Текст книги "Зеленая ветка мая"
Автор книги: Мария Прилежаева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
Кате не хотелось возвращаться обратно, хотя околачиваться на разъезде целые сутки в ожидании поезда куда как невесело.
Они уныло сидели на платформе на лавочке. Петр Игнатьевич курил, похлестывая веткой свои щегольские сапоги, раздумывая, что предпринять, не бросать же девчонку.
Между тем долго ли, коротко ли, как говорят в сказках, а в действительности меньше чем через час вдалеке над путями вновь закачался белый хвост дыма, и к разъезду прибыл товарный, длинный, вагонов в тридцать, состав. На разъезде товарному останавливаться не полагалось, а этот стал. Поспешно вышел на платформу начальник разъезда с красным флажком, забегал вдоль состава сцепщик с инструментами; два задних вагона отцепили, погнали на запасный путь, а паровоз шумно, отрывисто дышал, готовый тронуться, когда начальник разъезда даст отправление.
– Катерина Платоновна, глянь! – радостно вскрикнул председатель.
На площадках между вагонами ехали пассажирами люди. Кто сидел, свесив на ступеньки ноги. Кто стоя. Не тесно, поскольку с новым урожаем в конце лета тысяча девятьсот двадцать второго голод понемногу стихал и мешочников заметно убавилось.
Петр Игнатьевич подхватил два Катиных узла с пожитками, и они побежали вдоль поезда, ища не слишком набитую народом площадку. Петр Игнатьевич подсадил Катю, подал узлы, сорвал с головы картуз и, размахивая им, зашагал рядом с вагоном, поспешая за товарным, набиравшим скорость, и что-то кричал, но за стуком колес было не слышно, и Катя грустно и нежно улыбалась ему.
Петр Игнатьевич был ее первой основательной встречей с Советской властью. До свидания, товарищ предсельсовета! Спасибо!
Поезд громыхал, вагоны качало, свежий ветер обдувал разгоряченное волнением лицо и наносил запахи вянущих трав, поздно скошенных по насыпи вдоль рельсов.
Катя стояла крайней на площадке и долго не оглядывалась на попутчиков. Смотрела, смотрела на бегущие мимо сжатые поля и изумрудные озими, осиновые и березовые рощи с начальной, легкой осенней желтизной, сизую каемку речки в луговых берегах. Как просто все это, как мирно и мило...
На площадке, кроме нее, ехало трое. Видимо, муж и жена, средних лет; истомленные и будто чем-то напуганные, они сидели рядышком на мешках, не переставая, озабоченно и тихо шептались.
Отдельно от них – женщина. Молодая, пышнотелая, с меленькими белыми кудряшками, выпущенными на лоб из-под цветной косынки. Одетая по-городскому, в синем жакете и высоких, почти до колен, башмаках на шнурках, она везла не мешок, а фибровый чемодан и сидела на нем и, когда Катя обернулась, сразу вступила с ней в разговор.
Кто? Откуда? Куда? Зачем?
– И все твое имущество тута? – сочувствуя Кате, восклицала кудрявая пышка. – Беднота-то! И шуба и наряды – все тута? Э, не горюй, девушка, выучишься, на хорошее место определишься, добра наживешь.
И с той же охотой, как спрашивала, принялась подробно выкладывать собственную жизнь, все свои обстоятельства. Что навещала в деревне родню, свезла гостинцев и себе кой-чего запасла деревенского. А едет в Москву. Пассажирский из-под носу ушел, сунула начальнику станции, чтобы пустил на товарник. А в Москве муж швейцаром служит в ресторане "Ампир", в самом центре, Тверская – рукой подать. Петровка еще того ближе, тут тебе и Мюр-Мерилиз и чего душа пожелает.
Все, о чем она сообщала – Тверская, Петровка, Мюр-Мерилиз, швейцар, ресторан "Ампир" и что "сунула" начальнику станции, – все это было так далеко от жизненного опыта Кати, она слушала, полна удивления.
За разговором время летело незаметно, и вскоре увидела Катя знакомые белые стены, белую строгую колокольню – гулкий колокольный звон разливался когда-то далеко по окрестностям.
Странное, бедное, милое и трудное отрочество ее за монастырскими стенами встало перед Катей. Все, кого Катя любила, где они? Вася? Баба-Кока? Ах, на минутку увидеть бы Фросю с Васюней! Может, сойти? Увидеться с Фросей? Рискнуть? Нет, не рискнула. А Лина Савельева где? И ее потеряла из виду...
Поезд постоял на станции Александров и с третьим ударом колокола тронулся в путь. Муж и жена, взвалив на плечи мешки, сошли в Александрове. Катя осталась вдвоем с кудрявой болтушкой.
– Боялась, снимут. Не сняли. Я уж и сунуть припасла, – откровенно признавалась та.
Вообще Катина попутчица была откровенна. Ей нравилось поражать Катю. Взахлеб рассказывать о нэпманских кутежах в ресторанах, "врать не буду, самой бывать не случалось, а от мужа наслышалась досыта. А муженек башковит. Сквозь землю увидит. Только дверь посетитель открыл, мой с одного взгляда определит, кто сколько даст. Разно в Москве люди живут. Тот спозаранку на биржу труда, безработным. Другой на завод – поднимать производство. А тот в собственную лавку хозяином. А вечерами на глухие улицы не показывай носу, попрыгунчики на ходулях в белых халатах, чисто привидения, стерегут налететь – рта не успеешь разинуть, догола оберут да на Сухаревку. На той Сухаревке все равно как в старое время: покупай-продавай, всякому товару покупатель сыщется. А кушанья в "Ампире" – индейка под соусом, а то рябчик в сметане, слыхала?.."
Сидя на узле, обхватив коленки, Катя слушала рассеянно, ей уже надоели однообразные рассказы неумолкавшей попутчицы. Но она так добродушно делилась, встряхивая кудряшками, удачливостью своей была так довольна, что Катя не перебивала, а, напротив, одобрительно кивала и хмыкала.
Пролетел мимо домик стрелочника об одном оконце. Сам стрелочник с зеленым флажком у переезда. Деревянные домишки городской окраины, с разноцветными флоксами, пышно цветущими в палисадниках. Поплыла мимо платформа, одноэтажное здание станции с высокими полукружьями окон и вывеской над входом "Город Сергиев", платформа и начальник станции в форменной фуражке, станционные постройки, водокачка, поленница дров проплывают мимо, и дома и сады противоположной окраины города медленно-медленно уходят назад.
– Не остановились! Что они делают? – в ужасе закричала Катя.
Куда ее везут? Что с ней будет?
Товарняк не спеша погромыхивал на стыках рельсов. За городом, где рельсы делают некрутой поворот, поезд пошел еще тише, словно бы раздумывал, не стать ли? Или без остановки так и громыхать до Москвы?
– Прыгай, прыгай! – тоже вскочив со своего фибрового чемодана, возбужденно кричала толстуха. – Не то в Москву отвезут. Куда тебе деться в Москве? Прыгай, пока скорости паровоз не набрал. По ходу вперед. Ай, останавливается?
Поезд, верно, вроде бы решил остановиться, вагоны еле ползли. Тише, тише. И стали.
– Прыгай, а я вслед узлы кину! – почти выталкивала Катю с площадки кучерявая толстуха в синем жакете и высоких башмаках на шнурках.
Катя прыгнула и кубарем скатилась с крутого откоса. Здорово ушибла левый бок и коленку. Не чуя боли, вскочила, полезла на откос.
Паровоз озорно, тонко свистнул, словно дразнясь, плюнулся паром и пошел, не спеша, качая из стороны в сторону вагоны.
– Стойте! Куда вы? Стойте! – бессмысленно звала Катя, карабкаясь на откос.
Над головой грохотало, стук колес больно отдавался в ушах.
Грохот тише, гром глуше. Поезд ушел.
Катя взобралась на насыпь. Пустые рельсы. Блестящие, прямые, пустые, бегущие вдаль. Где узлы? Ведь она сказала, что кинет.
Где узлы со всеми ее пожитками и подорожниками – пирогами, ватрушками, вареными яйцами, что насовали на прощание иваньковские бабы?
Катя пошла вдоль рельсов. Пыталась бежать, постанывая от боли в коленке. Рельсы видны далеко вперед, прямые, пустые. Узлов нет. Пошла обратно. Она не приметила то место, где спрыгнула с подножки, и теперь искала его. Наверное, узлы валяются там или скатились где-нибудь под откос. Ходила, ходила. Слезала под откос, снова карабкалась вверх. Все еще не верила, что ее обокрали. Ни смены белья, ни кофтенки, ни зимнего пальто, наследства бабы-Коки. На ней темно-лиловое платье, с серым газовым шарфиком, как впервые почти год назад она вошла в класс, летнее пальтишко да в кармане две бумаги с печатями.
Одна о сокращении тов. К. П. Бектышевой.
Другая – приглашение Сергиевского педагогического техникума.
А толстуха с кудряшками?.. Такая откровенная, выкладывает, выкладывает ласковым голоском всю свою жизнь! Неужели завтра понесет на Сухаревку Катины узлы продавать? Сыта, довольна. Зачем ей это? И после будет слушать мужнины рассказы о ресторане "Ампир"...
А ты? Ты ее слушала? Да. И кивала...
Поделом тебе. Не кивай.
35
Врата – глубокий свод древних стен, когда-то крепостных, с боевыми башнями и узкими щелями бойниц. Тяжелый, увенчанный как бы шлемом собор; пятиярусная, устремленная ввысь колокольня; храмы, часовни; келейный корпус с шатровыми крыльцами; обнесенное просторной галереей, по старинному гульбищем, все в затейливой лепке и росписи, двухэтажное здание из кирпича и белого камня, как после узнается – трапезная. Троице-Сергиевский монастырь.
Как? Опять монастырь? Это уже слишком! Выдумки. Никто не поверит.
Между тем это были не выдумки, а истинная правда. Опять монастырь, Троице-Сергиевская лавра.
Катя изумленно рассматривала храмы, церковки и разные здания, расписанные, убранные лепкой, фронтонами, арками. Подавленная происшедшим в дороге, с тяжелым сердцем вступала она в тесно застроенный монастырский двор. Неужели и здесь было то же, что узнано в Александровском первоклассном девичьем: деспотизм монастырских властей, смиренность и потаенный разврат лицемерных монахов и монашек и искалеченные жизни, как Фросина?..
Скоро Катя заметила в монастырском дворе тут и там следы разоренности: поваленную садовую решетку вокруг бывшего когда-то цветника, неподметенные дорожки, кучи хлама и мусора.
Она поискала скамейку и, не найдя, села на темную, заросшую плюшевым ковром надгробную плиту возле храма.
Здесь, в лавре, общежитие педагогического техникума. Она у цели.
Болела нога. Чулок на разбитой коленке взмок от крови. Надо бы перевязать, хочется пить. Пересохло во рту, так хочется пить...
Быстро опускался августовский вечер. Не опускался, а подползал от косматых кустов меж могилами, от мраморных плит и надгробий под раскидистыми кронами лип, от кладбищенской, не просыхающей за лето холодной земли.
Сама не заметив того, Катя забрела на кладбище. Небольшое монастырское кладбище возле храма, где когда-то, наверное, погребались высокие духовные лица да посадские именитые граждане за порядочный вклад в монастырскую кассу.
Небо над шатрами деревьев еще не погасло, еще светлело сквозь ветви, а кладбище уже окутывал осенний сумрачный вечер.
Мимо невысокой кладбищенской оградки, глухо топая коваными сапогами по каменным плитам мостовой, промаршировал отряд, человек двадцать, в военных шинелях.
Откуда-то с другой стороны храма донеслись девичьи голоса. Катя пошла на голоса, кусая губу от боли. Распухшая коленка горела, словно ее пекли на раскаленных углях.
Голоса доносились из трапезной. Девушки вышли оттуда гурьбой и сбегали во двор по широкой лестнице; несколько смешливых, беспечно болтающих девушек, видно жизнь их ничем не была омрачена. Так представилось Кате, бедной Кате, издали с завистью глядящей на них. Вот рассеются сейчас, как появились, и бросят ее, беспризорную, посреди разрисованных, как игрушки, церквей.
Но тут произошло нечто столь поразительное, что иначе как чудом нельзя назвать. Бывает, в самые наши тяжкие и горькие дни негаданно привалит удача. Ты тонешь, идешь ко дну, истаяли последние силы, и в эту-то именно роковую минуту тебе нежданно кидают спасательный круг.
– Катя! Катька Бектышева! Катя! – разнеслось на весь монастырь, и из девичьей стаи вынесло Лину Савельеву. Она! Крепкая, плотная, с толстой русой косой, не знающая сомнений командирша Лина Савельева, верховод их недавних школьных затей, глава всех ответственных мероприятий. – Катька, ты к нам? Ура! Девочки, новенькая, свойская, наша, я ее насквозь знаю, ручаюсь. Ой, да какая ты, Катя... вся перемазанная, где ты так извозилась? – Катин вид на секунду Лину смутил. Но не дольше секунды. Ладно, идем.
И через пять минут они очутились в маленькой комнатке бывшего келейного корпуса, теперь общежития Сергиевского педагогического техникума. Здесь изголовьями к стене стояли в ряд три железные койки: две со взбитыми подушками, опрятно застеленные вместо пикейных одеял простынями, одна незастеленная, с голым, из мешковины матрацем.
– Тебя дожидается, – сказала Лина. – Мы с Клавкой пока вдвоем, ты будешь третьей, устраивайся. Будто предчувствовала, место для тебя сберегла! Мы с Клавкой Пирожковой комнату эту боем отбили, у других окна в стену уперлись, а наши во двор глядят, красота! Сокращенная? Ясно. И мы. Нас в январе сократили, а мы, не будь дуры, тут же сюда, на подготовительные курсы и без экзаменов в техникум. Выкладывай! – приказала она. – Да не прячься. Все, без утайки.
И по-бабьи поджала щеку ладонью, другой подперла локоток, жалостливо слушая Катин невеселый рассказ.
– Великомученица ты, Катерина. Когда я тебя жить научу? Спекулянтку не распознала! Их за версту видно, если не вовсе слепа. А в школе сидела зачем, когда сократили? Приглашения ждала? Товарищ Бектышева, окажите милость, мечтаем просветить вашу непросвещенную голову, да?
Так язвительно отчитывала Катю Лина Савельева, а сама между тем доставала из тумбочки оловянную тарелку с ячневой размазней на воде, кусок черствого хлеба.
– Держу про запас. На случай незваного гостя. Ешь.
И понеслась с жестяной кружкой за кипятком в кубовую.
– Катька, Катька! Видела бы, как я культуру на селе у себя в красном уголке подняла! "Бориса Годунова" представляли. Я и режиссер и суфлер. Тустеп показала девчатам, революционные песни хором разучивали. За полгода дел наворочала – другая в две зимы не осилит. А под сокращение подвели. Ладно, государственная политика, смиримся. Против Совнаркома не попрешь, тем более папаня секретарь партячейки, лишнего покритиковать не даст, за косу оттаскает, пожалуй. Я и сама комсомолка. А ты думала! Не представляю, как жить безыдейной.
Некоторое время она пытливо вглядывалась в Катю, соображая, должно быть, насчет ее, Катиной, идейности.
– Втянем. Не вдруг. Проявишь себя на деле, тогда... А еще новость, ахнешь!
И она достала из укладки, где хранилось белье, заверенную сельским Советом справку, официально и неоспоримо удостоверяющую год и место рождения Лины Савельевой.
– И что? – не поняла Катя.
– Как что?! Читай: "Лина"! Добилась. Теперь законно, не придерешься. Навек. Про Акулину забудем. Ну, все. С моим личным вопросом покончено. Займемся твоим. Твоя задача – экзамены. Для опоздавших последний срок послезавтра. Садись и зубри.
Лина слетала куда-то, раздобыла толстенный учебник – "Историю педагогики".
– Полистай, кое-что схватишь, а вызовут отвечать, пуще всего жми на пролетарский подход. Мы пролетарские учителя и так далее...
Лина исчезла – она уже успела стать здесь членом студкома: "дел по горло, хоть кричи караул, каждый день заседаем", – а Катя уселась зубрить.
...Профессор, с благородной сединой, глубокими бороздами морщин на щеках и набрякшими под глазами мешками, в белом накрахмаленном воротничке, подпиравшем бритый старческий подбородок, протянул на столе худые, жилистые руки с тонкими музыкальными пальцами.
"Спросите об Ушинском. Ушинском. Ушинском", – мысленно внушала Катя.
– Итак, что есть предмет педагогики?
– Педагогика есть... есть наука о воспитании... пролетарском.
– Гм. – Профессор пошевелил музыкальными пальцами, как бы перебирая клавиши. – Гм! Что вам известно о системе Фребелевских игр?
Молчание. Безнадежное, не нарушаемое ни наводящим вопросом, ни ободряющим взглядом.
Булыжник какой-то этот профессор! Классически дореволюционный тип.
– Что вам известно о педагогических взглядах Руссо?
О Руссо кое-что случайно было Кате известно, ответила более или менее связно. И даже более или менее к месту ввернула эпитет "пролетарский". После чего профессор снова перебрал воображаемые клавиши, помолчал и, безусловно с недобрым умыслом, наверняка для провала, пожелал узнать, представителем какого направления педагогической мысли является выдающийся ученый Наторп. За сутки Катя, пусть бегло, перелистала все триста страниц "Истории педагогики" и не нашла никакого Наторпа. Что еще за Наторп?
С выражением застарелого утомления в лице, не переставая скучно перебирать пальцами, профессор сообщил Кате, что Наторп является представителем современной философской педагогики. Что философская педагогика, построяемая путем отвлеченных умозрений, утопична...
– Зачем в таком случае мне о ней знать?
– Гм... – Профессор оправил жесткие белые манжеты в рукавах пиджака, помедлил и холодно отпустил Катю. – Вы намереваетесь поступить на четвертый, специальный для учителей-практиков курс, не имея ни педагогических знаний, ни взглядов.
В какие-нибудь четверть часа выяснилась полная непригодность Кати учиться в педтехникуме. Но ее не отчислили тут же. Ей дали лист бумаги и предложили написать сочинение.
Экзаменовались опоздавшие – несколько девиц и один парень, некрасивый, с красным мясистым носом, к тому же косой на один глаз: правый глядел прямо, а левый бежал куда-то вбок.
Все они, не лучше Кати, на педагогике провалились. Подвел представитель философской педагогики Наторп. Заодно и Дьюи, и Локк, и Руссо...
– Будет ли это сочинение или отчет, как вам угодно. Вы можете рассказать случай из вашей школьной практики. Кто что хочет.
Дав такое задание, преподаватель заложил руки за спину и не спеша стал прохаживаться по классу, погруженный в свои мысли. Подойдет к окну, постоит. За окном старый сад, листья клена на восток зарумянились, а на север еще по-летнему зелены. Слышен дятел. Осенний дятел. Неуловимым чем-то, какой-то грустноватой голубизной напоминает и небо о близости осени.
Преподаватель постоял у окна и сел за стол, погрузился в книгу, не взглянув на класс, будто и дела ему нет до экзаменов.
"Отчего вы все так равнодушны?" – подумала Катя.
Чистый лист дешевенькой сероватой бумаги лежал перед ней на парте. Она погладила лист. Она любила бумагу. Вид бумаги вызывал в ней неясную радость.
"О чем написать? Ведь им все равно. Да, он сказал, можно описать какой-нибудь случай..."
Кате помнились и, наверное, во всю жизнь не забудутся зимние вечера, когда в сельце, вокруг, на полях, во всем мире такое безмолвие, такая чуткая морозная тишина, что на версту слышен тонкий хруст снега под ногами прохожего. Когда в небе, как фонари, зажгутся яркие звезды, ученики, до изнеможения и счастья накатавшись на салазках и деревянных коньках, со всех ног летят к ней, в ее школьную кухню. Щеки морозом нажгло докрасна. Глаза горят, как те фонари.
Они усаживаются на полу вокруг лоханки с водой, куда время от времени отвалится из светца конец обгоревшей лучины. За лучиной надо следить. На эту должность назначается самый ответственный ученик, может быть будущий великий математик, может быть второй Лобачевский, а пока Федя Мамаев, из старших. Случалось, и он зазевается, упустит вовремя сменить лучину, лучина шлепнется в лоханку, шипя, погаснет, а лишнюю спичку жаль тратить, и они слушают впотьмах Катин рассказ о принце и нищем Марка Твена. Конечно, Катя не могла знать наизусть всего Марка Твена и приключения принца и нищего отчасти придумывала. Они оба были отважны и благородны, ее принц и нищий, и испытания их никак не кончались.
Из вечера в вечер собирались Катины ученики у лучины. А потом...
Тут Катя оставила на минуту перо и громко прыснула. Да, прыснула со смеху в кулак, да громко, на весь класс. Когда на нее нападал смех, она не могла удержаться. Чем неуместнее и неприличнее в данный момент был смех, тем больше ее забирало.
Преподаватель поднял от книги глаза и в недоумении глядел на нее. Без слов. Видимо, очень уж был удивлен. Это ее отрезвило.
Он моложе профессора, едва ли больше сорока. Наверное, тоже из бывших. Высокий, открытый лоб. Пышные, с коричневым отливом, небрежно откинутые назад и свисающие на виски волосы. Усы, тоже каштановые и пышные, над тонкими нервными губами. Белого воротничка и накрахмаленных манжет не видать, и пиджак довольно потертый. Но все равно, наверное, из бывших. Хотя что-то проглядывает в нем добролюбовское...
Да, так вот... Жаль, но приключения принца и нищего рано или поздно окончились. Алеха Смородин опечаленно хлопал ресницами. Канючил: "Катерина Платоновна, а дальше-то что?"
Все ребята канючили: "Катерина Платоновна, дальше давайте".
Но она уже всю себя исчерпала, приключения нищего и принца окончились.
Однажды под вечер, в тот час, когда у них с бабой-Кокой в комнате уютно топилась голландка, явился председатель. Ничего в том особого не было, он нередко захаживал, но нынче был какой-то особенный, на себя не похожий. Ноябрьской тучи хмурее.
– Здравствуйте, – еле буркнул. Присел у печки на корточки, курит.
– Изволите гневаться? – полушуткой спросила Ксения Васильевна.
У нее с сельсоветом отношения были свободные. С Петром Игнатьевичем держалась, как говорится, на равных.
– В точку, Ксения Васильевна. Гневаюсь. – И рявкнул, буквально рявкнул, раскрывая тем весь свой необузданный нрав: – Ты чему их, Катерина Платоновна, учишь?
Катя смешалась, не понимала, молчала.
Он вытащил из-за пазухи что-то похожее на колпак из газеты, с круглым отверстием посередке, клиньями вкруг отверстия.
– Это что?
– Что-о? – не понимая, повторили Катя и Ксения Васильевна.
– Ишь непонятливые! Невиновны ни в чем. Как есть ни за что не в ответе! Глядите в таком разе, любуйтесь.
И надел на голову колпак из газеты.
– Ты, Катерина Платоновна, ребятам старорежимные сказки плетешь, а о последствиях думаешь? Что мы видим перед собой? Царскую видим корону. Алеха мой из газеты "Беднота" смастерил. Из нашей рабоче-крестьянской газеты корону вырезал, напялил и ходит. "Я принц". Это Алеха-то мой принц? В короне! А? Ты, Катерина Платоновна, чего в башки им вколачиваешь? Ты куда их ведешь, распрекрасный педагог наш советский?
36
– Екатерина Платоновна Бектышева!
Преподаватель назвал ее не первой, но по алфавиту она всегда получалась близко к первой.
Студентов четвертого курса преподаватель называл полным именем здесь учились "практики", с педагогическим стажем в год, два, даже три.
– Бектышева Екатерина Платоновна!
Он держал лист, исписанный меленькими буквами. Вообще-то у нее был размашистый почерк, но она экономила бумагу и писала мелко, лепила строку к строке.
– Ваше сочинение... Завязка. Событие. Даже намек на характер... почти рассказ. Неуклюже, но что-то обещает...
– Федор Филиппович! – завопила Лина Савельева. – Она у нас, когда во второй ступени училась, повести писала.
Федор Филиппович приподнял каштановые брови, сгоняя на широченном лбине нити морщин. Тонкие губы покривились в усмешке.
– Повести – преимущественно дамский жанр. Большая проза – роман и рассказ.
– А Чехов? "Степь" Чехова? – осмелилась Катя.
– Гению все подвластно. Под пером Чехова или Тургенева все единственно и неповторимо. Но перейдем к предмету наших занятий. Наш предмет – психология.
Из туго набитого, изрядно потрепанного, когда-то желтого, а сейчас пятнисто-рыжего портфеля он вынул несколько книжек.
– Уильям Джемс. "Беседы с учителями о психологии". Перевод с английского. Петроград. 1919 год.
Довольно тощая книжица, далеко до "Истории педагогики". Популярные беседы с американскими учителями начальных школ ученого-психолога Уильяма Джемса, приглашенного Гарвардским университетом. Ого!..
– Получайте по одному экземпляру на комнату.
Некоторое время в аудитории стоял гам, как в заурядном школьном классе или вечернем кружении галок вокруг колокольни, – распределяли учебники. Естественно, руководила распределением Лина.
– Итак, Уильям Джемс. Передовой педагог. Не материалист. Будем держать это в уме и в некоторых случаях спорить. Однако обширность знаний и блеск изложения так пленительны, что психология как наука, надеюсь, заинтересует вас... если вы способны мыслить не по шаблону и не только о каждодневных практических делах и заботах, но и об отвлеченных понятиях.
Федор Филиппович произносил вступительное слово, расхаживая по классу, заложив за спину руки и то ли насмешливо, то ли нервно кривя тонкие губы под каштановыми усами.
Может быть, он не возлагал на своих слушателей особых надежд. Предмет разговора был интересен ему прежде всего для себя самого. Он как бы беседовал с ученым-психологом Уильямом Джемсом.
– Вы утверждаете, коллега, что организация воспитательного дела в США лучше, чем во всех остальных странах. Через несколько поколений, утверждаете вы, Америка будет способна принять на себя руководительство в воспитании мира... Какие же основания для столь оптимистических взлетов фантазии? Разве что богатство?.. Да, Америка прочно и несравненно богата. А мы бедны. Были и есть... Но вот Белинский... "Завидуем внукам и правнукам нашим, которым суждено видеть Россию в 1940 году, стоящею во главе образованного мира, дающею законы и науке и искусству и принимающею благоговейную дань уважения от всего просвещенного человечества". Эти слова, коллега Джемс, сказаны были в прошлом веке. В рабской России. Когда русский крепостной народ, не знающий грамоты, не подозревал, что есть просвещение. Могучая мечта! Вы пожимаете плечами: "Может ли этакое сбыться?" Не знаю, коллега Джемс. Наша школа в состоянии разрушений и поисков. Мы мастера разрушать. Что касается поисков... будем учиться. Кто ищет, находит. Относительно же первенства Америки в воспитании мира... вы слишком практичны, господа американцы, слишком дорожите материальными ценностями, вам не хватает духовности... Впрочем, я говорю не о народе. Народ – это что-то большое, загадочное... Не решаюсь судить о народе.
Без малейшего сопротивления со стороны Лины и Клавы Катя завладела выданным на их комнату учебником. Обе ее подружки после лекций вмиг улетучились заниматься общественной деятельностью. Клава – член кухонной комиссии. Что бы ни толковал, кривя тонкие губы, Федор Филиппович о практических делах и заботах, именно ими была каждодневно занята ее голова. В течение лекции она не отвела от преподавателя глаз, прилежно слушая и почти ни слова не слыша, ибо весь урок раскидывала мозгами относительно обеда: завтра, послезавтра, особенно нынче. Особенно нынче! Первый учебный день. Порядочно прибыло новеньких. Не просчитаться бы с порциями.
Понятно поэтому, что, несмотря на старания Федора Филипповича, представление об ученом психологе Уильяме Джемсе у Клавы составилось довольно расплывчатое. Правду сказать, всего и запомнилось – Джемс.
Катя между тем бодро шагала в общежитие с Джемсом под мышкой. Занимательный день! Занимательный тип Федор Филиппович. Почему-то кажется Кате, он и сам впервые знакомится с Джемсом, вместе с ними входит в новую область. Говорит, будто думает вслух...
Катя спешила. Учебный корпус – двухэтажный особняк, реквизированный у купца, разбогатевшего в старое время на скупке костей для мыловарения, стоял на зеленой улочке в получасе ходьбы от лавры. Катя спешила, почти бежала. Давно не испытывала она такого подъема, интереса к жизни, возбуждения ума!
Может быть, в ней сидит дар ученого? Был спрятан, глубоко где-то зарыт, неблагоприятные условия жизни не давали раскрыться. Да, вероятно, так и бывает. Все случается вдруг. Где-то таится и вдруг...
Он догнал ее возле трапезной. Он – это тот, экзаменовавшийся вместе с Катей некрасивый парень, у которого один глаз глядел прямо, а другой косил вбок.
– Ух! – громко выдохнул он, косясь на нее. – Ну и несетесь! Насилу догнал.
– Зачем?
– Здрасте! Затем, что учимся на одном курсе. Вас знаю, Эф-Эф разрекламировал. А я без рекламы, просто Григорий Конырев. Будем знакомы. Мой девиз – равноправие, но для вас в виде исключения обед получу.
И он зашагал в очередь к оконцу кое-как сколоченной фанерной перегородки, делившей бывшую монастырскую трапезную на теперешнюю студенческую столовку и кухню.
– Браво, постные щи! – возвестил он, неся оловянные тарелки с жиденьким варевом из листьев капусты.
– Мясные бы лучше, – возразила Катя.
– Толстовец, и никого живого не ем. – Он жадно хлебал щи, успевая между двумя ложками озадачить Катю новым сообщением: – Не убиваю. Борюсь со злом непротивлением злу. Из-за толстовских убеждений меня и в армию не взяли.
– А не потому... – Катя вовремя спохватилась, прикусила язык.
– ...что кривоглаз? – спокойно продолжил он. – Нет. Я им доказал, что спасти мир может только толстовство. Вам я тоже докажу. Вы, мне кажется, соображаете.
После обеда Катя все-таки от него улизнула. Постные щи и полполовешки ячневой каши только раздразнили аппетит, есть еще больше хотелось, но дома ни черствой корки не сыщешь.
Она сбросила туфли и с ногами забралась на кровать.
Что же есть психология? Наука. А преподавание что? Искусство. Прекрасно, прекрасно! Хорошему учителю мало знать, говорит Джемс, необходимо "особое дарование, тонкий такт, понимание положения каждой минуты".
Положение каждой минуты? А помните, Катерина Платоновна, одну минуту на первом вашем уроке, когда вы встали в тупик перед задачкой на четыре арифметических правила и провалились сквозь землю?
Молодчина Уильям Джемс! Катя читала его беседы не отрываясь, увлекаясь все больше. Пока не спорила. Пусть он не материалист, пусть, бог с ним, пока незаметно, но Катя, читая его, исполнялась уважением к себе за то, что была и будет учительницей. Так почтительно, влюбленно и так понятно говорит ученый с учителями о замечательном учительском деле. Так свободно...
Нет, не всегда понятно. Поток размышлений, ассоциаций, отступлений в различные области обрушивается на Катю. Она изо всех сил напрягает волю и голову, чтобы следить за мыслью, ухватить суть доказательств.
Юмор освежает ее. Да, представьте, оказывается, можно и об ученых предметах иногда рассказывать с юмором и массой жизненных случаев. Такие страницы легко и интересно читать. Запоминаешь мгновенно. Но вот снова теория. Стоп. Вернемся назад. Перечитаем. Еще, еще, еще раз. Подумаем.
... – К следующему занятию вы сделаете конспект первой лекции, сказал Федор Филиппович. – Каждую неделю вы будете конспектировать главы одну за другой. Вы будете учиться самостоятельно думать, анализировать и излагать... хотя бы грамотно. Я имею в виду логику рассуждений и выводов.
Лина и Клава задание Федора Филипповича встретили кисло. А Кате, хотя она, как и все ее однокурсники, никогда не писала конспектов, даже водить по бумаге пером доставляло удовольствие.
С чего же начать? Психология – наука, преподавание – искусство. Это мы поняли. Дальше мы поняли: важно знать психологию детства, но не убивайтесь, если вы не ученый-психолог. Вы им можете стать. Можете стать им, оставаясь учителем.