Текст книги "Меня зовут женщина (сборник)"
Автор книги: Мария Арбатова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– Мы дошли, но мы вернулись обратно. Еще не известно, вернемся ли мы обратно из Монголии. У «Лерне Идее» ничего не получается с обратными билетами. Так в галстуке или без галстука?
– В галстуке! – Я же вижу, что ему хочется в галстуке, но необходима санкция сверху. И он вынимает из кармана нечто лягушачьего цвета, важно обвязывает вокруг шеи и убегает вприпрыжку.
Потом появляется танцовщица Эрнандес, с порога говорит слово «утюг», а времени половина двенадцатого, а спектакль в самом разгаре, и их не унять и не сократить, и нельзя не дать спеть Агафонову: он с шести с ребенком дежурит.
– Дорогая, – говорю я Эрнандес, – не хотела ли бы ты получить вместо утюга указанные в ведомости концерта доллары и за это немедленно свалить домой к детям, не танцуя?
– Охотно, – отвечает Эрнандес. – Я была несправедлива к антропософам, это движение действительно таит в себе чудеса.
Когда концерт кончается, на наших смотреть страшно, они с утра бегали в деловом исступлении, а фричики двое суток мариновались в поезде, у них гиподинамия и самое начало разгула.
– Сейчас мы пойдем к Мавзолею и будем фотографироваться на фоне Ленина, – сообщает Уго, обвешанный рюкзаками, компьютером и велосипедом.
– Нет, – отвечаю я жестко, – сейчас мы пойдем домой и упадем спать, иначе я умру.
И интеллигентный Джулиан поддерживает мое предложение.
– Друзья, – говорю я им в кухне, – в этом доме в данный момент нет мужчины, поэтому не работают кран на кухне, свет в ванной и стиральная машина. И хоть я – феминистка, самец с плоскогубцами кажется мне не худшим изобретением человечества.
– О! – кричат они радостно. – Сейчас мы все починим! – и ломают все до основания.
И когда, объяснив мне, что русские краны, выключатели и стиральные машины какие-то странные, они ложатся спать, я стираю до шести утра руками, как Золушка, потому что первый день дали горячую воду и в чем-то же я должна поехать в караван.
В десять утра я стою на сцене ДК МГУ с микрофоном и думаю, как бы не свалиться и не перепутать, «кто кому Вася». Около меня Урс, Клер Нигли из Парижа, ленинградский драматург Саша Железцов, англичанин Саймон, вызвавшийся переводить на английский, и переводчица Лена Бурмистрова для немецкой части зала. Я вещаю что-то дежурно-пышное про идею евразийства, про материк без берлинских стен и железных занавесов, Лена Бурмистрова бойко переводит это на немецкий, и германоговорящая часть зала дежурно аплодирует. Пауза. Все вопросительно смотрят на Саймона. Саймон бледнеет и наклоняется к моему уху:
– Я ничего не понял, что ты сказала. Я перевожу антропософскую литературу. Я перевел книгу Сергея Прокофьева. Повтори мне на ухо все, что ты сказала, только медленно, – говорит он.
– Саймон, дорогой, мы на сцене. Я не могу повторить, я уже забыла, я не выспалась, и у меня плохо работает голова. Скажи им сам что-нибудь многозначительное от моего имени, только побыстрей, – прошу я.
– Как я могу говорить от твоего имени? – возмущается Саймон. – Ведь я не знаком с кругом твоих идей.
– Тогда говори от своего имени, только быстрее, умоляю, быстрее!
– Хорошо. Я буду говорить об антропософии.
– О чем угодно. – И я впихиваю ему в руки микрофон.
– Нет, я должен обдумать, – останавливается Саймон и возвращает микрофон.
Русскоязычная часть зала хохочет, потому что микрофон очень чувствительный и все слышно, остальные, окаменев, наблюдают за нами.
Я понимаю, что кредит доверия исчерпан, и злобно объявляю:
– Профессор Саймон Смит хочет сказать несколько слов от лица английской части Каравана культуры.
– Профессор Саймон Смит хочет сказать несколько слов от лица английской части Каравана культуры, – бодро переводит Лена Бурмистрова, и германоговоряшая часть публики снова аплодирует.
– О нет, – кричит Саймон, – я должен еще подумать!
– Профессор Саймон Смит хочет сказать… – говорю я и леплю очередной текст о загадочной русской душе и феномене русской интеллигенции.
– Профессор Саймон Смит хочет сказать… – переводит Лена, и германоговорящая часть снова аплодирует.
– Президент каравана Урс Польман, – объявляю я. – Я прошу человека, способного немедленно помочь с английским переводом, подняться на сцену.
– Президент каравана Урс Польман. Я прошу человека, способного помочь… – дублирует Лена Бурмистрова, германоговорящие хлопают, англоговорящие уже созрели для взрыва, а на сцену никто не поднимается.
Урс долго, торжественно и нудно пересказывает то, что напечатано во всех афишах и листовках, германоговорящая часть жидко аплодирует.
– Перед вами выступит Клер Нигли из Парижа, – объявляю я. – Лена, умоли ее говорить по-английски!
– Я уже пыталась, она не желает! Франкоговорящая часть зала оживляется, потому что Клер сопровождает монолог экспансивной пластикой, а потом, резко повернувшись, бросается на меня с пылкими лобзаньями. Поскольку из ее выступления я понимаю только словосочетание «русская идея», я догадываюсь, что в моем лице и теле она тискает русскую идею.
– Лена, у меня вся морда в помаде? – спрашиваю я.
– Вся, – отвечает честная Бурмистрова. – Сотри хоть с носа.
– Почему нет английского перевода? – раздается тихий голос из второго ряда. И его ядовитое «уай» подхватывает ползала.
– Я хочу представить русского драматурга и борца за права человека Александра Железцова, – говорю я. – Саймон, если ты сейчас не выступишь, то поезд никуда не поедет, – угрожаю я. И тогда доверчивый и щепетильный Саймон, вслед за Сашей Железцовым, начинает говорить по-английски такую тягомотину, что англоговорящая часть зала немедленно засыпает, Лена не может перевести это на немецкий в ответ на обиженное «варум» немедленно возмущенной германоговорящей части. Слава богу, что их сменяют музыканты, однако проблема перевода примерно в этом виде и сохраняется до конца каравана, видимо, символизируя «социальную скульптуру как образ будущего сотрудничества многих этнических и религиозных групп».
– О, я знаю, – говорит мне хорошенькая француженка, поджав губы, – это все специально подстроили немцы, чтобы мы и англичане чувствовали, что они здесь главные! Они всегда так делают! Ты даже не представляешь, как мы ненавидим их в Страсбурге! Ведь это наша земля, а они считают, что их!
Однако все довольны открытием, щебечут, воркуют, тусуются, пытаются разобраться в программе на сегодня и, поскольку это невозможно из-за перевода, махнув рукой, разбредаются обедать. Отельные – в отель, приватные – к хозяевам.
– Вместо обеда я пойду осматривать Кремль, – говорит Джулиан и испаряется. Меня всегда потрясало, как они ухитряются без единого русского слова не потеряться в городе и, возвратившись, объяснить нам, где что можно купить подешевле.
– Вы хотите пообедать? – спрашивает переводчица Ира Константинова, женщина интуристовского розлива, умудрившаяся впихнуть в караван свою пэтэушную дочь. – Я уже договорилась в «Москве», все уже оплачено. По семь долларов с носа.
– Кем оплачено?
– Какой-то молоденький немец, сын хозяина бензоколонки.
И компания приватных в нашем сопровождении оказывается за длинным столом, вокруг которого носится стая официантов.
Соображать некогда, я думаю, что если обед оплачен частично, то я пришла не одна, а с красавцем Уго. В крайнем случае заплачу за себя рублями по курсу. Сумма астрономическая, но отступать некуда.
– Вот проект спасения московской экологии, – говорит Уго справа и разворачивает буклет под названием то ли «Мир дерева», то ли «Дерево мира». – Ты должна в этом участвовать.
– Конечно, – зевая, отвечаю я. Очень хочется спать.
– Я хочу составить галерею молодого русского авангарда, – говорит Менинг из Лондона, сидящий слева. – Я хочу, чтоб ты помогла мне.
– Обязательно, – вежливо улыбаюсь я.
– Я работаю артистом, я хочу, чтоб ты написала для меня пьесу, – говорит Георгий из Берлина, сидящий визави.
– Непременно, – отвечаю я. Милые ребята, почему им не приходит в голову спросить, заплачено ли за обед, сколько и кем? Я-то еще пребываю в состоянии совковой придурковатости, когда снимаешь последнюю рубашку, чтобы купить иностранцу пирожное.
– Вон тот тип из Парижа, – шепчет мне на ухо Ира Константинова, – говорит, что он заплатил больше, чем остальные. Он требует свои доллары обратно, а официанты говорят, что и так не хватает. Что делать?
– Боже, как неудобно! – Я давлюсь салатом. У меня нет с собой ни одного доллара, только рубли. – Вот деньги, отдай ему рублями, это по самому высокому курсу. Боже, как стыдно!
– Смотри, – говорит Уго справа, подсовывая очередную карту. – Вот Орехово-Борисово, экологически грязный район. Мы наметили сделать вот тут сады, вот сюда поставить очистные сооружения, а здесь построить фонтаны.
– Уго, ты был в Орехово-Борисове сам?
– Нет. Мы рисовали эту карту в Берлине.
– Съезди сначала в Орехово-Борисово, а потом рисуй карту с фонтанами.
– Мне некогда. Сейчас я должен осмотреть центр Москвы, а потом объехать на велосипеде весь Иркутск!
– Как ты думаешь, Маша, будут ли молодые художники продавать мне картины? Американцы платят больше, – говорит Менинг.
– Будут. Пока они дождутся американцев, они умрут с голоду.
– Ты должна написать пьесу о любви молодого немца и русской девушки, чтобы в начале пьесы все плакали, а в конце – смеялись! – говорит Георгий, но я уже не слушаю его, потому что Ира Константинова идет ко мне с трагическим лицом.
– Официанты требуют еще долларов, они пересчитали и говорят, что накрыли больше порций!
Я перевожу доллары в рубли, и аппетит покидает меня.
– Скажи им, чтоб собрали доллары, для них это тьфу! – советует Ира.
– Я не могу. – Конечно, «у советских собственная гордость».
– Тогда выкручивайся сама. Официанты не берут рубли. Валюта только у гостей, но мы знакомы день, удобно ли просить в долг?
– Саймон, – говорю я очень жалобно, – ты не можешь одолжить мне денег? Я отдам завтра в рублях, ведь тебе все равно обменивать.
Английский профессор долго вычисляет и прикидывает в уме, пока я ежусь от стыда, и наконец, решившись, дает мне валюту, с которой Ира Константинова немедленно скрывается в официантском логове.
– Я готов получить деньги завтра по курсу… – И он называет такой курс, по которому доллар можно обменять разве что в мечтах. Глубоко презирая себя, я благодарно улыбаюсь ему. Слава богу, что я еще не в состоянии догадаться о том, что за занавеской Ира Константинова кладет доллары в карман.
Перед ДК МГУ стоит «Икарус», собирающий караванных художников, архитекторов и ландшафтников на экскурсию по Москве. Я прыгаю в него, чтобы посидеть в покое, но когда мы едем по центру, со мной начинает что-то происходить. Попробуйте сесть с иностранцами в автобус и попасть в совершенно другую Москву. Новый ли пространственный ракурс, мнимое ли ощущение отдельности от того, что сидишь в облаке блаженного, неутомимого «файн! файн!», законное ли право на разглядывание бесконечно знакомого по кускам, как иногда вдруг, словно при вспышке молнии, видишь все, чего долгие годы не замечал в лице близкого… Бог весть… И когда автобус будет кружиться по улицам, затоптанным нашими следами, замусоренным нашими словами и историями, город покажется новым, как мир в только что вымытых окнах. И Москва будет так хороша в своей безалаберной душевности, так жалобно неопрятна и возвышенна, как только что родившая женщина. И светлые глаза спутников начнут понемногу загораться не туристским, а любовным трепетом. И вы приосанитесь, как ребенок, показывающий любимые игрушки, и полюбите зрителей за то, что они не морщатся при виде медведя с оторванной лапой и куклы с отбитым носом.
… А вечером я веду концерт посреди скандала французского театра с голландским. «Нет! Мы выступаем первыми! Они думают, что если они французы, то им все можно!»; посреди истерики антропософов, что если не будет выступать Миха Погачник, их партийный скрипач, то они покинут зал; посреди крика Михи Погачника, не желающего играть в одном концерте с порнотеатрами, имея в виду невиннейший «Ад ель Ритон». И мне еще трудно понять гносеологические корни гражданской войны между антропософами и неантропософами, и все немотивированное я еще списываю на западную экзотику и монтирую концерт, лепеча веселости, просчитывая градус скандала за кулисами, припоминая великие слова: «Публика – дура, она если слушает – то не слышит, если слышит – то не понимает».
Пока на сцене голландцы, я выбегаю в фойе и вижу возбужденно беседующих Лену Гремину и Урса.
– Он говорит, что половина гостей недовольна приемом!
– Что??!! – не верю я своим ушам: наши из кожи вон лезут в условиях инфляции, жары и языкового барьера.
– Они заплатили три с половиной тысячи марок и вправе рассчитывать на комфорт за эти деньги, – говорит Урс жестяным голосом.
– Покажи, кто именно недоволен!
– Вон та дама из Голландии. Ее не накормили обедом, и она потратила на это свои десять долларов!
– Послушай, Урс, – я чуть не вцепляюсь в его рыжие волосы, – ведь ты знаешь, что она живет у главного режиссера театра МГУ, который пустил в свое помещение бесплатно! Ты прекрасно видишь, что он целый день помогает здесь, и твоя голландка тоже не слепая, чтобы не видеть этого! Пойди спроси, обедал ли он сам! И завтракал ли!
– Но порядок есть порядок, – твердо отвечает Урс.
– Хорошо, если порядок есть порядок, то мы сейчас вернем ей обеденные доллары, а вы заплатите за аренду помещения в марках!
При слове «марки» Урс немедленно переводит разговор на другую тему.
На моем пути возникает Анита из Амстердама: с каменным лицом она моет каменный пол руками ужасной тряпкой, полоща ее в ведре с ужасной водой.
– Анита, кто тебя заставил мыть пол? – ужасаюсь я. Анита смотрит на меня скорбными глазами и продолжает мыть.
– Что случилось? – спрашиваю я у наших. Они пожимают плечами:
– Не знаем. Пытались забрать ведро и тряпку, молчит, не отдает. Может быть, она понимает только по-голландски?
– С утра понимала по-немецки и по-английски. Урс, как насчет нервных срывов среди участников каравана?
– Все нормально. Это такая театральная эстетика. Она так медитирует. Она собирается вымыть весь мир, – поясняет Урс.
– Аниточка! Приходи ко мне домой помедитировать!
– И ко мне! И ко мне! – веселятся наши.
– Маша! – кричат сверху. – Бегом! Опять склока за кулисами!
* * *
Остается собрать вещи, раздать поручения и пережить уличный праздник. А праздник, конечно, проваливается, потому что мы не умеем праздновать. Тем более улично. И ни один из русских актеров, да и вообще из русских, кроме меня и Ленки, не является. Потому что все понимают, что снять с поезда мы уже никого не успеем просто физически, так зачем выполнять обязательства?
И на огромном газонном поле перед Дворцом пионеров на Воробьевых горах немецкая клоунесса натужно веселит публику, и играет голландский духовой квартет, и Лена Гремина читает текст о Владимирке, по которой сначала везли декабристов, потом разночинцев, революционеров, репрессированных, пленных немцев, а вот сегодня поедем мы с миссией евразийского братства. И конечно же, играет Миха Погачник. И непонятно откуда, буквально с неба, берется странный ансамбль «Духовные танцы мира» и спасает праздник. Руководитель ансамбля ставит всех в круг и заставляет гигантский хоровод танцевать что-то эклектичное и радостное. И светит солнце. И мы с Урсом остервенело ругаемся по вопросу «кто виноват?», и вдруг, глянув друг на друга, понимаем, что просто страшно измотались за эти дни и уже не контролируем себя, и смеемся, обнимаемся и едем на вокзал.
А птичий базар от каравана на вокзале не сравним ни с чем: музыканты играют, певцы поют, танцоры танцуют, американцы кормят русских детей мороженым, бомжи пытаются утянуть багаж, нищие рэкетирствуют, наскоро определившиеся пары целуются на чемоданах, и только переводчица Ира Константинова прибегает в слезах с историей о том, что она привезла чужие чемоданы, и пытается вытащить из меня под этот сюжет денег. Но после ресторанного крещения я крепче Бастилии.
А в поезде нас хотят распихать по фричиковым купе. Но это невозможно! Не потому, что они нам не нравятся, а потому, что нам нравится быть вместе. И мы заходим в купе, в котором заняты две полки, и начинаем умолять молодых людей поменяться с нами, потому что ведь им все равно, они съехались со всего мира, а мы – одна компания. Но они холодно отвечают, что «это есть ваша проблема» и им неохота двигаться с места. Сначала мы теряемся, потом, посовещавшись, начинаем их грубо подкупать, дарим какие-то буклеты. Архитектор Андрей Кафтанов и писатель Леонид Бахнов обещают перенести вещи этих сопляков. И они с большой неохотой сдаются.
А в соседнем вагоне в это же время Лена Гремина, угрохавшая массу времени на французских актеров, униженно просит этих самых актеров поменяться, а они отвечают: «Мы уже сели, и нас все устраивает». И тогда Лена, везшая на себе огромную долю работы московского каравана, начинает рыдать, потому как слаб русский человек против западного менталитета. Мимо проходит Урс и, услышав, что, если не выполнят ее просьбу, Лена выйдет из поезда, президентским пинком выдворяет французов в соседнее купе. И мы не можем понять, почему эти милые ребята, так открыто и естественно принимавшие наши услуги, так странно реагируют на, с нашей точки зрения, житейские пустяки.
Но удивление гаснет в кутерьме обживания, в нашем купе уже открыта бутылка водки, повешены расписные доски и фотографии детей, а на дверях наклеена табличка «Русский дом». Мы попадаем в эмиграцию внутри страны, и, устав за неделю от иностранного щебетания, как всякие русские эмигранты, переходим на чистый мат.
В поезде пять ресторанов: «Пушкин», «Чехов», «Гёте», «Шиллер» и «Гамсун». Нас ждут дрессированные официанты и крахмальные скатерти, и ужасно неловко, потому что за окнами страна с полуголодными растерянными людьми и в этой теплице на колесах чувствуешь себя халявщиком немецкой марки, хотя работа, которую мы провернули в Москве, стоит в сто раз больше, чем мы думаем, и в тысячу раз больше, чем нам заплатили. Нас купили за бусы и зеркало. Кто-то сделает себе на этом караване генеральские антропософские погоны, кто-то – мешок денег, кто-то – политическую карьеру. А мы зато увидим собственную страну и Монголию! Кто считается в нашем доме? В нашем «русском доме»?
Напротив в ресторане сидит юный американец с хорошенькой преглупой физиономией и бусинками в косичках. На вокзале он купил несколько батонов хлеба и пытался всучить их в ужасе шарахающимся от него «голодным русским», а потом, обидевшись, бросил голубям. К нам подсаживается профессор антропософской медицины доктор Цукер, ослепительной, холеной внешности.
– Что такое антропософская медицина? – игриво спрашиваем мы с Лолой между мороженым и кофе и в ужасе слышим, что он начинает отвечать на вопрос на полном серьезе. Он читает введение в курс, от которого кофе перестает быть горячим, а мороженое – холодным, и требует посещения всех его лекций и семинаров в караване.
– Это безумно интересно, – кисло говорим мы, когда его удается остановить.
– Вы с западниками поосторожней, – издеваются наши однокупешники Андрей и Леонид. – Они же все воспринимают всерьез.
В ресторан врывается немолодой гитарист и заставляет весь «Гёте» орать шлягеры. И все веселятся и танцуют в проходах между столиками, и возбуждение от того, что караван тронулся, от того, что все получилось, не дает уснуть до утра. Да еще наши русские спутники открывают очередную бутылку спирта и хохмят до рассвета, и мы с Лолой хохочем как сумасшедшие, потому что если в одно купе попадают сразу два незнакомых мужчины типа «самец-затейник», то пока они разберутся в иерархии и выгнут эмоциональное пространство друг под друга, слушателям будет не скучно. Бедные благочестивые немцы, пытающиеся жить по режиму в соседнем купе, полагают, что это отвратительный русский стиль путешествий, и кидают на нас поутру осуждающие взгляды.
Мы приезжаем в Киров, сумрачный при всей солнечности июля, тяжелый и пыльный, с испуганными милыми людьми на улицах. Караван встречают с большим помпезом. Город только что перестал быть закрытым, и иностранец здесь большая экзотика. Во встрече гостей Мише Угарову ассистирует весь муниципалитет, человечки в пиджаках и галстуках с рублеными жестами, цветами, музыкой и обещанием застойного комфорта на лицах. «Вот уж расслабимся!» – думаем мы. В Москве ведь все работало на честном слове и энтузиазме нашей компании.
Стадо автобусов греется на привокзальной площади, и городская интеллигенция вожделенно разглядывает фричиков: каждому обещали выдать по одному на проживание! Нас везут через весь город в здоровый ДК, где в партийно-транспарантном стиле открывают Кировский фестиваль. Какие-то начальники и начальнички с приветственными речами, какие-то руководители групп, какие-то спонсоры и покровители, переводчики и кураторы, на которых иностранцы смотрят с гримасой брезгливого любопытства, потому что для них это ожившее советское кино десятилетней давности. И когда Миша Угаров с нормальным лицом говорит нормальным голосом одну-единственную, несущую информацию фразу: «А теперь вернемся в автобусы», – зал вспыхивает буйной овацией. Караван, почти не спавший ночь в поезде, не понимающий, ради чего тащили ранним утром по дикой жаре, и кто эти люди в серых костюмах, и какое они имеют отношение к новой нравственности, так и остается в недоумении.
Мы набиваемся с багажом в автобусы. Автобусов почему-то меньше, чем было, однако мысль о гостинице, ванне и завтраке помогает в решении пространственных задач. Мы набиваемся, как зеки для перевозки в ГУЛАГ, хохочем, висим и сидим друг на друге, запутавшись в вещах и языках. Автобусы закрывают двери, как «молнии» на переполненных чемоданах. Ура! Все вместились! Сейчас поедем! Почему не едем? Куда девались все шоферы? Их собрало начальство? Очень жарко! Пусть хоть откроют двери! Прошло уже двадцать минут! Это просто газовая камера! Мы все здесь умрем! Откройте двери! Мы стучим в стекло и на разных языках кричим, чтобы открыли двери! Но двери открыть некому. Дядьки в пиджаках собрали шоферов по своим партийно-административным нуждам и зачитывают им план мероприятий! Лена в полуобморочном состоянии лежит на моем плече, струйки пота размывают косметику на наших прежде хорошеньких личиках, стрелка ползет по циферблату, мы умираем… И тут Пьер, танцовщик Пьер с бесподобной внешностью и изломанной пластикой, яркий, как павлин, и нежный, как кошка, запевает гортанным голосом песню Эдит Пиаф. И я помогаю ему, изумленно сознавая, что знаю французский текст с пластинки, заигранной в детстве. И факт того, что я пою, потрясает меня еще больше потому, что голос относится к числу достоинств, потерянных мной в шестнадцатилетнем браке с певцом. И мы с Пьером умираем от нежности друг к другу, и с нами уже поет, воскресая, весь автобус. И мы наконец замечаем, что едем по желто-серому городу к гостинице по имени «Вятка».
Иностранцы отправляются «в люди», а мы толпимся у стеклянного окошечка, в котором выясняется, что никакой брони нет, никакой оплаты тоже, но если мы настаиваем, то нас поселят за свой счет. Все театральные студенты бледнеют. Появляется парень в сером костюме с текстом: «А я им говорил! А я их предупреждал! А я так и думал!» Кроме негодования, в нем угадывается спонсорское начало. И, глядя на толпу Пьеро и Мальвин, я вынужденно надеваю погоны Артемона, беру парня под руку и говорю испуганным, но ровным голосом:
– Я – руководитель русской делегации, будьте любезны, оплатите гостиницу студентам, остальные заплатят сами, – и с ужасом жду ответа. Потому что в принципе до каравана я была дамой, плохо представлявшей, кто, когда и за что платит, и не отягощавшей себя подобными проблемами.
– Хорошо, – отвечает он. – Только покажите мне, кто студенты.
В финале он приходит в номер отчитаться:
– Я поселил девятнадцать студентов и одну женщину. Она очень просила, чуть не заплакала. У нее совершенно нет денег.
– Как фамилия?
– Ирина Константинова, переводчица. – Мы с Лолой, переглянувшись, тяжело вздыхаем.
Наконец-то можно позавтракать и вспомнить, что уже Киров, что уже ни за что не отвечаешь, что ты просто рядовая участница каравана и ничего, кроме «новой нравственности», с тебя уже не требуется, и упасть в ванну.
Когда я выхожу, вытираясь, Лолы в номере нет. Я долго раскрашиваю физиономию длинными вальяжными движениями женщины, которая не смотрит на часы, и, хотя больше не веду концерты, напяливаю обтягивающий комбинезон с бумажным сердцем на груди. На сердце по-английски написано то, что касается моей роли в караване, и это некоторым образом оберегает. Ведь если женщина не хочет всю жизнь ходить в черном пиджаке и одновременно не желает, чтоб ее хватали за все места, она вынуждена иметь некий аргумент против этого. Аргументом может работать мужчина, взятый для декора под вызывающую шмотку; двухкопеечный, но все же чин (когда я завалила в Союз писателей пару развязных малых, уверенных, что путь в творческий союз лежит через хватание членов приемной комиссии, мне стало комфортней жить хотя бы в недрах этой организации), а также квалификация в области рукопашного боя.
Лирическое отступление уводит меня воспоминанием к дискуссии о мужской агрессии, где пуританки настаивали на том, что женщина провоцирует мужчину ярким оперением и потому нечего ярко оперяться. Борцы за права человека намекали на то, что каждый человек имеет право оперяться в меру своих убеждений и вкусов; а психоаналитики рассказывали, что оперение есть осознание собственной сексуальной привлекательности и права на нее, а персонажи, репрессировавшие свою сексуальность вплоть до черного пиджака, – самые опасные люди в обществе. Потому что репрессированная сексуальность трансформируется в неврозы, а неврозы – в гадости, обращенные против всех остальных.
Итак, в обтягивающем фиолетовом комбинезоне с концертным слоем косметики и острым желанием побыть женщиной, а не приспособлением по организации каравана, я стою перед зеркалом, когда в номер вбегает рыдающая Лола.
– Посмотри, – кричит она, – посмотри, что они делают!
На площади перед гостиницей, опираясь на парапет руками, спиной к нам стоят двадцать мужчин, а вокруг клубится стая автоматчиков в серых беретах. В центре площади – автобус с зарешеченными окнами, сквозь которые видно, как стоящих у парапета, заводя по одному, профессионально метелят.
– Что это?
– ОМОН избивает чеченцев. Просто итальянский фильм. В действительности так не бывает. Мы вбегаем к Андрею и Леониду, мрачно глядящим в окно, но мои воззвания вызывают у них только разливательный жест очередной бутылки спирта. Я куда-то бегу, именно куда-то, потому что все лестницы перекрыты возбужденными омоновцами с автоматами наперевес, а все население гостиницы забилось по номерам.
– Где я могу найти старшего по чину? – металлизируя голос, спрашиваю я, размахивая красной корочкой писательского билета, который всегда принимают за «прессу». А на мне при этом обтягивающий комбинезончик и хорошее количество косметики.
– Пошла отсюда! Да это их чеченская девка! Сунь ее тоже в автобус! – орут они, и последний отшвыривает меня к стене автоматом так, что я лечу метров пять. Физическое ощущение железяки, толкнувшей в грудь, вкус короткости расстояния между его глазами и трепещущими на курке пальцами вводят меня в состояние истерики. Бросившись останавливать мужчин, я оказываюсь перед лицом разрушительной стихии, упакованной в мужские тела. Передо мной не мужик, а бесполый натасканный хищник, спущенный с цепи. Он лишен зрения и слуха, он – зомби, им управляют с помощью антенны. Мы стоим напротив друг друга, сощурив глаза от напряжения, и меня почти сбивает с ног волна идущей от него растаптывающей звериной энергии, и я сжимаю кулаки в карманах комбинезона и жестко говорю севшим от страха голосом:
– Я из Комиссии по правам человека! Я журналистка! Если вы сейчас же не пропустите меня к старшему по званию, вам придется отвечать за удар, нанесенный мне автоматом!
И он не слышит, не видит меня (уж не наркотики ли им дают перед операцией?), но напор, с которым я говорю, дает ему ощущение, что я каким-то странным образом могу оказаться старше его по чину, иначе почему я смею, когда все мужики попрятались.
– Мое дело никого в лифт не пускать! Все! Мне команды отвечать на вопросы не было! – орет он.
– А команда бить журналиста автоматом была? – И мы играем в «кто кого переглядит». И внутри у меня все дрожит, и я вижу, у него – тоже, и мы стоим в общем силовом поле, и кажется, еще капля – и конец: я – разрыдаюсь, он – даст автоматную очередь… Но он тренированней меня, он останавливается, сплевывает на палас и выдавливает из себя:
– На пятом этаже, где обыск… – И вальяжно отходит от двери лифта.
На пятом этаже снующие люди уже не вооружены и уже не страшно; оборав шестерок в гражданском, я обнаруживаю старшего, какого-то «по особо важным делам». И у него вид хорошо соображающего человека, он врубается мгновенно:
– Садитесь. Сигарету? Журналист из Москвы? Это приятно. Караван культуры? В этой гостинице? Странно, мне об этом ничего не сказали… Вы лично видели, что мои ребята били чеченцев? Этого не может быть! Группа работает в рамках законности! – Многозначительный взгляд в сторону помощника, помощник исчезает, слава богу, избиение прекратится. – Мы сейчас с вами спустимся вниз, и вы убедитесь в том, что вам показалось. Просто обыск в рабочем порядке… Но как вы сюда прошли? Кто вас пропустил? Ведь это опасно, ведь мои ребята, когда работают, они ведь… – И мы спускаемся вниз, где уже действительно никто никого не бьет. Появляется Саша Железцов, он – демсоюзовец и быстро во все включается. Мы вместе подходим к чеченцам с раскровавленными лицами и спрашиваем, готовы ли они подтвердить факт избиения. И часть говорит «да», часть говорит «нет», часть отводит глаза.
Нельзя сказать, что я себя ощущаю национальной героиней: когда мои дети были маленькими и попадали в больницы, защищать их права человека от представителей бесплатной медицины было гораздо сложнее. Однако ощущение автомата… будто я налетаю грудью на непреодолимую железную стену… Вторая встреча в жизни с автоматом Калашникова, первая была в школе, где мы его зачем-то разбирали и собирали, обламывая маникюр. Интересно, в каком там круге ада изобретатели оружия?
И когда я возвращаюсь в номер, мужики мне объясняют, что я полезла не в свое дело, что в гостинице живет несколько национальных торговых мафий и все они платят оброк ОМОНу, а эти вот чеченцы задержали, и потому пришлось устроить показательное избиение, чтоб все видели и чтоб другим неповадно было. А те, которые лезут в чужие мужские дела, должны помнить, что у них дома дети, потому что детям будет неприятно, если мамочкин труп найдут в реке Вятке. И вообще чеченцы всех достали!








