444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Арбатова » Меня зовут женщина (сборник) » Текст книги (страница 9)
Меня зовут женщина (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:25

Текст книги "Меня зовут женщина (сборник)"


Автор книги: Мария Арбатова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

И тогда я иду в никуда и спрашиваю парня в спортивном костюме, где Ангара. И он ведет меня на набережную. И Ангара, голубая, как не знаю что, из которой можно пить воду, лежит во всем своем великолепии. И парень оказывается историком, и мы сцепляемся языками. И я смотрю на него широко открытыми глазами, потому что все, что он говорит, такое же легкое и чистое, как вода в Ангаре. И ни одного штампа! Куда там московским салонным львам! Тихо живет, ездит на велосипеде, пишет диссертацию.

– Жить в Москве? Да ваш город похож на дискотеку! Там не то что думать, там дышать трудно!

– Ну уж! – обижаюсь я. – Москва очень чувственный город, она же под знаком Тельца. Москвой надо уметь пользоваться, Москва – не город, а государство. Караванцы сказали, что Москва не имеет ничего общего с Россией, что она похожа на Нью-Йорк или Париж, но только немотивированней и пряней.

И он провожает меня к театру, и мы прощаемся, как дети, отбывшие смену в лагере.

– Ну, всего тебе.

– И тебе.

– Значит, в Монголию?

– В Монголию.

– Ну ладно. Ты там пиши свои пьесы.

– Ага. А ты здесь – свою диссертацию.

– Значит, не увидимся больше?

– Не увидимся. Жалко. Ни лица, ни имени в памяти не осталось. Только восторг.

Сидит такой парень в Иркутске, примус починяет, и караванские антропософы после него – такие маленькие дети в песочнице.

А перед театром тусовка. «Лерне Идее», чтоб в очередной раз сэкономить на обеде, привезла ящики с персиками, шоколадом и бутербродами. И фричики, жуя, нежатся на солнышке, лежа на парапете и сидя на асфальте. А голодные иркутские дети ходят вокруг и выпрашивают куски. И интересно наблюдать, как кто из иностранцев себя ведет, потому что те, кто только что кричал о том, что Россию спасет антропософия, требуют вызвать полицию и убрать попрошаек.

– Вот у этого длинного две шоколадки, этот отдаст, – говорит конопатый мальчик с меняющимися зубами своей сестренке в грязной плиссированной юбочке. И сестренка подходит к Вильфриду, показывает пальчиком на шоколадку и говорит:

– Плиз, ам-ням-ням!

И Вильфрид отдает шоколад и бежит за персиками для них, а они пока пытаются стянуть его рюкзак, набитый красками. Слава богу, я рядом. Я вежливо говорю:

– Положите рюкзак.

И бедные дети чуть не падают в обморок, они думали, что тут все иностранцы. И уже хотят смыться, но я говорю:

– Кто дождется, тот получит персик.

– Тетенька, а вы нас бить не будете? – спрашивает мальчишка, загораживая сестру. А что я могу сделать? Экспроприировать немецкие персики, которые караванцы бросают едва надкушенными, в пользу иркутских детей? Стыдно до одури.

…Потом Вильфрид показывает фотографии своих работ.

– Мне очень трудно в караване, – говорит он. – Я умираю, когда вокруг столько народа и бессмысленных слов. Я хотел расписать все белые стены по дороге, но каждый раз надо преодолевать столько препятствий. Я привез с собой краски и кисти. Если б я знал, я привез бы с собой и стены. Почему ваши чиновники мне мешают? Я не турист! Я приехал работать!

Весь центр Иркутска забит галдящими китайцами, торгующими ворохами одежды, и толпами криминогенных персонажей с фразой: «Продай доллар!» Мы с Лолой, голландским бароном Николасом и французским адвокатом Жаном идем гулять к Ангаре.

– Посмотрите, какая красота, – говорит Николас. – В вашей стране есть все, кроме пути спасения. И это путь, который указал нам Штайнер.

– Послушай, – злобно отвечаю я, – а тебе не приходит в голову, что в России есть свои Штайнеры?

– Штайнер один, – обижается Николас.

– Послушай, Николас, – говорю я, – у нас очень многого нет, и в том, чего нет, вы действительно можете помочь. Но вот как раз с философией и идеями спасения у нас все в порядке. И этого нам пока импортировать не хочется.

– Где ваши идеи, если вы живете такой чудовищной жизнью? Если по улицам вашей страны ходят грязные, голодные дети, а в туалетах нет бумаги?

– Грязных детей у нас скоро будет еще больше, а туалетной бумаги еще меньше, это болезнь роста. А где вы были со своими Штайнерами, когда у нас был социализм? Вы сидели и тряслись, не шарахнет ли наше правительство на вас бомбу, а как жили при этом мы, вам было по фигу. Мы были для вас лепрозорием. Теперь мы немного вылечились, но за время болезни мы стали очень умными, в чем-то мы стали умнее вас.

– Да, мы не думали о вас как о нормальных людях, мы думали, что вы генетические рабы. Россия для меня открытие и потрясение. Но теперь, когда «железный занавес» приподнят, вы должны читать Штайнера, вы должны совершенствовать свой дух, ведь человек, постигший антропософию, – это человек, чуждый зла и суеты.

– Особенно это видно на примере поезда, – хохочем мы с Лолой. – Одни делают из Штайнера карьеру, другие – сексуальную революцию!

Николас бледнеет от обиды, еще слово о Штайнере – и, кажется, он сбросит нас в незамутненные воды Ангары. Мысль о нашей второсортности он впитал с молоком матери и совершенно не готов к отсутствию пиетета.

– Николас, в Голландии сейчас есть своя литература?

– Практически нет.

– А философия?

– Ценность гуманитарных идей девальвирована в последнее десятилетие. Все только и делают, что пьют и смотрят телевизор.

– Может быть, тогда ты сначала спасешь Штайнером Голландию?

Николас очень обижается.

Мы возвращаемся в номер, и, когда переодеваемся в халаты, появляется Николас, вид которого всячески обозначает, что хорошо бы я куда-нибудь делась.

– Я обещала зайти в номер наших друзей, – вежливо говорю я по-немецки и добавляю по-русски: – Лола, по-моему, тебе придется стать голландской баронессой.

– Чтоб этот зануда каждый день говорил мне о Штайнере и туалетной бумаге? Хорошо же ты ко мне относишься! – говорит Лола по-русски, очаровательно улыбаясь Николасу.

В коридоре пусто, все наши уже спят, а разгуливать ночью в халате по гостинице, набитой командированными, более чем опасно. По лестнице спускается кировский фотограф Сережа, и я прошусь к нему в гости.

– Пойдем, но имей в виду, что я живу с молодым голландцем. Его в караван взяла пожилая спонсорша. Она приставила к нему охрану – парочку из соседнего номера, они следят, не завел ли он с кем шашни. Так что если они нарисуются, то ты должна изображать мою девушку. Понимаешь, хороший парень, безработный, если спонсорша его засечет, то ему не на что будет жить, – говорит Сережа.

Молодой голландец по караванной кличке «мальчик-персик» сладко спит при свете, подложив кулачок под розовую щеку. Сережа рассказывает, как трудно кормить троих детей, даже будучи лучшим фотографом Кирова, вот разве немцы чего подбросят или распродажа выставки фотографий в караване принесет солидную сумму. У него ампутирована нога, и он стоически ходит со своей камерой на протезе. «Мальчик-персик» ворочается, но не просыпается даже от Лолиного стука.

– Что случилось? – спрашиваем мы. – Барон приставал?

– Да что вы! Он долго и нудно объяснял про свои доходы, свою долю наследства и свою квартиру в Амстердаме, а потом еще дольше и нуднее делал мне предложение.

– А ты?

– А я ответила, что еще не написала все книжки в России, чтобы ехать в Голландию смотреть телевизор!

День начинается с уличного праздника. Народ собирается на танцплощадке под моросящим дождем и изображает веселье. Половина поет и танцует, половина сидит на эстраде под зонтами. Я сижу вместе с Лолой, Николасом и носатой голландкой по кличке Буратино, четырнадцать лет пытающейся женить на себе барона с помощью совместного погружения в Штайнера.

– Я преподаю в школе, а в свободное время бесплатно работаю в магазине экологически чистой пищи. Это так важно, чтобы люди ели чистые продукты! Это так необходимо для чистоты их духа! Вы меня понимаете? – спрашивает Буратино.

– Понимаю, но в нашей стране сегодня не хватает даже экологически грязных, – отвечаю я.

– Вы, русские, все преувеличиваете, вот я в вашей стране, и нас прекрасно кормят, – наставительно сообщает собеседница. У меня нет сил, чтобы разуть ее глаза. Из иностранцев в караване интересны человек десять, от глупостей и банальностей остальных у меня уже звон в ушах.

– Скажите, а чем, по-вашему, отличаются русские женщины в караване от наших? – ехидно спрашивает Буратино у своей более удачливой соперницы, явно ожидая текста о духовности штайнеристок.

– Первое, что бросается в глаза, – отвечает Лола, подмигивая мне, – это то, что ваши женщины очень плохо одеты, при том что ваша легкая промышленность и жизненный уровень дают вам большие возможности.

– Одежда ничего не значит для нас! Мы сосредоточены на духовности и социальной реализации! – обижается Буратино. – И потом, мы много путешествуем!

– Я тоже в данную минуту нахожусь в путешествии, – отвечает Лола, поводя кружевным плечиком. – Мой внешний вид не мешает мне готовиться к защите докторской диссертации.

Тут появляется Вильфрид. Пока все веселились, он расписывал очередную белую стену. У него ангина, и он отхлебывает какую-то дрянь из красивой баночки. Мы отправляемся в Дом актера за горячим кофе.

– Я с детства любил только книги. Все любили спорт, а я – книги, и поэтому меня всегда дразнили, – говорит Вильфрид.

– У тебя есть самая любимая книга?

– Да. Это – «Назову себя Гантенбайном» Макса Фриша. Почему ты остановилась?

– Мне не хватит моего немецкого, чтобы объяснить тебе это!

– Кажется, я понял по твоим глазам! Невероятно, оказывается, надо дожить до тридцати пяти лет в Москве, чтобы на набережной Ангары встретить человека из Кельна, с которым у вас одна и та же любимая книжка.

В Доме актера начинается пленум: караванцы набились в душный зал и подводят итоги русского вояжа. Я вхожу, когда суровая немка с телом, ни разу не тронутым мужскими руками, рубит воздух комиссарскими жестами и ругает тех, кто по причине глупости и бездуховности не стал штайнеристом за срок путешествия. И тут трогательный толстый американец поправляет очки и говорит, что, когда он платил деньги за караван, штайнеризм не оговаривался как условие путешествия. И еще пару вежливых колкостей о терпимости и правах человека. В ответ на что вскакивает Погачник, ударяет кулаком по столу и истерически кричит по-немецки:

– Каждый! Каждый человек должен стать штайнеристом! И мы этого добьемся!

В ужасе выскакиваю из зала: я-то думала, что с нас хватит большевиков. На улице на ступеньках сидит Вильфрид с обмотанным шарфом горлом.

– Скажи, что будет, если каждый станет антропософом, как того требует Погачник? – спрашиваю я.

– Будет армия, – отвечает Вильфрид.

– Но ведь ты сам антропософ.

– Да, но только в той части, в которой хочу понять свое место в мире, а не в той, в которой пытаюсь навязать это понимание другим.

После остановки у Байкала, который не берусь описывать, потому что Байкал лучше один раз увидеть, Сьюзен затаскивает меня на свой семинар. Я сижу на ящике в баре поезда и вместе с антропософами хором читаю зарифмованную галиматью по-немецки. Это их эвритмистические радости, игры с дыханием и дикцией, раскрепощающие плоть и возвышающие дух. Мои плоть и дух привыкли совершенствоваться другим способом, и я пытаюсь выскользнуть из бара.

– Тебе неинтересно работать в семинаре? – обиженно спрашивает правильная Сьюзен, мать троих детей, воспитательница вальдорфского детского сада, мечтающая остаться в России по причине влюбленности в русского поэта.

– Очень нравится, – ною я. – Но у меня не получится так хорошо, как у вас.

– Получится, получится, мы все тебе поможем. – И компания хором начинает объяснять мне мои ошибки. Слава богу, что в поезде мало места и завывание не оформляется дерганьем руками и ногами по антропософской схеме. Полуживая после этого группового изнасилования, я выползаю в соседний вагон и натыкаюсь на Урса.

– Русские совсем не участвуют в работе воркшопов! Воркшопы – это очень важно! Все должны работать! – скрипучим голосом говорит Урс.

– Зато мы не вербуем вас в православие! – отбиваюсь я.

– Все должны работать! Все должны проводить воркшопы! Я требую русские воркшопы!

И мы начинаем веселиться. Железцов проводит воркшоп «Как мы боролись с коммунистами и победили». Железцов – профессиональный комедиограф. Из наших он пускает на свой семинар только Угарова, который лежит на третьей полке и давится подушкой, потому что то, что рассказывает Железцов, – полный прикол. Но поскольку фричики не прочитали до каравана ни одной книжки о России, они сидят и прилежно конспектируют Сашины байки, полагая, что за уплаченные марки они еще и постигнут русскую историю.

В соседнем купе Леня Бахнов несет точно такую же чушь про русскую литературу, пожирая глазами роскошную чернокожую Сару и боязливо отодвигаясь от пламенного бедра австрийской артистки кукольного театра, объявившей в начале путешествия о том, что русским мужчинам в мире нет равных.

Я тружусь на театральной ниве. Моя задача – заставить непросыхающего московского актера Сашу сыграть мою пьесу прямо в поезде с сексапильной венгерской учительницей Ритой, выдающей себя за актрису. Действие пьесы происходит в купе голландской электрички, и я представляю, как мило будут смотреться венгерка в роли русской проститутки и Саша в роли американского профессора. Однако постановочная часть требует не меньше энергетической отдачи, чем разборки с кировским ОМОНом. Вместе с Сашей в поезде его жена Ксюша, сообщившая где-то около Кирова, что у нее шесть месяцев беременности с угрозой выкидыша. Каждый всплеск этой угрозы сопровождается тем, что Ксюша гоняет по веткам весь вагон. Не решившись отпустить мужа без присмотра в вояж, Ксюша рискует родить в монгольской степи. Мы, хихикая, представляем, как президент каравана Урс будет принимать роды в пустыне Гоби. Это будет настоящая социальная скульптура!

Увидев пышные формы венгерки, Ксюша встает на дыбы. Но Рита тоже не одна, ее пасет поношенного вида итальянский актер, вперемежку с пошлостями цитирующий Штайнера. Рита изучала русский в школе и хорошо говорит, она бродит по вагону, уча текст пьесы, и периодически пристает с вопросами.

– Я пришла к Саше репетировать, – жалуется Рита. – Я сказала: «Я не все понимаю в тексте пьесы, объясни мне подробно, что означает слово „трахаться“?» А его жена стала что-то громко и быстро кричать и выгнала меня!

– Я иду репетировать, а этот ее итальянский конь каждый раз делает вид, что пришьет меня! Хорошо, что я не говорю ни на каком языке и он не может мне ничего высказать! – парирует Саша.

– Все должны немедленно собраться в ресторане «Пушкин», я буду там читать стихи Чехова! – сообщает Сьюзен, пробегая по вагону.

– Очень хорошо! А я в конце вечера спою две русские песни – «Хавву нагилу» и «Подмосковные вечера», я выучила их в Африке! – кричит Жаклин и бежит за Сьюзен.

– Русские плохо работают, даже русский вечер делают за них немцы и голландцы, – шипит Урс, пробегая в противоположную сторону.

Спокойнее всех относятся к опыту социальной скульптуры молодчики из «Лерне Идее». Когда вечером в Иркутске мы узнали, что днем в Монголии на выборах победили коммунисты и въезд иностранцев и представителей прессы ограничен, все были в панике.

– Коммунисты, не коммунисты! Какая разница! Дадим побольше долларов и проедем хоть через Китайскую стену! – сказали «лернеидейчики» и оказались правы.

Собственно, сакральное русское «воруют» мы наблюдали в пути во всем его разнообразии. В Кирове, например, когда голландский театр импровизации вышел на сцену, из зала выскочил в дымину пьяный местный артист с воплем: «Я покажу этим козлам, что такое настоящая импровизация!» Он прыгнул на сцену, ухватил голландца Барта за ноги, поднял в воздух и уронил головой об пол. Разбитая голова, сотрясение мозга, «скорая помощь», статья в местной газете. А потом счет, выставленный Урсу за десять минут до отхода поезда, в котором среди платного перечня услуг – вызов «скорой помощи» участнику каравана за валюту! Да и вообще грамотно, два дня пунктуальному Урсу, требующему счет с первого «здравствуйте» на кировской земле, счет не показывают, а вручают перед отходом поезда с количеством нолей, взявшихся из воздуха.

– Этого не было! И этого не было! И это вы придумали! – тычет Урс пальцем в ведомость.

– Ах, не желаете платить? – спрашивают дядьки в серых костюмах. – Мы сейчас по системе правительственной связи сообщаем в Екатеринбург, что вы не платите по счетам! И вас там не принимают!

Они не дают ему времени посоветоваться с нами, он ничего не понимает в перестроечном менталитете городской администрации, пугается, платит за все ноли, и поезд идет дальше. От счета в Иркутске у Урса глаза еще выше лезут на лоб.

Монголы воровали, бесстыдно и сладко улыбаясь, но бытовая скука на лицах, с которыми воровали «лернеидейчики», приводила в трепет. Мы, воспитанные в двойной морали, привыкли, что каждый совковый вор чтит свое «низя!», по чину ворует и по чину свое воровство прикрывает; стиль работы «лернеидейчиков» в этой области нас поразил. Они воровали с каменными лицами, совершенно открыто, уныло и неазартно. В этом было больше обыденной работы, чем творчества, как в малоэмоциональном «дойче порно».

По вагонам идут сначала русские, потом монгольские таможенники. В промежутке между их визитами мы толчемся в тамбуре, веселясь и прикалываясь. Я протягиваю руку за сигаретой к выпившему Лене, и он неожиданно захлопывает дверь, идущую в вагон, вместе с моим запястьем. Я перестаю соображать от боли. К счастью, на руку намотаны янтарные бусы, они разлетаются, как желтые брызги, спасая меня от пожизненной профнепригодности, потому что рука – правая. Не слишком врубаясь в ситуацию, Леня и Андрей ползают по полу, собирая остатки янтаря и воркуя: «Не плачь, соберем твои бусики!» Будучи на «ты» с оттенками костной боли, я понимаю, что рука сломана и что впереди – Монголия. Я стою в тамбуре, прижимая запястье к холодному стеклу, и когда спутники пытаются игриво развлечь меня, намекая на симулянтство, посылаю их многоэтажным матом.

– Ну, знаешь, если ты такая крутая феминистка, то нечего сопли распускать от легкого ушиба! – говорят они обиженно и уходят.

И я стою в тамбуре и плачу, а потом иду жаловаться во второе русское купе, потому что ничто человеческое феминисткам не чуждо. И Света с Леной утешают меня, а Миша с Сашей приводят нейрохирурга Колю из Кирова, который, пощупав руку, обнаруживает перелом каких-то там отростков и притаскивает профессора Цукера. Международным консилиумом они решают гипсовать, но где гипсовать в Монголии – непонятно.

– Гипсовать не дам! – говорю я на всех известных мне языках. И после недолгой борьбы они фиксируют мою руку какими-то очень импортными бинтами и зубастыми защелками в панковском стиле, гармонирующими с моими белыми брюками. Ну хорошо, вещи и так за нами носят спутники, потрясая западных феминисток, у которых даже внутри любовных пар исключен мужской приоритет в таскании тяжестей, но ведь я не могу накрасить глаза левой рукой! Дожить до тридцати пяти, чтобы первый в жизни перелом получить на монгольской границе! От боли, от обиды на судьбу я не сплю до утра, созерцая декоративные горы, перемежающиеся декоративными степями.

Невероятная страна, даже после русских просторов она кажется незаселенной. Километры, километры нечеловеческой красоты, а потом одна юрта и монгол на лошади возле стада баранов. И снова километры и километры.

А утром странный город, весь как хрущевская новостройка, и туча монголов на вокзале, трогательно отыскивающих прикрепленных к своим семьям караванцев по фамилиям, которые им так трудно выговорить. И хрупкие, быстрые, хорошенькие монголки с букетиками цветов, считающихся у нас комнатными, и какие-то костюмированные танцы на перроне. Но немцы так долго уверяли нас, ссылаясь на путеводители, что в Монголии ненавидят русских, что местную воду пить нельзя, что вслед за каждым куском национальной пищи необходимо отправлять в рот горсть бисептола и что прикосновение к любому цветку, камушку и монголу обещает дизентерию, СПИД, чуму и холеру одновременно, что мы вежливо записываем адреса, мечтая любой ценой остаться в гостинице.

– В стране хлеб по карточкам, а риса и сахара нет, – объясняют «лернеидейчики», выдавая каждому из нас гостинчик для монгольской семьи в фирменном пакете, состоящий из килограмма риса и сахара.

Мы с Лолой оказываемся гостями двух хорошеньких учительниц, Уран и Саран, которые, заглушая национальную музыку на перроне, криками вопрошают, партию чего мы привезли продать и партию чего собираемся купить. Мы испуганно переглядываемся и вцепляемся в молоденькую библиотекаршу Баяртую, к которой приписан Николас, потому что из ее первых реплик ясен интерес к русским журналам, а не к русским товарам. Баяртуя едет с нами в гостиницу, лучшую гостиницу города, где воображение поражает комфорт и упирающийся в горы пейзаж за окнами. Мы садимся обедать в душном ресторане с шипящими, как змеи, фонтанами, к столу подскакивает желчная монголка и начинает вышвыривать застенчивую Баяртую из-за стола.

– Здесь места только для иностранцев! – говорит она.

– Но мы заплатим за нее! Мы отдадим ей свою порцию! Она с нами! – отбиваемся мы.

– Сюда пускают сегодня только иностранцев, и я не позволю ей сидеть за одним столом с вами! – щелкает зубами тетка и говорит по-монгольски такое, что Баяргуя, залившись краской, выбегает из зала. Мы сажаем ее в свой номер и утешаем.

– Это социалистический образ жизни? – спрашиваем мы.

– У нас так бывает всегда, когда человек получает немного власти, – отвечает Баяртуя, вытирая слезы.

…Мы идем на открытие фестиваля по центру раскаленного, обрамленного сизо-зелено-фиолетовыми горами города, вокруг нас разгуливают и валяются флегматичные коровы и козы, терпеливо уступают дорогу немногочисленные автомобили. На главной площади перед мавзолеем Сухэ-Батора сооружен помост, на помосте монгол, почему-то в синем, не национальном, а скорее рабочем халате, кланяясь, приветствует Урса, а Урс приветствует монгола. Караванцы сидят на горячем асфальте, намотав на головы свитера, вперемежку с аборигенами.

И у всех на глазах слезы, потому что не верилось, что доедем. И странное ощущение, что мы никуда не ехали, просто на центральную площадь вывозили декорации то Мавзолея Ленина, то мавзолея Сухэ-Батора, то Кировского муниципалитета, то Екатеринбургского музея, то Иркутского музыкального театра, то наливали Байкал. И выгоняли массовку. Сегодня массовка монгольская. Ведь пока поезд ведет центробежная сила, внутри него хозяйствует сила центростремительная, и психологическое время внутри поезда бежит отдельно от времени вокруг.

И профессор Цукер вместе с кировским врачом Колей перевязывают мою руку под дребезжащее пение монголки в парчовом платье, местной Эдиты Пьехи; и немка в инвалидной коляске дает потрогать монгольским детям никелированные колеса; и Сьюзен обнимается с аксакалами; Сара пританцовывает под монгольскую музыку, и Пьер кружится в глумливой юбочке; и все вместе поют популярную монгольскую песню, в припеве которой повторяется сладкое для всякого русского уха имя Чингисхан. А потом на эстраду высыпается команда девиц в военной форме и черных сапогах и начинает выплясывать что-то национально-милитаристское со зверскими лицами, что в сверхпрозрачном воздухе среди яркого города выглядит страшноватенько, потому что напоминает не придурковатый ансамбль песни и пляски Александрова, а ню из немецких трофейных фильмов.

– Ребята, вы довольны, что у вас победили коммунисты? – спрашиваем мы у студентов.

– Да, – говорит первый. – Они обещали снизить цены.

– Нет, – говорит вторая. – Опять будут травить интеллигенцию.

– Какая разница? – говорит третий. – В Монголии не важно, как называется партия, все воруют и ведут себя одинаково.

Вечером в оперном театре концерт; немного опоздав, мы подходим к дверям и обнаруживаем их закрытыми. Кажется, мы перепутали театр, но немцы утверждают, что нет, и начинают колотить в двери. Борец за права человека Хефнер, как самый высокий, подпрыгивает и заглядывает в окно, после чего начинает стучать в дверь ногами. Не проходит и пяти минут, как двери отворяются со страшным скрежетом, и злобная, жующая женщина в грязном переднике спрашивает, чего мы хотим. Мы превежливейше отвечаем, что хотим присутствовать на концерте в нашу честь, на что она отвечает, что концерт уже начался, приходить надо было раньше, и нечего ломать и без того ветхую дверь главного театра страны. И с тем эту дверь пытается закрыть, но мы уже освоились в смысле выживания и вступаем в рукопашный бой, одерживаем победу и вваливаемся в фойе под возмущенные вопли привратницы.

– Да здравствуют права человека! – кричу я Хефнеру, когда мы бежим по грязной лестнице в зал.

– Гут! – радуется член бундестага.

За ужином снова подают баранину, составляющую основу местного рациона. Бедные наши вегетарианцы… Все страшно измотаны количеством впечатлений, резкоконтинентальным климатом, недосыпом и межъязыковым напряжением, хочется войти в номер, упасть на постель и спать несколько суток, но вечером у меня свидание с Вильфридом, а у Лолы – с Николасом. Мы сидим вчетвером в ресторане, пьем кофе по десять долларов чашка, в ужасе переводя это в рубли, и беседуем. Лола с Николасом – по-английски, я с Вильфридом – по-немецки. Когда мне не хватает слов, мы рисуем в записной книжке Вильфрида картинки друг другу. На эстраде бесятся американцы с гитарой и разбитная Барбара из Амстердама поет сексуальные шлягеры; свет притушен, и только фонтаны шелестят и переливаются под прожекторами. К нам подходит венгерка Рита, так и не сыгравшая в моей пьесе.

– Я давно наблюдаю за вами, – говорит Рита. – Вы уже два часа разговариваете, но ведь Вильфрид не знает ни слова по-русски, а Маша плохо говорит по-немецки.

– Мы разговариваем на линии сердца, – объясняет Вильфрид.

– А что вы все время рисуете? – не унимается Рита.

– Мы рисуем свои разговоры, – объясняет Вильфрид. – Видишь, человек сел на корабль, вечером в ресторане он танцует с женщиной, но примеряет ее к идеалу. А вот на этой страничке он прикидывается слепым, чтобы безуспешно не примерять идеал к женщине, с которой он живет.

– А что все это значит?

– Это из одного писателя, его зовут Макс Фриш.

– А почему вы так странно разговариваете? Это так у русских принято? Все уже разбрелись по номерам и занимаются любовью, а вы картинки рисуете?

– Нам интересно.

– Давайте лучше я сяду к Вильфриду на колени и буду переводить. Ведь я училась в русской школе, я знаю все слова. – Рите очень хочется всем помочь, ей просто не приходит в голову, что при наличии мужчины в помещении можно сидеть на стуле, а не у него на коленях.

– Давай попробуем, – соглашаюсь я. Рита плюхается на колени Вильфриду, ерзая, выбирая наиболее комфортное положение, и делает самое умное выражение лица, на которое способна.

– Я готова, начинайте обсуждать свои проблемы, – говорит Рита голосом отличницы, но мы начинаем хохотать, и она обижается.

– Почему эта дура сидит у Вильфрида на коленях? – спрашивает Лола.

– Ей кажется, что так мы лучше поймем друг друга, – отвечаю я. – Хрен их знает, может, у них так принято.

– По-моему, Рита и ее итальянец – это воплощенный СПИД, – говорит Лола.

– Но СПИД же – не воздушно-капельная инфекция, – возражаю я.

– По-моему, Рита может заразить СПИДом одним взглядом, – диагностирует Лола и отворачивается к Николасу, который, судя по затуманенному взору, тоже разговаривает на линии сердца.

Ночью, когда весь отель вибрирует от половой жизни и антропософских дискуссий, мы с Лолой лежим в постелях со словарями, выписывая слова, и составляем шпаргалки для завтрашних интеллектуальных разговоров с избранниками.

Утром вся компания едет в Терельжь. В принципе вся Монголия хороша, как вытканный на шелке узор, в ней какая-то непереводимая на русский язык девственность и невытоптанность, вся она наполнена вызывающе нетронутым воздухом и молодой зеленью, но в Терельже это достигает еще и абсурдистской изобразительности. В центре ущелья странной цветовой и пространственной сложности на заросшем лесом пьедестале стоит выщербленная серопесчаная скала в форме черепахи; она настолько больше постамента и так трагически нависает над ним, нарушая законы физики, что дает неопровержимое ощущение нереальности происходящего. И когда ущелье наполняется пьяными от горного воздуха караванцами и пьяными от местной водки аборигенами, начинается самый яркий хеппенинг в мире.

Партия «зеленых», принимающая караван, на наших глазах порешает и разделывает целое стадо баранов, и пока мы в шоке созерцаем их дымящуюся плоть на истошно свежей траве, монголы наполняют темными круглыми камнями огромные бидоны. Раскаляют их на кострах и напихивают мясом, а в наиболее сговорчивых из нас вливают кумыс антисанитарного вида. Через пять минут все население ущелья, первобытно радуясь, грызет обжигающее мясо и дерется за раскаленные камни из бидонов, которые, если подержать в руках, заряжают невиданной энергией, соединившей последний хрип барана, лязганье огромного ножа и потрескивание сучьев в костре.

Скрипачи играют, влюбленные целуются, неугомонные карабкаются в горы, усталые валяются в цветах, заказные лучники стреляют из луков, сидя на низеньких лошадях, а привезенные пионеры ангельскими голосами поют неизменную песню про Чингисхана. И она клубится в акустических фокусах ущелья, перемешиваясь с дымом и запахом мяса. Когда мы перестаем соображать, нас запихивают в автобусы и везут в театр на концерт.

Лола засыпает на моем плече и не видит самого интересного. Она не видит, как к первому ряду, заполненному французами, подходит маленький толстый монгол начальственного вида и знаками требует, чтобы ряд был освобожден. Недоумевающие французы испуганно встают, монгол криками подзывает пять местных женщин из зала и сажает их вокруг себя на освобожденном ряду, нимало не смущаясь идущим на сцене действием. Лола не видит, как в зал въезжает женщина с коляской и осанкой сановной жены, как она направляется к понравившемуся креслу, сгоняет с него вежливую австрийку, берет на колени ребенка и, чтоб он наконец перестал орать, запихивает ему в рот маленькую несвежую грудь.

На людей на сцене все это не производит ни малейшего впечатления, в отличие от караванцев, которые после этого плохо воспринимают концерт. На сцене происходит невероятное. Монголы так одарены музыкально и пластически, что все, что они делают даже на сцене своего «Большого театра», требующего хотя бы некоторой академизации, находится где-то между искусством, игрой и любовью. Они двигаются и поют, как звери, в лучшем смысле этого слова, потому что, если на сцене западного театра появляется кошка, она переигрывает всех: любой класс европейского мастерства на сцене в присутствии кошки становится картонным. На сцене монгольского музыкального театра нельзя заметить кошку, на ней не будет заметным даже табун лошадей, потому что органика актерского существования у монгола абсолютна. Земля эта имеет такую энергетику, что после заторможенного русского, а уж тем более после полумертвого, даже во всей своей активности, европейца монгол кажется ребенком, только что научившимся ходить и наполненным распирающей его жизненной силой и вкусом к окружающему миру. Непонятно, как ему удается совмещать это со степенностью и самообладанием.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю