лекции.

– Не в одних читальнях и лекциях жизнь. Айда, Катя, на танцы. Познакомлю тебя там с одним...

Напрасно он это сказал. В том же духе агитировала и Лина: "Познакомлю с одним". А Клава и вовсе напрямик: "Дурочка, зима пролетит, и ты полетишь на край света, в деревенскую глушь. Досидеться до старой девы охота? Здесь шанс – женихов целый полк. Лови счастье за хвост... если, конечно, сумеешь".

Катя обливалась огнем. Ее дикая стыдливость противилась. Она обливалась огнем, представляя – входит, зал полон, все взгляды обращены на нее: "Не стерпела, пришла-таки ловить за хвост жениха".

Но Бирюков не отступал и уговорил в конце концов.

– Никто тебя там не съест. У нас духовой оркестр не какой-нибудь военный. И клуб не какой-нибудь – в церкви. И церковь не простая, в прежние времена была домовой государевой, на случай царских приездов в Чертоги. Памятник архитектуры. Посмотришь.

И Катя пошла с единственной целью посмотреть памятник архитектуры, бывшую домовую государеву церковь, где теперь оборудован клуб. Впрочем, может быть, и потанцует.

– Без пары не оставим. Кавалеры на вальс и тустеп обеспечены, улыбался добрый Бирюк.

Она поднималась с подругами железной узорчатой лестницей. Навстречу из бывшей домовой церкви Чертогов неслись звуки вальса "Дунайские волны". И скованная Катина душа расковалась. Глупая улитка, чего ты пряталась? Этого парадного зала со сводчатым потолком, сиянием граненых люстр, фресками и тончайшей лепкой на стенах, золочеными перилами высоких хоров, откуда льется нежная музыка, томящая сердце, качающая, как на волнах.

Лина исчезла. Вон плавно движется в танце, запрокинула голову и как-то ново и кротко глядит в глаза своему Бирюку. И Клавы нет. Где она? Зал наполнялся танцующими. Одна за другой вступали в круг пары. Катя стояла у стены. Возле стояла незнакомая девушка, курносенькая, довольно миловидная. Катя увидела какое-то ищущее и стыдящееся выражение ее лица и со страхом подумала: "Неужели и я такая жалкая?"

В это время раздалось спасительное, отчего шумно забилось Катино сердце:

– Разрешите?

Не видя, кто он, Катя подняла руку положить ему на плечо и тут же услышала:

– Она приглашена.

Ее приглашали сразу двое. Тот, другой, отстранил первого, обнял ее, как обнимают в вальсе, ввел в круг и закружил, летящую, легкую, не смевшую на него поглядеть. Все в ней ликовало, и она мигом забыла курносенькую у стены, с ее ищущим взглядом.

– Долго я тебя дожидался, Катя.

Она промолчала. Что он говорит? Наверное, ей послышалось. Что с ней? Кружится голова... Как приятно танцевать, как чудесно, как весело!

Он танцевал ловко, у него сильные руки, он на голову выше ее, Катя слышала над ухом его голос.

– Я давно тебя знаю. Бирюков звал к вам в общежитие, а мне что-то как поперек: дождусь своего случая, по-другому встретимся. Я тебя почти каждый день вижу, то на лекции идешь, то обедать в трапезную. Сколько раз встречал во дворе, а ты и не заметила.

Музыка на хорах умолкла. Иные курсанты, оставив девушек, отходили покурить на лестничную площадку, а девушки, столпившись группками, разгорячившиеся и возбужденные, шептались, оправляя платья и обмахиваясь платочками; а иные кавалеры прохаживались под руку с дамами в ожидании следующего танца.

– Как вас зовут? – спросила Катя.

– Максим.

Они стояли посреди зала на виду у всех, он с ласковым любопытством глядел на нее.

– Я из Нижнего. Максимом в честь Горького назван.

– И я родилась на Волге, как вы.

– Значит, будем на "ты". Во-первых, земляки, во-вторых, комсомольцы не выкают.

– Я не комсомолка.

– Будешь, – спокойно возразил он. – А я через комсомолию перешагнул, сразу в партию, на фронте, девятнадцати лет. Хочешь, выйдем на волю, поговорим. Или танцевать будем?

– Как хочешь.

Он взял ее за руку и повел к выходу сквозь тесную и душную толпу, чьи-то глаза ярко блестели, пахло дешевыми духами и потом.

– Гляди, уже и уводит, не терпится, – услышала Катя позади негромко ухмыляющийся мужской голос.

Она рванулась из его руки. Максим быстро оглянулся на голос, но не задержался и крепко вел ее, сдвинув брови, плотно сжав рот.

– Как ты мог? – задыхаясь, шептала она, когда они спускались со второго этажа железной узорчатой лестницей в просторный пустой вестибюль.

– Дай номерок, – сказал он.

Взял на вешалке ее пальто, они вышли на улицу.

– Мог? Смел промолчать? – в отчаянии говорила она.

– Вызвать на дуэль? – усмехнулся он. – В ВЭШ такой моды нет. Не положено.

– Не положено! Значит, пошлость, гадость – все мимо ушей. Валяйте, хамите. Мы в стороне, у нас не положено.

– Потолкую с ним после. Вправлю мозги. Не сейчас же.

– Я-то думала, вы красноармейцы, курсанты ВЭШ...

– Думала, ангелы без крыльев, в курсантских гимнастерках?

Был темный вечер, с черным небом, усеянным звездами. Под ногами хрустко шуршали опавшие листья кленов и лип. Изредка цокнет спросонок галка в ветвях. Черной молнией мелькнет в черноте ночи летучая мышь.

– Я его знаю, – говорил Максим. – Неплохой парень, да трепач, язык мельница, без разбору мелет. Потолкую с ним после, разъясню, что к чему, спокойно говорил Максим.

Его спокойствие возмущало и оскорбляло ее. Нет, он не тот. Он не так должен был себя повести. Предал с первой же встречи! Катя старалась высвободиться из его руки, он не пускал – у него железная рука, держит, как тиски. Впрочем, она плохо представляет, что такое тиски. Книжное сравнение, пусть. Все кончено, кончено. Что? Разве что-нибудь начиналось?

– Не одни стихи да музыкальные мелодии в жизни. Всякие словеса услышишь, – продолжал он.

– Неужели не соображаешь, разве в нем дело? В тебе... Ты смолчал. Меня оскорбили, а ты смолчал.

– А ты не соображаешь: полез бы объясняться при всех на танцульке, сразу выставил бы тебя напоказ. Тут же заработали бы язычки на все ваше педагогическое общежитие. Тебя от длинных языков оберегал, поняла?

Может быть, он прав. Может быть, его молчание и рассуждения справедливы и благоразумны, но то веселое и легкое, что возникло в ней во время танца, оборвалось. Она чувствовала себя напряженно. Чужой человек ведет ее под руку. Кто он? Максим? Что за Максим?

Они вошли на то запущенное кладбище возле храма, где в первый день прихода в лавру Катя сидела на старом надгробье, поросшем бархатным мхом. Тогда мимо промаршировал красноармейский отряд. Катя не знала тогда, что это курсанты ВЭШ.

– Хочешь, посидим, – предложил Максим.

– Все равно.

Они сели на старое надгробье. Как глупо и плохо все получилось.

Светят сквозь деревья высокие звезды, играют лиловыми и голубыми лучами, а внизу, на земле, во все стороны глушь, тишина. Глушь.

– Не вышло у нас сегодня знакомства, – сказал Максим. – А, между прочим, отчасти и вышло. Земляками оказались, оба волжане, вот уж и близит.

– Никакая я не волжанка, – сухо возразила Катя. – Давно это было, в детстве, на Волгу и не пускали без няни.

– С нянями росла?

– Да. Мне пора. До свидания.

Катя поднялась, сделала шаг и споткнулась, едва не упала. Он нечаянно – конечно, нечаянно! – неловко подхватил ее за грудь, на миг она почувствовала на груди его жесткую руку.

Она резко выпрямилась и тотчас нагнулась к земле.

– Что это? На что я налетела?

Она трудно дышала, в темноте не видны были гневные красные пятна и смятение у нее на лице.

– Крест подгнил, повалился наземь.

– Нам нечем топить, возьми, – хмуро приказала она.

Максим пнул ногой крест, вывернул перекладины и понес на плече. И говорил, стараясь не замолчать.

– У нас в Сормове в гражданскую все заборы истопили, ни щепки не сыщешь. Голодуха, от голодухи еще пуще мерзли, терпения нет. Мы с отцом вместе на гражданскую ушли, а вернулся один. Отец слесарем был. Развитой был, по культуре не уступит другому учителю.

– Да? – равнодушно уронила Катя.

Максим донес до комнаты разрушенный крест. Сложил у порога. В комнате пусто, Лина и Клава танцуют в клубе, бывшей домовой государевой церкви. Духовой оркестр играет "Дунайские волны".

– Завтра приду, напилю вам дров, – сказал Максим.

Она молча кивнула.

И он помолчал и сказал:

– Ты гордая. Я и представлял тебя гордой.

Он глядел на нее открыто и ясно. У него серые, переменчивые глаза то темней, то светлей, глядят не мигая. Прямо. В упор.

39

И все же, и все же... Больше я никогда с ним не встречусь! Почему? Не знаю. Как было хорошо поначалу! Чудный вальс "Дунайские волны", давно когда-то я слушала перед сном, как Вася играет "Дунайские волны". Маме не нравилось: "После "Лунной сонаты"? Мещанская музыка!" А я слушала, пока не усну. Зачем я вчера ушла с ним из клуба? Позвал, и сразу пошла, и меня оскорбили, и, хоть он говорит, что вправит тому нахалу мозги, не смоешь... А после? Ну, что? Ну, что после?.. Катя Бектышева, ты улитка, ты недотрога, нетерпимая, неотходчивая, не простая. Рассказать Лине, исхохочется... А я? Куда мне уйти? Нет, больше я с ним не увижусь. И хватит думать об этом. Оглянись! Слепая, увидь эту прозрачную осень, золотой свет, разлитый по лугу и полю. Вон вьется дорога среди белой стерни овсов, вон подбежала к холму, на холме оранжевый лес, темными свечами высятся ели между березок. И тишина... но вот...

– Слышите? – спросил Федор Филиппович.

Все остановились, запрокинули голову к небу и глядели в голубую бездонную глубь, стараясь поймать, что он слышит. Тишина. Но вот... Печальный звук долетел откуда-то издали, едва уловимо. И умолкнул. И снова. Ближе, печальней.

– Глядите, глядите!

Высоко на горизонте, над лесом, зачернел вычерченный штрихами на голубизне неба клин.

– Журавли.

Они летели стороной, но уже можно было различить вожака во главе клина, и видны были медленные, редкие взмахи крыльев, и временами доносилось то особенное осеннее курлыканье – то ли зов, то ли прощание, от которого сердце заноет тоскливо и сладко.

– Из-за одних журавлей стоило сюда прийти, – сказала Катя. – А дали! Ни обрывов, ни крутизны – волнисто, плавно кругом...

– Вы умеете видеть, – сказал Федор Филиппович.

Несколько дней в вестибюле курсового здания техникума на доске объявлений можно было прочитать: "Кто любит видеть и узнавать искусство и природу, собирайтесь в поход по нестеровским местам", – приглашал Федор Филиппович.

Ухватили для похода славный октябрьский денек, ясный, холодный. Впрочем, после полудня солнышко разыгралось, стало даже припекать. В молодом лесочке на холме запылали листья осин; струилась по ветру, текла, кипя блеском, у подножия холма изумрудная озимь. Разноцветными полосами разрисованы сжатые озимые и под паром поля. Неглубокий овражек развалил надвое давно скошенный луг. Ивы свесили длинные плети ветвей, задумались над сонным прудом, и не движется в ограде острой осоки беззвучная речка. Тихая осень. Нестеровская равнинная Русь.

Катя отстала, шла одна. Никто не знал, что вспомнилось ей, отчего кровь встревоженно застучала в висках. Никто не знал, как однажды назвали Катю нестеровской девушкой...

Федор Филиппович крупно шагал впереди группы, как странник, опираясь на сучковатую палку. Здесь, на природе, он казался проще, чем за преподавательским столиком. Нервная гримаса не кривила губы. Он был без шляпы.

По бокам его степенно шагали два мальчика, сыновья-погодки, двенадцати-тринадцати лет, молчаливые и серьезные, старший – в очках с тоненькой металлической оправой. Оба несли картонные папки с тесемками, завязанными бантиком.

Группа, за исключением двух первокурсников и толстовца с четвертого курса, состояла из девиц, как воробьи, не смолкая о чем-то болтавших.

– Девчата, споем боевую, подъемную! – предложила Лина, привыкшая всегда что-нибудь организовывать.

Как родная меня мать провожала.

Так тут вся моя родня набежала,

грянул девичий хор.

Катя увидела: оба мальчика с беспокойством поглядели на отца. Федор Филиппович впереди группы стал, опираясь на палку.

– Товарищи студенты!

Песня смолкла, оборванная строгим тоном учителя.

– Ваша песня хороша и подъемна, но не для нашего случая. Мы идем слушать нестеровскую тишину, глядеть нестеровские краски, испытать его чувства.

Он взял у младшего сына папку, развязал, вынул лист. Стройные, вытянувшиеся ввысь стволы весенних березок. Деревянные древние кресты меж березок. И девушка. В темном одеянии до земли, наподобие сарафана, но необычном, не "мирском", с белыми длинными рукавами. Белый широкий плат, мантией опущенный с головы на плечи. В руках высокая горящая свеча. И скорбный лик... Да. Не лицо, а лик, тихий, безысходно-кручинный. Вот она какая, нестеровская девушка.

– Этюд к картине "Великий постриг", – сказал Федор Филиппович. – Не вникайте в название, его внешний религиозный смысл. Вглядитесь вглубь. Вглядитесь в русскую девушку. Целомудренность, чистоту, поэтичность увидел в ней и написал художник.

– Со свечкой, в монашеском, – растерянно бормотнула Лина.

– Я вам сказал, это внешне, или вы глухи? – нервно кривя губы, отрезал Федор Филиппович. – Впрочем, это – мое толкование Нестерова.

Он крупно зашагал вперед. Серьезный мальчик, в очках, видимо смущенный резкостью отца, желая смягчить, обещал доверительно:

– Главное дальше.

Дальше наши странники пошли молчаливее и тише, слова Федора Филипповича и картина разбудили что-то, от чего болтовня утихала. Только Лина шепотом делилась с Катей:

– А он чудноватый. Ни от кого таких призывов не слышала. Ты что? запнулась она.

Потемневшие, казалось, выросшие глаза на бледном лице Кати смотрели мимо, не отвечая.

– А... – досадливо отмахнулась Лина. – Кругом загадки, голову с вами сломаешь.

"Так вот какая нестеровская девушка, – думала Катя. – И я такая? Нет. Как прелестна! Но зачем же она отказалась от жизни? Жаль ее. А я хочу жить. Не хочу покоряться, смиряться. Я не знала тогда, что нестеровская девушка – покорность несчастью. А баба-Кока сказала: "В ней (во мне) и тишина есть, и буря..."

К обеду они добрались до деревни Комякино. Здесь, в обычной, даже невзрачной, темноватой, с маленькими оконцами крестьянской избе, Нестеров писал свою дорогую картину с утра до ночи. День за днем. Наспех поест, кое-как, не замечая что. Снова за кисть. С утра до ночи. День за днем. Щеки ввалились, лихорадочно горели глаза. К вечеру, разогнув спину, выходил на крыльцо и сидел на ступеньке, пока не опустится осенняя ночь или не примется до утра сыпать нудный, меленький дождик. И не уснуть, и перед глазами все одно, все одно.

Федору Филипповичу тогда шел десятый год. Он был Федей, пытливым, мечтательным мальчиком. Детство так далеко, бесконечно далеко! Совсем иной мир, лучезарный, полный даров и загадок. Федя приходил сюда, в Комякино, с соседней деревенской дачки и тайком, не дыша от участия, любопытства, восторга, следил за рождением картины. Вот выросла сосенка, всего из нескольких веток. Как дитя возле крестьянского мальчика.

Иногда художник спрашивал:

– Он тебе люб? А вот тот осенний лес тебе люб?

Федор Филиппович подозвал старшего сына в очках. Мальчик заспешил развязать тесемку на папке, затянул в узелок, долго не мог справиться с узелком, смущался, краснел; отец терпеливо выжидал, не подгоняя. Вынул лист. Держа за углы, поднял лист высоко. "Видение отроку Варфоломею". И то, что видели они, два с лишним часа шагая из Сергиевской лавры в деревню Комякино, – тихие осенние поля и луга, янтарный свет березовых рощ, пламенеющий багрянец осин и бледное прохладное небо, услышавшее запоздалый прощальный полет журавлей, – все с новой силой открылось им в картине.

"Я это видела. Нет, не видела. Видела, но по-другому как-то, не так. Все знакомо и незнакомо. Что это? Как он сумел?.." – думала Катя.

– Это искусство, – отвечал Федор Филиппович. – Глядите, запоминайте, любите родную землю. Она говорит, поет, мечтает, полна мыслей, чувств. Это наша земля. Это Нестеров. А что вы не спросите о мальчике Варфоломее, как трогательно он поднял худенькие ручки, сплетя пальцы?..

– Будто молится, – заметила Лина.

– Мнение не ново, – сдержанно возразил Федор Филиппович. – Нашлись и среди художников, крупных художников, кто отвернулся от картины Нестерова: мистика, святость. А было так. Крестьянский мальчик, обыкновенный крестьянский мальчик, только ясный, как хрустальный день осени, взял оброть и пошел искать в лес лошадь. И видит под дубом старца с сиянием над головой. Не молитва, – строго повел Федор Филиппович взглядом в сторону Лины, – а встреча с чудесным. Вся душа – порыв к правде и красоте... Вот что хотел сказать Нестеров. Глядите, запоминайте: наша задумчивая, наша родная природа. Запоминайте, волнуйтесь: для нас нет в мире больше такой единственной, бессмертной, как наша природа. А нежные краски, тонкие, нестеровские... Я видел, как он писал... – неожиданно строго заключил Федор Филиппович и оборвал свою сумбурную речь.

...На обратном пути день переменился. Задул ветер с севера, срывая с деревьев листья и кидая охапками наземь. Быстро, на глазах рощи становились полунагими, октябрьскими, и не золотыми, а ржавыми, небо низким, мутным, но пережитое не остывало в Кате, и она тайно чему-то все улыбалась.

– Рад, что вы поняли, – заметил Федор Филиппович. – Один великий художник сказал: искусство выводит человека из одиночества.

– Вы... – удивилась и смутилась Катя. Взглянула на мальчиков.

Они шли в нескольких шагах, сосредоточенные и молчаливые, не было в них мальчишеской резвости.

– Федор Филиппович, какой был чудесный день! – сказала Катя.

– Знаете что... – решил он. Несколько мгновений глядел на нее, как бы вчитываясь в лицо, и, как бы уверившись в чем-то, позвал: – Мальчишки, сюда!

Они подошли.

– Развяжи-ка, – велел он старшему, тому, что в очках.

Сын, не спрашивая, не удивляясь, развязал папку.

Там было несколько репродукций Варфоломея, Федор Филиппович выбрал одну, тоже в красках, но меньше размером, отчего она казалась еще теплее, прелестней. Федор Филиппович откинул руку с листом, полюбовался, прищурив глаз, и отдал Кате:

– На память!

40

Решение пришло в тот же вечер нестеровского дня. Внезапно. Не очень самой Кате понятно. Но без колебаний. Надо объявить Лине и Клаве тотчас.

Инстинкт подсказал: нельзя об этом одновременно обеим. Надо врозь.

И после ужина она пошла из трапезной в общежитие с Линой, что обычно означало – в шумной компании общественных деятелей, руководящих и организующих жизнь всего техникума.

На сей раз Лину сопровождал один Коля Камушкин. Зато мероприятие обсуждали они замечательное! Представьте, надумали выпускать литературный журнал. Не стенную газету, задачи которой – политическая информация, лозунги, пропаганда советской идеологии и образа жизни, – стенная газета давно выпускалась, дважды в месяц вывешивалась в учебном корпусе техникума. Был задуман журнал. Та же цель, а средства иные ли-те-ра-тур-ные! Они будут выпускать рукописный литературно-художественный журнал под названием "Красный педагог" с поэтичным эпиграфом "Сейте разумное, доброе, вечное..."

– Николай, находка! Открытие! – восклицала воодушевленная новым мероприятием Лина. – Мы нащупали дремлющие духовные запросы ребят. Есть ребята, что пишут. Стихи, повести, дневники. Возьми Бектышеву. Не тушуйся, Катя. Знал бы ты, какие повести она раньше писала! Недалеко до Тургенева, честное слово! Дура я, не сберегла; готовый материал, хоть сейчас в "Красный педагог", в отдел прозы.

Увлеченный не меньше Лины идеей журнала, Камушкин был готов продолжать обсуждение за полночь, но Катя тихонько подтолкнула Лину.

– Ведь мы условились...

– Да, правда. До завтра, Камушкин! Ты создан быть секретарем комсомольской ячейки. Я с тобой согласна во всем. А главное, у тебя нешаблонное мышление и вот уж нисколько нет формализма. До завтра, Камушкин. У Кати личное дело...

Она включила в комнате свет, скупую, с самым малым количеством свечей электрическую лампочку, сбросила пальто, плюхнулась на койку.

– Ну? Делись.

Оптимизм и здоровая энергия бушевали в ней. Мучительный самоанализ Лине был чужд. Она считала нытьем и буржуазными предрассудками переживания вроде тех, что знала за Катей, и со вздохом приготовилась слушать очередную интеллигентскую исповедь, разочарования, сомнения...

– Выкладывай.

Спотыкаясь, Катя выложила, что не станет больше писать за Лину конспекты, не станет, не хочет, не может.

– С ума сойти! – ахнула Лина. – Катька, да ведь я по горло, буквально по горло в работе! Не представляешь масштаба! Топливо, писчебумажные принадлежности, пайки, политучеба, морально-идейный уровень – все на мне. А совещания, совещания, совещания! Сегодня в гороно, завтра в райкоме, студком, профком... Ка-а-тя! Пойми!

– Понимаю. Но писать за тебя конспекты не буду.

– Федор Филиппович догадался?

– Линочка, не проси, не буду.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю