412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Арбатова » Меня зовут женщина (сборник) » Текст книги (страница 8)
Меня зовут женщина (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:25

Текст книги "Меня зовут женщина (сборник)"


Автор книги: Мария Арбатова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

И я произношу пышный текст, что мужики, пьющие водку в номере, когда вооруженный бьет невооруженного, – классические кастраты. И что поскольку большая часть мужиков моего поколения относится к этой славной компании, то я давно привыкла рассчитывать только на себя. И они очень обижаются, и даже целый день со мной никто не флиртует, потому что неудобно же целовать руку женщине, которую ты только что отпустил под автоматы.

… А в оперном театре начинается концерт. И все, что есть в городе роскошного и уцененного, вынесено на сцену. Эдакий отчет перед иностранцами. Но я при первых звуках бельканто вяну: по бельканто за шестнадцать лет прошлого брака я уже в этом воплощении программу выполнила. Я начинаю ваять свой сюжет.

– Урс, кто в караване занимается правами человека?

– Герольд Хефнер, лидер баварской партии «зеленых», вон он в белой рубашке в первом ряду. – И Урс вихрем уносится. Вообще милый, веселый президент каравана по ходу поезда начинает потихоньку свихиваться. Он так прилежно и открыто делает свою антропософскую карьеру, что мы не устаем умиляться простоте, которая хуже воровства. Урсику, совершенно адекватному сначала, по мере движения на восток изменяет чувство юмора, чувство праздника и флер-экзистенциальной прелести всей тусовки. Хефнер оказывается еще чище. Красавчик с нервными глазами молодого политика, в которых, как в счетчике такси, все время бегут циферки. Он снисходит до нас, и от этого я начинаю стесняться своего немецкого, хотя в пути все породнились и расслабились в области языковых комплексов. Лола говорит с ним по-английски.

– Я очень устал. Я не знаю, кто такие чеченцы и при чем тут партия «зеленых», – брыкается он.

– Вероятно, мы перепутали, нам сказали, что вы известный борец за права человека, – говорит Лола надменно.

– Да, да, так и есть, – приосанивается Хефнер.

– Мы будем писать о караване в самых крупных российских газетах. Наших читателей, конечно же, удивит ваша холодность к истории избиения, – говорит Лола, затягивая на его горле шелковый шнурочек.

– Конечно! Я возмущен! Я готов! Что я должен делать?

– Идти с нами после концерта в левую газету «Выбор» и комментировать эту историю.

– Хорошо, – тяжело вздыхает Хефнер. Какой уж он там борец за права человека, не знаю, но знаю, что для кировского МВД «член бундестага» – это «посильней, чем „Фауст“ Гёте».

Мимо нас пролетает, размахивая своей «Страдивари», пылающий Погачник.

Он выбегает из театра, и в окно видно, как он мчится через театральную площадь, впрочем, не так быстро, чтоб его не догнали несколько дам с трагическими лицами. Погачник в очередной раз не желает играть в одном концерте с порнотеатрами и в очередной раз все же возвращается на сцену, уступив поклонницам. Все сочувственно кивают сначала ему, потом французским актерам, всем страшно надоела история перетягивания каната, но Погачник… Погачник – это Геббельс каравана.

А мы тащим унылого Хефнера по ночным улицам, и он озирается, словно мы собираемся его изнасиловать в кировских кустах. А в редакции щебечет целая компания караванцев, потому что завтрашний номер выпускается как караванный. И ко мне подходит молоденький мальчик и так тихо говорит:

– Здравствуйте, я из МВД. У нас к вам большая просьба: пожалуйста, не рассказывайте о сегодняшнем инциденте с ОМОНом иностранным гостям.

Ну, это уж слишком. Я думала, что так бывает только в плохих телесериалах. Но я же не могу есть чужие сюжеты, я всю жизнь ем свои и других заставляю. Это не моя вина, а моя беда. И я нежно беру мальчика под руку, и веду к Хефнеру, и говорю:

– Посмотрите, Герольд, какие красавцы работают в МВД! А Лола переводит, и Хефнер долго пожимает мальчику руку, потому что уже на все согласен.

– Между прочим, этого прислали, чтобы замять сегодняшнюю историю с чеченцами. – Лола переводит, и парень становится бледным, как рубашка Хефнера, а мне уже весело, у меня уже «тридцать тысяч одних курьеров». – Так вот, передайте начальству, что если с моей головы упадет хоть один волос, то вся европейская общественность – вы поняли? – вся европейская общественность займется исключительно кировским ОМОНом!

Я кидаю зверский взгляд на Хефнера, и замордованный депутат бундестага твердо кивает, символизируя участие европейской общественности в моей судьбе. Молодой человек смывается, а Хефнер ломается, как институтка, которой назначают свидание. Единственное, что удается выжать из него журналистам:

– Я ничего не знаю. Меня сюда привели силой, но все это правда большой удар по правам человека. Я очень устал и очень хочу спать.

Собственно, больше нам ничего и не нужно, просто по нашим совковым представлениям борец за права человека должен выглядеть по-другому, как бы он ни устал и сколько бы девушек его ни ждало. Впрочем, «это есть наша проблема». Хефнер убегает, и тут эколог Уго закатывает истерику на английском о том, что никто ничего не хочет делать в номер; что Маркус со своей бритой девочкой только играют на компьютере; Сьюзен беспокоится только о том, будет ли напечатан ее возлюбленный, русский поэт; фотографии плохие; французы написали галиматью; а ваши (в смысле наши) вообще не дали ни одного слова. И кроме его, Уго, статьи о солнечной батарее, в номере нет ничего. На самом деле он переживает, что красавица Сьюзен, двадцатипятилетняя мать троих детей, вступившая с Уго в караванную любовь, каждые пять минут, закатив огромные глаза, цитирует стихи русского поэта, а не статью о солнечной батарее.

У меня советская власть выработала иммунитет против таких сцен, а у Лолы – нет, она садится за печатную машинку и начинает делать бессмысленное интервью со мной и армянским антропософским издателем Арменом о караване. Когда эта липа подходит к концу, мы возвращаемся в гостиницу. Свет и лифты почему-то выключены, как объяснил потом местный кагэбэшник: «У нас в Вятке свои порядки». Мы топаем на свой пятый этаж, освещая лестницу спичкой. В одном из пролетов в дикой позе в луже крови лежит чеченец.

– Ааааааааа! – вопим мы с Лолой, перегруженные ужасами дня, и скатываемся с лестницы.

– Спокойно, – говорит Армен. – Он жив. Он пьян. Он спит. Это не кровь. Это разбитая бутылка красного вина.

– В номер сначала зайду я, – говорит Лола. – Вдруг там ОМОН! – И мы, две литературные тетки с поехавшей крышей, обклеившие стенку в поезде фотографиями своих взрослых детей, играем в какой-то плохой шпионский триллер.

Утром я просыпаюсь от стука в дверь. Это Лена Гремина. Лола уже ушла.

– Вставай, борец за права уголовных меньшинств, пойдем в ресторан завтракать. Я одна боюсь, твои подзащитные меня хватают и делают предложения в ненормативных выражениях.

– Что это у тебя в чашке? – спрашиваю я, потянув носом.

– Красное вино. Очень хорошо поднимает гемоглобин. – И пока я привожу себя в порядок, Лена лежит на моей постели, щебечет и, конечно, разливает красное вино на пододеяльник.

Чеченцы в ресторане взирают на меня, как туристы на статую Свободы. В середине завтрака вихрем вносится Лола и кидается мне на шею.

– Ты жива?

– А что такое?

– Я зашла в номер. А там вещи разбросаны, полотенце на ручке двери и кровь на пододеяльнике… Мы думали, они тебя…

– Кто?

– Омоновцы. Пожалуйста, одна больше не ходи.

Мы набиваемся в автобус и едем на местное телевидение, где обещана пресс-конференция президента местного телевидения для караванных журналистов. В студии накрыты столы, и президент, с внешностью и языком отставного военного, нудно повествует о том, что кировская студия телевидения – самая кировская студия телевидения в мире. Караванцы жуют торты и арбузы, которые кончаются гораздо раньше, чем речь президента. А тут еще показывают фильм про то, как немецкие охотники шастают по вятским лесам. Первым встает Уго, ему как экологу особенно неприятно созерцать, как его соотечественники бьют русских зверушек, он видит в этом вызов, ведь лично он приехал, чтобы за месяц путешествия научить глупых русских, как жить. Уго требует прекращения демонстрации фильма. Президент открывает было рот, но фильм уже выключен. У иностранца больше звездочек на погонах, чем даже у самого президента.

– Давайте лучше говорить о нашем будущем, о европейской экологии. Я привез вам солнечную батарею. Я мечтаю о времени, когда экологически чистая энергия придет на наш материк, – говорит Уго, размахивая солнечной батареей величиной с портфель. – Солнечная батарея – это все! Это наше будущее!

Караванцы зевают, потому что батареей Уго изнасиловал их еще в поезде, а кировцы – потому что им не дали отчитаться, а больше ничего с иностранцами они делать не умеют.

– Батарея – вещь нужная, – сытым голосом говорит президент, – но давайте, товарищи, поговорим о нашей профессии, о нашей славной профессии журналиста. Задайте какой-нибудь вопросик, а я отвечу.

– Скажите, пожалуйста, – говорю я самым томным из своих голосов, – вчера в течение двух часов в центре города перед гостиницей «Вятка» омоновцы избивали чеченцев. Почему этот сюжет не был никак отражен вашей телестудией и считаете ли вы себя после этого профессионально пригодным для возложенной на вас миссии президента телекомпании?

Все замирает. Просто музей мадам Тюссо. Он долго смотрит на меня. Перед ним блондинка в полупрозрачной майке и обтягивающих белых штанах.

– Не понял, – говорит он и смотрит по сторонам. Он действительно не понял.

– Я повторю вопрос, – говорю я нежно и повторяю, глядя на него так, как будто влюблена с детства и вот наконец мы остались вдвоем. Наши прыскают.

– Этот вопрос не надо переводить! – рявкает он, и местный переводчик на вздохе отключается от сети. И встает Лола, и звенящим голосом начинает переводить на английский недоумевающим иностранцам.

– Вы кто такая? – подбегает ко мне мужик из телеобслуги. – Вы кто такая? Мы вас сейчас выведем! Вы нам срываете мероприятие! Кто такая? Пусть скажет! Никто, кроме вас, не видел избиения!

– Все видели! Все подтвердят! Лола, переводи иностранцам, они не врубаются! – кричат наши.

– Не надо переводить! Вы позорите страну! – шипит человек из обслуги.

– Товарищ навязал нам дискуссию! – рявкает президент, тыкая в мою сторону пальцем, и глотает валидол.

– Это нарушение прав человека! В городе бьют людей по национальному признаку! – возбуждаются наши.

– Уходите от темы! Срочно отвлекайте их, – говорит за моей спиной один в сером костюме другому. – Пусть лучше про эту ебаную батарею!

– Мы бы хотели наладить производство солнечных батарей в нашем городе! – кричит серый костюм. – Вы так интересно рассказывали про солнечную батарею. Какая у нее мощность?

И Уго снова выходит в центр и с завидной немецкой неврубаемостью вещает про «город солнца» с солнечной батареей.

– Молодец, снял вопрос, фирмачи ничего не поняли! – радуются серые костюмы.

– Однако я так и не получила ответа, – говорю я на последней фразе Уго голосом человека, доводящего все дела до конца.

В этот момент Лола подходит к красавице негритянке Саре из парижского журнала и говорит:

– Чеченцев бьют потому, что они все равно что черные. Это дискриминация на национальной основе.

И Сара, с роскошными формами, в шортах, с голым по парижской моде животом, Сара, предмет вожделений всего мужского населения каравана, выглядящая в партийном дизайне телестудии как колибри, присевшая на бюст Ленина, вскакивает со слезами и кричит по-английски:

– Я думала, что в России нет расизма! Почему вы все время затыкаете рты своей солнечной батареей! Давайте говорить о вчерашнем избиении!

– Хорошо, хорошо! – соглашается президент. – За время нашего разговора привезли из МВД пленку, на которой снят вчерашний инцидент. Сейчас мы вместе будем ее смотреть. И вы, товарищи, и наши зарубежные гости, все увидите и все поймете про чеченцев. Чеченцы – это мафия, это спекуляция, это оружие, это наркотики, а некоторые товарищи из Москвы хотят, чтоб телевидение их защищало!

– Что вы собираетесь показывать? – спрашиваю я человека в форме, привезшего пленку, а Лола переводит на английский. – Избиение никем не снималось.

– Мы снимали обыск и арест.

– А избиение?

Человек в форме смотрит на президента, тот тяжело вздыхает.

– Когда началось избиение, у нас кончилась пленка.

Мы валимся от хохота.

– С кем ты воюешь, – говорит Лола, – это же дети.

– Дети, – соглашаюсь я. – Но детям не дают в руки оружие и телевидение.

Дальше мы разбираемся с ними, почти как они с чеченцами, только без помощи рук. И в этом нет никакой кровожадности, одни только педагогические этюды.

– Послушайте, – говорит режиссер Слава Кокорин под занавес. – Мы пришли сюда разговаривать о нравственности, и нам не стоит объявлять войну друг другу. Давайте все вместе придумаем, что делать, и расстанемся мирно, а Уго нам расскажет о солнечной батарее.

И белокурый Уго снова выходит в центр, и снова от Адама начинает о своей батарее и никак не может понять дикого хохота, сопровождающего каждую его фразу.

У автобуса ко мне подходит какой-то пожилой гэбист и трясет мне руку.

– Вы подняли очень важный вопрос! Вы открыли нам глаза! И вы не побоялись!

– Кого? Вас? – недоумеваю я, еле сдерживая умиление ко всем этим косноязычным дядькам в плохо отглаженных костюмах, совершенно не врубающихся в слово «перемены».

– Я не понял, у вас на визитке написано, что вы президент какого-то клуба?

– Откуда у вас моя визитка?

– У нас все есть. Мы все про вас знаем.

– Тогда вы должны знать какого.

– Там написано феминистского, феминистки мужчин ненавидят, а вы заступились за чеченских мужчин.

На этой веселой ноте я расстаюсь с кировским телевидением. Остальные едут на пикник с ударным количеством водки на средства телекомпании. Я возвращаюсь в гостиницу, как говорит поэт Александр Еременко: «Не пью я с кем попало». Мы с Леной Греминой забиваемся в номер и отводим душу в сочинении цикла караванных частушек типа:

 
А кому по сердцу Урс,
У того преступный вкус.
Но зато у дойчемарки
Самый твердый в мире курс.
 

Или:

 
Машка борется с ОМОНом.
Не в ладах ОМОН с законом.
А чеченец так красив…
Далее везде курсив.
 

Или:

 
Антропософик попал в караван,
Он не подумал, что это обман,
Долго во Франкфурте ждали вестей,
Маме вернули мешочек костей.
 

Остальные произведения умерли для отечественной культуры в связи с перенасыщенностью ненормативными выражениями.

Нас прерывают, принеся свежую газету, в которой на первой странице я борюсь с ОМОНом, а на последней – с европейским менталитетом. Я ощущаю тяжесть лавров санитара леса. Слава богу, что утром снова поезд, в котором будут беспечная суета и хохот, скрипичная музыка и нестройное хоровое пение на разных языках. Профессорша экологии из Амстердама будет бегать по коридору в футболке и объявлять, стараясь придать глубоко пьяному голосу глубокую загадочность: «Имейте в виду, что на мне нет трусов!» – на трех языках. А Анна-Луиза будет с пафосом цитировать Штайнера и поглядывать на нас с нежным осуждением. А занудная дама из Вены опять будет жаловаться, как трудно отделывать новый пятиэтажный дом, который она купила «от скуки»: «Я требую, чтоб они делали все палевое, а они назло мне делают не палевое!» А пожилой француз будет требовать, чтоб я слушала, как он читает стихи Гёте по-английски при том, что я не знаю ни французского, ни английского и вообще хочу смотреть на красавца американского рок-музыканта со следами наркотиков и СПИДа на вдохновенном лице. А с верхних полок в купе молоденьких немцев будут сыпаться трусики и презервативы на тома вальдорфских методик. В поезд, скорее в поезд!

А на вокзале все плачут, потому что семьи, в которые раздали иностранцев, повлюблялись в них. Потому что в серой провинциальной жизни они вспыхнули, как факелы, со своей улыбчивостью, раскованностью и декоративной восторженностью. И кировчане, как чистые деревенские дети, озаренные праздником, машут платками и ревут, а какие-то трогательные девчушки в коротких юбочках бегут за поездом и машут. А фричики тоже смахивают слезу, но, как городские избалованные дети с дорогими игрушками, говорят: «Русская экзотика! О’кей! Завтра Екатеринбург! О’кей! Это есть хороший туризм!»

В поезде уже домашняя стабильность. Фричики замачивают белье в раковинах туалета и развешивают в проходе поезда. Все двери купе уже обклеены саморекламой хозяев. В баре организована библиотека антропософской литературы, активисты разбрасывают Штайнера, как листовки. С брезгливым ужасом я вынимаю книгу Сергея Прокофьева, засунутую мне под подушку в целях духовного усовершенствования.

– О, – говорит Лене одна новообращенка, – сразу видно, что вы не антропософ. Эта ваша юбка, она такая фривольная. Это черное кружево на ней! О!

Это при том, что девяносто процентов караванцев по анкетированию не состоят в браке и находятся в половом поиске. Вокруг второсортных русских мужиков идут гражданские войны. Европейские кавалеры с либидозным голодом на интеллигентных лицах спешат попробовать все, что видят. Не поезд, а просто языческий праздник. У нас это называется «читать Штайнера».

– Возьми у кого-нибудь ножницы.

– Не могу. Во всех купе «читают Штайнера». Самое смешное, что через год эти же самые люди в своих кровных городах изображали при встречах с нашими возвышенную викторианскую бесполость, как жители Кавказа, возвращаясь в семьи после московских гастролей.

И идет затянувшийся праздник, и все такие милые и веселые, и пространство будто специально мизансценировано под интернациональные сексуальные игрища с антропософской подкладкой, и выбор просто ярмарочный, и нет особой нужды пуританить, но… «Они все отмороженные», – формулирует тип западного обаяния Андрей. С ними приятно ехать рядом, щебетать, петь и танцевать, тусоваться на фестивальных акциях, но влюбиться… Они как одноклассники, а влюбиться всегда хочется в мальчика старше и умнее. В них такая неразрешимая беззаботность не от отсутствия проблем, а от отсутствия понимания того, что такое проблемы и какое количество места они могут занимать в голове рефлексирующего гомо сапиенса. «Нет проблем!» – твердят они как заклинание с заученными улыбками, но с растерянными глазами, и совершенная загадка, как, находясь с ними в романтической связи, можно обмениваться энергетикой.

Лола ходит по поезду и берет у молодежи интервью для журнала «Вместе»; Андрей клеит акварельную немку, дочку пастора со скрипкой, которая потом в очереди в самолет раскидает всех, как Джеймс Бонд, чтобы сесть первой; Леня уворачивается от ухаживаний австрийской актрисы-кукольницы, идущей на него как бульдозер; Света Новикова делает блок интервью для радио; но мне, Лене Греминой, Мише Угарову и Саше Железцову делать нечего. В поезде нет ни одного серьезного театрального человека, а на имя Штайнера мы дружно вздрагиваем. Только теперь мы понимаем, что нас накололи и девиз «Молодые деятели культуры за новую нравственность» сочинен для того, чтобы заставить нас участвовать в организации этого шоу бесплатно. Эдакая потемкинская деревня на колесах, оплаченная антропософскими марками.

В Екатеринбурге идет дождь, от этого город кажется серо-стальным. Нас везут по просторным, почти петербургским улицам мимо деревянного креста на месте Ипатьевского дома, мимо особняков и красот набережной в помпезный дворец из стекла и бетона и целый час пытают изысками местного авангардиста под дико громкую фонограмму. Вечером хотя бы студенты местного музыкального училища исполняют куски из опер, а на десерт концерт неизменного Михи Погачника в изобразительном музее.

В центре ступенчатой архитектуры фойе гордо реет Миха Погачник со своей «Страдивари». Играет он чудовищно, правда, он не столько играет, сколько устно призывает к высотам духа. Эдак тренькает пару аккордов Моцарта, остановится с подбородком, поднятым к богу, и фонтанирует на немецком, брызжа слюной и размахивая скрипкой. А доверчивые фричики слушают, сидя на полу и на ступеньках, с закрытыми глазами и полной убежденностью, что духовность на материке началась с Погачника. Только мы, циничные совки, хорошо погруженные в логику партийного искусства, становящегося экологической нишей для бездарности, сидим и кривим рожи.

Тут к нам с Лолой подваливает пожилой немец, оказывавший мне в пути знаки внимания, и приглашает нас в антикварную лавку.

– Пойдем, пойдем, – говорит Лола, – сейчас он преподнесет тебе цацку.

– Скорее Погачник перестанет быть антропософом, чем кто-то из этих недосчитается одного пфеннига, – отвечаю я.

В лавке наш спутник долго копается в открытках и гравюрах, а потом просит меня обменять его марки по курсу, более выгодному ему, чем официальный. Мы с Лолой давимся от смеха. Однако караванный опыт не проходит даром, раньше я бы густо покраснела и немедленно купила бы ему все имеющиеся в наличии открытки. Мы ведь были воспитаны так, что при слове «деньги» падали в обморок. Но деловитость, с которой наши милые спутники оговаривали каждую свою валютную копеечку; деловитость, с которой они, взяв рулон туалетной бумаги, брели через весь вагон в туалет, рассуждая о евразийстве; нудность, с которой они выясняли, во сколько, куда и зачем прибывают; неестественное отсутствие игры и игривости во всем путешествии, которое в принципе было игрой; отсутствие иронического расстояния, являющего для нас театральную прелесть и сложность бытийного подтекста, сводили с ума.

– Я не могу обменять марки по такому курсу, мне это невыгодно, – говорю я, переполняясь уважением к себе.

– Как жаль, – отвечает он очень искренне и бредет к пункту обмена валюты.

У раздевалки музея паника. Ребята с немецкого телевидения сели в машину со своей аппаратурой и жестко отказались от опеки.

– Екатеринбург – сливная яма всего сибирского криминогена! – объясняли эмвэдэшники.

– Свобода, права человека! Никто не имеет права следить за нашими маршрутами! – настояли телевизионщики.

Остановились у церкви, зашли поставить свечку, вернулись, не обнаружив в машине ни стекла, ни аппаратуры.

…Погачник отыграл, пора в поезд. Немецкий оргкомитет устраивает очередной «пленум», это у них такие пионерские собирухи, на которых друг другу ставят отметки и выдают звездочки.

– Айне кляйне фраге! (Один маленький вопрос!) Сегодня в ресторане произошла неприятность. Русские пришли на пять минут раньше положенного и сели за стол, и персонал очень нервничал. Персонал очень нервничал потому, что некоторые из русской делегации пришли на пять минут раньше официального времени обеда. Это очень неприятная история, и мы все должны понять, что если кто-нибудь, не важно, русские или не русские, не будут приходить в ресторан в точное время, то это сделает работу персонала очень трудной! – И все это без тени юмора. Сначала мы хихикали и пародировали, потом начали относиться к этому как к экзотике. Хотя экзотика хороша в разумных пределах. Опоздав на пять минут, лишаешься еды; взять завтрак для спящего товарища – невозможно. Лишнюю булочку? И не надейся, хотя потом их баками выбрасывают за окно лесным зверям. Невозможно веселиться до утра и ходить на завтрак, нереально договориться с русским персоналом о компромиссах, потому что между вами и официантами бетонной стеной стоит оргкомитет, «орднунг ист орднунг».

Вегетарианцев и мясоедов кормят по очереди: сегодня сначала первых, потом вторых, завтра – наоборот. В зависимости от пробуждаемости ты становишься то адептом божественной растительности, то пожирателем трупов животных. Влюбленные пары с разными диетическими принципами в ресторане разлучаются. Просто режимное учреждение!

В Новосибирске человек двадцать немецких скрипачей-любителей строятся на перроне и полчаса остановки упоенно играют Моцарта «кто в лес, кто по дрова». Это смотрится дико и сказочно, и ошалевшие новосибирцы долго машут поезду вслед. А вечером день рождения Лолы. И скрипачи выстраиваются через весь вагон и устраивают в ее честь концерт, а она обносит их пластмассовыми чашками с вином. И весь поезд приходит в наше купе стаями, и все певцы каравана поют на своих языках, и разгул, втиснутый в геометрию вагона, клубится всю ночь. И возбужденные недосыпом, наркотизированные общением люди подходят к карте и водят по ней пальцами и на смешанных языках в ритмизированном стуком колес пространстве выясняют, где они именно сейчас находятся; и чувство сладкой нереальности делает кровь газированной.

– Я никогда не думал, что Россия такая большая, – говорит застенчивый высокий немец в круглых очках. Мы пьем шампанское. Его зовут Вильфрид. Он художник. У него дивные глаза. Совершенно литературный, романтический и рассеянный немец. Говорит, что его всегда дразнили «русским», но он первый раз в России. Он тыкает пальцем в города на карте и спрашивает, была ли я в Омске, Челябинске и Новосибирске. И я отвечаю, что нет, но хвастаюсь, что в этих городах шли мои спектакли. И он говорит, что, видимо, я известный и очень богатый драматург, и я сознаюсь, что пока только по предсказанию астролога. Собственно, как перевести на немецкий, что государству культура настолько по фигу, что молодой драматург в социальной лестнице занимает положение между школьным учителем и мальчиком, продающим газеты. И мы очень долго про что-то говорим, и я первый раз в жизни ненавижу себя за то, что плохо говорю по-немецки. Мы не все понимаем в словах друг друга, но все понимаем в оттенках.

Я приношу словарь, и необъяснимый с точки зрения формальной логики языковой барьер ослабевает. Мы говорим об искусстве, хотя все вокруг танцуют ламбаду. И только когда беседа перемещается в область интеллектуально-интимного интереса, мы перестаем понимать друг друга. Оказывается, это не язык, а сленг, который мгновенно создают двое. Мы зовем Лолу, и она мучается, переводя все это на английский, и мы втроем хохочем.

– Послушайте, полпоезда уже обо всем договорились без всяких переводчиков! Отпустите меня танцевать! – говорит Лола.

– Нет, – отвечаем мы. – У нас установка на интеллектуальный флирт. Это опыт социальной скульптуры.

Утром никто ничего не соображает с похмелья, пол купе завален пустыми бутылками.

– Ребята, – говорю я, проснувшись, – мне снилось, что я влюбилась в немецкого художника, его звали Вильфрид. Совершенно андерсеновский персонаж. Такого в поезде быть не может. Я его сочинила.

– Твой Вильфрид едет в семнадцатом вагоне. Надо меньше пить, – ухмыляясь, говорит Андрей.

– Семнадцать – это мое число.

… А потом Иркутск. Ветхие изысканные деревянные дома. И небо над Ангарой. «Какое тяжелое, низкое небо…» – писал кто-то из декабристов. Неповторимое ощущение сплющенности пространства в вертикали и неестественного разбега в горизонтали. И совсем другие лица. Эдакая раскосая белокурость, и лихость, и размах, и доверчивость. Если кировчане показались похожими на забитых детей, екатеринбуржцы – на детей настороженных, то иркутяне выглядят детьми красивыми, добрыми, открытыми и внутренне защищенными красотой и покоем земли.

Открытие в музыкальном театре милитаристски-модернистской архитектуры, дифференциация на группы и семинары. И вот уже удалой историк тащит нас под проливным дождем на экскурсию. И бедная негритянка Сара, все в тех же шортах, обнимается с длинноносой чопорной австрийкой под одним пончо; а те, у кого были пакеты, те надели их на головы, и холодные струи сбегают по дежурным западным улыбкам; а мы еле сдерживаем мат; а историк рвет на себе рубашку, объясняя, что если «русская идея» и существует, то только в Иркутске. А мы прикидываем, что если заболеем, то караванные медики вряд ли собьют температуру цитатами из Штайнера. А потом нас гонят в немыслимую фабрику-кухню, просто из олешинского «Завистника»: огромный грязный вокзал с железными мисками и часовой очередью. Фричики в полном кайфе: «О, это есть интересно! Это есть трудная русская жизнь!» И гостиница профсоюза на окраине города, куда едет обшарпанный дребезжащий трамвай, и в магазине нет ничего, даже хлеба.

Собственно, сюда селят только русских, потому что иностранцев должны разобрать иркутяне. Однако местные устроители, содрав с каравана деньги, организовывают так, что двадцать обиженных, голодных и усталых фричиков приезжают ночью в гостиницу с криками: «Почему нас никто не взял? Неужели мы хуже всех?» И мы с Лолой обольщаем гостиничную администрацию, чтоб бедных ребят поселили немедленно, и кормим припасенными пирожками, оставляя себе благородное право голодать за честь державы. И потрясенный нашей отзывчивостью голландский барон Николас является ночью к нам в номер с французским учителем, пакетом огромных фиников и списком вопросов и недоумений; и мы долго и терпеливо объясняем, что умом Россию не понять. Они кивают, но никак не могут врубиться, почему «за собственные марки!» и т. д.

А французский учитель вдруг расстегивает брюки и начинает вытаскивать из них ремень, и мы с Лолой испуганно переглядываемся, прикидывая, что нас может ожидать дальше. Но он поворачивает ремень внутренней стороной и демонстрирует «молнию» на нем:

– Вон там, внутри пояса, я ношу все свои франки и доллары, когда приезжаю в третий мир!

– Ну ладно, – переглядываемся, обиженные, мы с Лолой. – Посмотрим, как твои друзья из первого мира отдадут тебе свои пирожки!

…А утром снова концерт Погачника, на которого у всех уже аллергия. И такая звериная тоска по тишине и одиночеству, что я смываюсь и пробую самостоятельно выйти к Ангаре, чего мне при моем топографическом кретинизме не удается. А город уже усеян караванцами, и английский поэт с длинными волосами и детскими глазами сидит на газоне и что-то пишет в блокнот; и девяностолетняя немка, неясным образом затесавшаяся среди «молодых деятелей культуры», с кружевным зонтиком и кличкой «Шапокляк» ест вишни, окруженная попрошайничающими детьми; и томный голландский флейтист идет мне навстречу, и мы обнимаемся, как родственники, и расходимся по своим маршрутам; и капризная богатая американка требует, чтоб я вела ее к сувенирам; и профессор Цукер, монументальный, как айсберг, созерцает собор.

Я захожу в церковь, потому что она немыслимой красоты, но старушка, продающая свечи, загораживает мне дорогу:

– Ты бы еще голая пришла! А у меня же больной вопрос – «права человека»! Меня же в жизни занимают только три вещи: мои дети, мужчины и права человека. И я хватаю за полу проходящего мимо батюшку и злобно сообщаю:

– В вашей церкви проявляют христианскую нетерпимость!

– Пойдем, сестра, – отвечает батюшка и, как милиционер, тащит меня к табличке «Вход женщинам в косметике, пляжной одежде и с непокрытой головой запрещен!». Я обещаю батюшке, что в аду он будет гореть вместе с этой табличкой. Он отвечает мне взглядом начальника уволенному с работы. Ну и не надо!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю