Текст книги "В тени старой шелковицы"
Автор книги: Мария Дубнова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
22 июня
Днем в субботу зазвонил телефон.
– Да? – Ольга поднялась с дивана, доплелась до коридора. Ее шатало. В глазах потемнело, и Оля прислонилась к стене.
– Оленька, разбудил? Прости, прости, – голос Соломона вздохнул в телефонной трубке.
– Да ничего, я лежу просто. Мутит.
– Меня вызывают в Москву, в наркомат. Едем сегодня вечером, на перекладных.
– Я не могу…
– Это не обсуждается. Собирай вещи. Я тебя одну в таком состоянии не оставлю, даже не думай. Наверное, подарков нужно каких-нибудь родителям, фруктов, может? Черешни, клубники? Подумай, ладно? Может, сходишь на рынок? Но много не тащи, запрещаю. Так, чисто символически.
– Чисто символически я хочу остаться, – Оле совершенно не хотелось тащиться в Москву. Она, конечно, соскучилась по своим, особенно по маме и Сарре. Но уж больно мутило.
Наврала врачиха, что токсикоз должен вот-вот закончиться, мол, первый триместр позади… Не заканчивался, только хуже становилось. Оксана, жена соседа, говорила, что еще ноги могут отекать, поэтому пить надо поменьше. Но если еще и пить поменьше, вообще можно с катушек слететь, а это в Олины планы не входило. Есть она ничего не могла – ее тут же рвало. Спать не могла – голова кружилась от духоты, хотя окно теперь было открыто сутки напролет.
Оля готовила мужу еду наспех, кое-как, ставя рядом помойный таз и каждые пять минут склоняясь над ним. Стоять долго возле керосинки тоже не могла, время от времени тяжело плюхалась на табуретку около распахнутого окна.
Утешало только, что в прошлый раз ее вообще не тошнило, а вон как плохо все закончилось. Значит, сейчас должно быть наоборот. Тогда она летала, как птичка, из Егорьевска, порхала над примусом, стирала даже. А сейчас три раза потрет мужнину рубашку о доску – и вся мокрая становится как мышь.
И вот здрасте, едем в Москву. Хотя, может, и правда к маме?
Может, от маминой еды меня не замутит? Почему-то вспомнилась мамина фаршированная рыба. Дурнота тут же подступила к горлу. Нет, замутит.
Сама Оля уже научилась неплохо готовить, и Хоцы даже приглашали к себе друзей – особенно удался Оле домашний банкет по поводу Соломоновой премии за первый квартал. Борщ с пампушками, голубцы, пироги с курагой… Капуста квашеная, яблоки моченые, варенички с картошкой… Мама была бы довольна, очень. Все веселились, песни пели… Мойша пришел с женой, сосед, простой рабочий завода был, но Соломон с ним дружил. Они так красиво на два голоса пели «А идише мамо…» Оля вспоминала Шейну и плакала.
Кажется, в те дни Оля и забеременела.
Они приехали в Ворошиловград в ноябре 1940-го. Приказом наркома Соломон был назначен главным бухгалтером Ворошиловградского паровозостроительного завода имени Октябрьской революции. Завод этот занимал огромную территорию, от цеха к цеху на паровозике катались. Прежнего главбуха посадили, и Соломон приехал из Москвы на его место. Ему дали отдельную двухкомнатную квартиру в пятиэтажном доме заводского поселка. Там и свой клуб был, кино привозили иногда, даже артисты московские выступали.
Никаких провалов в прежней работе бухгалтерии Соломон не нашел. Дела не были запущены, хотя и велись по старинке. Говорили, что старый главбух оказался троцкистом и английским шпионом. Надо же… Соломон не был членом партии, из иностранных языков знал только идиш, поэтому был уверен, что к нему никаких претензий вообще быть не может.
Не то чтобы Соломон Яковлевич Хоц был самым смелым человеком в Ворошиловграде. Или самым глупым.
Он был математик и шахматист, которому судьба вручила гроссбух. И он выдумывал новые математические модели для бухучета и считал баланс, следуя шахматным принципам.
На Ворошиловградском паровозостроительном Соломон ввел новый, более быстрый способ ведения учета, а значит, и сроки выполнения бухгалтерских работ тоже заметно уменьшились – за это бухгалтерия завода получила премию за первый квартал 1941 года. В ноябре приехали – и в начале апреля уже премия. Соломона, умницу, толкового мужика, зауважали. «Сёма! Ты – ничего мужик, голова. Хоть и еврей. Давай выпьем!»
Соломон не обижался, наоборот – веселился, хохотал. Иногда немного выпивал с Прохором – тот был инженером, и они семьями ходили в театр или в заводской клуб. Ксанка, Прошкина жена, очень уважала культурные мероприятия: нарядится в креп-де-флеровое платье, кудельки на папильотки с ночи накрутит, губки бантиком – красавица, всем видно.
Оля убирала тяжелую косу в пучок на затылке, надевала белую рубашку, на нее – сарафан праздничный, мама сшила, – и чуть-чуть капала духи. За ушки.
Соломону казалось – ничего красивей он в жизни не видал. На легкий Прошкин антисемитизм искренне не обращал внимания: социализм уравнял евреев и погромщиков, и с математической точки зрения это было правильно.
В июне 1941 года Соломон Хоц был совершенно счастлив. У него было море работы, которую он сделал для себя увлекательней любой шахматной партии, и Олечка.
О предупреждении московских врачей Соломон приказал себе не вспоминать. Жизнь продолжается, что было – то ушло. Всё. Забыли. Отец говорит, что так учит Тора, а отец – лучший талмудист Москвы.
…Оля положила телефонную трубку и огляделась. Хватит валяться, в самом деле. Миллионы женщин ходят беременными на работу, по дому возятся, а я развалилась на части и страдаю.
Что там сказал Соломон? На рынок, за черешней?
Отличная идея.
Оля взяла корзинку, деньги, и отправилась на улицу Ленина, центральную улицу Ворошиловграда. На этой улице стояли высокие дома – аж в три, четыре этажа, магазины, парк, театр и рынок. На рынке торговали колхозники и сами городские жители: кроме улицы Ленина, город состоял из маленьких одноэтажных домиков, с садиками. А в садах – абрикосы, груши, сливы, яблони… Сейчас наступил сезон черешни и клубники, значит, и на рынке эти ягоды должны быть.
Оля любила ходить по рынку. Раньше.
Сейчас от запахов мутило.
Но ничего. Выдержу. Пошло все к черту.
Они еле влезли в поезд: Оля с корзинкой карабкалась вверх, в вагон, Соломон одной рукой подталкивал ее сзади, в другой крепко держал чемодан: две рубашки, пара трусов, Олино барахлишко, главное – папка с бумагами. Сонная проводница довела до купе: ваши места, товарищи. Следующая остановка Софьино-Бродское, в двенадцать дня. Можете поспать пока.
Из-под полки несло чем-то кислым, показалось, что на верхней спать лучше, и воздуху больше, но Соломон побоялся, что Оля свалится оттуда. Да и до туалета бегать удобней, когда спишь внизу, – тошнит же все время. Ничего, завтра к вечеру будем в Москве, потерпи.
Оля покорно легла вниз. Она так устала: сначала безумные сборы, потом поезд, потом четыре часа на вокзале на перевалочной станции, потом – еще полчаса на перроне, сидя на чемодане, в ожидании следующего паровоза, Сталино – Москва… Спать, спать…
Боже, как душно.
Плевать. Не сдохну. Я к маме еду.
У Оли даже слезы выступили на глазах: она поняла вдруг, до чего ж соскучилась по своим. И хорошо, что черешню везем, Соломон отлично придумал. Умница моя.
В двенадцать, как и обещала проводница, остановились в Софьино. У станции был большой базар, и пассажиры вывалились из вагона прикупить картошечки, семечек, огурчиков соленых. Оля с мужем тоже вышла, подышать, размять ноги. Хорошо-то как…
На вокзальной площади толпился народ. Хоцы подошли.
Черная тарелка громкоговорителя на столбе. Голос Молотова. Бабы стоят, мужики. Замерли. Оля замечает, как мальчишка хватает пару моченых яблок и удирает прочь. Баба-торговка не обращает внимания. Похоже, она глуховата: у нее сосредоточенное туповатое лицо, она напряженно прислушивается. Смотрит на соседа – она правильно поняла? Война?
У мужика черное лицо. Значит, правильно. Война.
Война.
Соломон все же купил хлеба, картошки и домашней колбасы. У него жена беременная, ее кормить нужно. Купил еще кружку молока, заставил Олю выпить. Ее тут же вывернуло.
Они вошли в вагон и молча сели на Олину полку. Рядом. Взялись за руки. Олю трясло. Соломон обнял ее и замер. Поезд стоял еще три часа, потом тихо тронулся с места.
Вместо оставшихся нескольких часов пути ехали несколько дней. На каждом полустанке поезд останавливался. И на каждом переезде. Два часа едет – час стоит. Никто из пассажиров не жаловался и не возмущался. Сидели каждый в своем купе с почерневшими лицами, молча. И слушали вой, просачивающийся в вагон снаружи на каждой остановке. Выли бабы, выкрикивали имена сыновей старухи, надрывались и хрипели дети. Мужчины уходили на фронт.
Из окон поезда были видны эти проводы, эти похороны заживо. Толпы баб, дети на руках, плачущие старики.
22 июня от ужаса Олю перестало тошнить. Она ехала в вонючем поезде, в душном вагоне и ничего не хотела, только держать мужа за руку. Он иногда выходил на полустанках, за водой или за хлебом, и она тогда замирала, и паника вместе с бабьим воем вползала в нее, заполняя ее всю, от макушки до налившихся свинцом ступней.
В Москву поезд пришел вечером 24 июня. Вконец измученные, Оля с Соломоном ввалились в квартиру на Некрасовской. Шейна вскрикнула – и, сразу поняв все, обхватила Олю и повела, уложила на диван. Разула, положила под ноги подушку, накрыла пледом. Принесла чай, крепкий, сладкий. И вернулась к окнам: взгромоздившись на стремянку, Шейна плотно прилаживала к шторным карнизам старые одеяла. К ночи город должен был погружаться во тьму.[13]13
24 июня 1941 года в московских газетах был опубликован приказ начальника ПВО г. Москвы «Об объявлении в городе и области угрожаемого положения», подписанный начальником МПВО комбригом С. Фроловым и начальником штаба МПВО майором С. Лапировым. В приказе, в частности, говорилось, что в Москве и Московской области в связи с угрозой воздушного нападения объявляется «угрожаемое положение», и предписывалось «полностью затемнить на весь период угрожаемого положения жилые здания, учреждения, торговые предприятия, фабрики и заводы Москвы и Московской области». Приказано было «выключить все световые рекламы, внутридворовое освещение и перевести на маскировочное освещение специальные указатели и сигнальное освещение, <…> полностью затемнить все промышленные предприятия, <…> обеспечить светомаскировку всего транспорта Москвы и Московской области» и так далее.
[Закрыть]
Соломон, поцеловав жену, уехал в наркомат. Оля начала проваливаться в сон, но успела увидеть, как Шейна молча слезла с лестницы, подошла к Паве – и коротким сильным ударом треснула его по затылку. Кажется, за секунду до этого Пава захотел немедленно пойти на фронт.
В воскресенье со Сходни приехала Сарра, повидать сестру. Ольга рассказывала, как ехали, Сарра плакала. А потом вдруг улыбнулась:
– А у меня яйца в воскресенье раздавили, представляешь? Еду в поезде, везу из Москвы яйца, муку, и тут вдруг паника такая, в поезд народ натолкался, все лезут, кричат что-то… Я сумку подняла вверх: «Осторожней! У меня тут яйца!» А мужик какой-то мрачно так: «Да кому они теперь нужны, наши яйца? Все, бля, теперь всем и яйца открутят, и жопы отстрелят!» И такая тишина вдруг… А яйца-то раздавили, ни одного не оставили.
– А мужик этот?
– Не знаю. Он в Химках вышел… И с ним еще вышли. Люди.
– Боже мой…
Сарра замолчала. Она только сейчас подумала, что за люди могли выйти вслед за мужиком. Потрясла головой: да нет, все нормально с ним. Ерунда какая. Не может быть. Во вторник Соломон и Ольга выезжали из Москвы. Шейна собрала им корзинку еды в дорогу, крепко кусая губы, обняла дочь. Взяла ее руку, погладила ладонь и надела дочери на палец кольцо. Перстень-маркиза: платина, золото и три камня в овальной оправе: рубин, сапфир, бриллиант.
– Мам, зачем это…
– Бери! Ты знаешь, где будешь рожать? А при каких врачах? Война – это всегда голод, и всегда тиф, и всегда без мужчин. А ты еврейка! Кто тебя пожалеет? Кто поможет за просто так? И не спорь, не маленькая!
– Мама…
– Мама. Я знаю, о чем говорю. И я понятия не имею, где буду в декабре, когда тебе рожать. Вряд ли рядом. Никто ничего не знает.
Шейна прижала к себе дочь и зашептала:
– Ты только выживи! Выживи, пожалуйста! Помнишь, как мы Мирру и Сарру с тобой потеряли? Ты еще сама маленькая, с Сёмой на руках стояла под окнами, помнишь? А как ты на мельнице спряталась? – Шейна гладила Олю по плечам, по спине, по волосам, – Голделе, Голда моя… Девочка моя, маленькая, ты – храбрая, у тебя все получится. Ты за это кольцо постарайся найти хорошего врача, чтобы тебе помогли… Я тебя прошу, девочка, прошу тебя…
Шейна почувствовала, что больше не в силах говорить. Дочь не должна видеть, как она плачет. Мокрой щекой прижалась к Ольгиному плечу. Присела на корточки, погладила Олин живот, зашептала что-то на идиш. Оля всхлипывала, Соломон мрачно стоял рядом. Он только вернулся с Шарикоподшипниковской, где прощался с отцом, мамой и сестрами. Шейна поднялась.
– Ничего. Бог поможет. Берегите ее, Соломон Яковлевич.
– Да, Евгения Соломоновна. Беречь буду больше жизни, обещаю.
– До свидания.
Шейна поцеловала зятя.
За Ольгой и Соломоном закрылась дверь.
До Ворошиловграда Хоцы добрались 3 июля. Завод уже перешел на военное положение. Рабочие трудились по двенадцать часов, администрация – круглосуточно. Ольга передавала мужу на завод чистые вещи, он – звонил, благодарил.
Расспрашивал, как прошел день. Разговоры длились не более минуты.
22 июля Москву первый раз бомбили.
Писем оттуда не было.
Боренька
Соломон созвонился с Ефимом и узнал, что все Хоцы – кроме сестры Мани, которая оставалась с мужем в Москве, – едут в эвакуацию на Урал, в Свердловскую область, деревню Некрасово. Братья решили, что туда же должны ехать и Ровинские, чтобы не потеряться. Ворошиловградский завод отправляли частично в Омск, а частично – в Ташкент, и Соломон, который должен был ехать в Омск, добился разрешения наркомата сопровождать беременную жену на Урал, под присмотр обеих мамаш и всей квохчущей родни. В далекой уральской деревне было проще выжить, с каждым днем это становилось все очевидней.
Утром 10 октября Соломон с Олей присели на диван – «на дорожку». Оля прижала ладонь к груди – там, под блузкой и теплой кофтой, на шнурке прощупывалось мамино кольцо, превратившееся для Оли в оберег.
Они думали – доберутся за неделю. С собой было пшено, пятнадцать вареных картошек, две банки тушенки, сгущенка, теплая шаль для Оли и ватник с носками, все-таки в Сибирь ехали. Еще в чемодане лежал котелок, две ложки и кружка – на случай непредвиденной заминки в пути. Фляжка с водой, немножко чайной заварки. И конфеты, из довоенных запасов, грамм пятьдесят, в прилипшей к ним бумажке.
Никакой домашней утвари, никаких одеял и подушек Оля не брала. Она ехала к маме, ничего тяжелого ей все равно нельзя было тащить, а Соломон и так нес чемодан и узел с одеждой. Главное – деньги и документы – были у Соломона в потайном кармане.
10 октября они выехали из Ворошиловграда.
А в Некрасово добрались только в конце ноября.
Полтора месяца тяжелейшего пути. Но все-таки добрались.
Как – Оле не хотелось вспоминать даже потом, даже в 96 лет. Поездами, на перекладных, на грузовиках тряслись. Сначала – Сталинград. Оттуда – в Астрахань и потом – через Каспий – должны были добраться до Гурьева. Но невозможно оказалось достать билеты на пароход, вообще – ничего невозможно было найти на Волге в октябре-ноябре 1941 года. Когда они все-таки сели на корабль, то его разбомбили, но он не утонул, а лишь потерял управление. И вместо двух дней они неделю болтались по Каспийскому морю. У них была буханка черного хлеба и одна селедка на двоих. Фляжка пресной воды и целое море соленой воды вокруг. И она, Оля, на восьмом месяце беременности.
Оля отказывалась есть, желая накормить мужа. Соломон категорически отказывался, жаловался на морскую болезнь и страшную тошноту, так что – и хорошо, что есть нечего, большая удача. А то бы только зря продукты переводил…
Оля обессилено растягивала губы в улыбке, щупала кольцо, оказавшееся таким бесполезным на этом корабле, и казалось, что еще немножко – и их кто-нибудь обнаружит, и отбуксирует к берегу… Дождь, ветер, огромные валы, заливающие палубу. Мороз, перебирающий позвонки своими влажными ледяными пальцами. Губы у Оли треснули и запеклись, щеки покрылись соленой коркой.
У женщины в бордовом платке умер ребенок, то ли от голода и жажды, то ли от какой-то болезни, она наотрез отказалась скинуть тельце в воду и неподвижно сидела на палубе, прижав к себе мертвого ребенка, обвернутого одеяльцем, и глядела перед собой невидящими глазами.
Наконец советские летчики заметили корабль: у военных оказалось время и желание посмотреть, что именно болтается там на воде, – и после недели дрейфа обессилевшие люди все-таки сошли с корабля и, шатаясь, брели по деревянному причалу. Оттуда на подводах их перевезли в Гурьев, недалеко, слава тебе, Господи, Господи…
Потом, прожив в Гурьеве несколько дней и выменяв на еду носки, платок и ватник, Оля и Соломон двинулись вверх, вдоль реки Урал. К Свердловску.
…Сани прикатили Олю с Соломоном прямо к калитке дома, где жили Ровинские. Соломон, с бородой, похожий на раввина, аккуратно вынимал из телеги Олю, закутанную в доху.
– Оля, Олечка приехала! – увидела их Мирра и заколотила в окно. Выскочить из дома было невозможно, минус сорок все-таки. Соломон, о чем-то переговорив с возницей, поволок Олю в дом. Огромный живот выпирал, нагло вылезал из-под овечьего тулупа, тоненькие ботиночки загребали снег.
Олю отогрели, налили кипятку, дали скорее что-то поесть – и два глотка самогону. Шейна окунула обмороженные Олины ноги в шайку с холодной водой. Оля привалилась головой к печке – и заснула сидя, с ногами в воде. Шейна постепенно подливала в шайку кипяток. Соломон сидел у стола, медленно жуя хлеб и словно через силу поднося ко рту ложку со щами. Было видно, что он просто валится от усталости. Но, увидев, что жена уснула, поднялся, аккуратно вытер ей ноги, обернул их пуховым платком – и уложил Олю на скамью, опустив голову жены на заботливо подложенную Миррой небольшую подушку.
Потом сел рядом, на сундук.
– Ну вот и хорошо. Я сейчас, чуть-чуть полежу – и все устрою… – и вырубился.
Его не беспокоили.
Вечером Соломон с Олей пошли к Якову Борисовичу и Сарре Григорьевне – его родители жили на другом конце деревни. Крики, вопли, счастье. Сестры прибежали, племянники, Маришка-мартышка на дядьку карабкается. Как до войны. Только стол не накрыли. Живы все, вот и счастье.
Яков Борисович расспрашивает Соломона, что слышно, что в Польше: там же дядя Ошер, тетя Двойра, ты ж помнишь… Ну да ничего, не будем унывать. Чудеса случаются.
Представляешь, Ефим рядом работает, в Манчаже. Сходненский завод эвакуировали в Манчаж! Это здесь, на Урале, рядом совсем.
Перед тем как лечь спать, Соломон долго о чем-то шептался с хозяйкой, солдаткой Паней. Договаривались, что Оля и Шейна поживут у нее, пока – он кивнул в сторону Олиного живота – все не разрешится. А потом, бог даст, весной он за ними приедет и увезет с собой в Омск.
– Да пусть их, что ж я, не понимаю? Куда ее в Омск тащить? Родит по дороге…
Соломон благодарно жал Пане руку и совал деньги.
Утром следующего дня Соломон уезжал в Омск, увозя с собой Мэхла, Мирру и Паву. Все они должны были начать работу на Омском танковом заводе, частью которого стал Ворошиловградский тракторный.
Паня и без помощи Соломона уже давно поладила с Шейной. Эвакуированная еврейка вставала в пять утра, доила Панину корову, топила печь. Паня шла на работу в колхоз, оставляя на Шейну своего шестилетнего Петьку и полугодовалую Ниночку, и Шейна возилась по дому, готовила, убирала, стирала, качала люльку. Да еще успевала шить для Оли детское приданое из старых рваных простыней: пеленки, подгузники, распашоночки. С утра, перед работой, забегала Сарра и приводила для пригляду Маришку. Шейна, правда, иногда спрашивала Сарру:
– А че ж та бабушка не посмотрит?
– Сарра Григорьевна неважно себя чувствует, а на ней и Полькины мальчишки, и Элькин Витька… Приглядишь, мам? И Оля тебе поможет, правда? – Сарра была в колхозе на подсобных работах.
– Оставляй, оставляй, от нее только радость, такая девочка… Она и за Ниночкой присмотрит, если мне отойти надо…
– Мам, – Сарра поставила на стол небольшой полотняный мешок, – вот ваша мука – в колхозе дали. Вам с Олей, как эвакуированным, полагается килограмм. Картошку у Пани сказали взять.
Шейна кивала. Возьмем. Унизительно, но ничего. Для того и помогаем.
Шейна с тоской подумала, что будь у нее еще хоть немножко камушков… Тех самых, из перстней… Вот ведь наказание! Перед тем, как ехать в эвакуацию, все камни и оставшиеся драгоценности Шейна зашила в маленькую подушку. Камней было много: когда голодали, Шейна потихоньку таскала побрякушки в Торгсин[14]14
Торгсин – Всесоюзное объединение по торговле с иностранцами (Торговый синдикат). Создано в январе 1931 года, ликвидировано в январе 1936 года. В Торгсин можно было сдать «валютные ценности»: золото, серебро, драгоценные камни, антиквариат, валюту, в обмен на продукты или другие товары.
[Закрыть], на продажу. Камни в Торговом синдикате не принимали, выковыривали – и возвращали ей, а ювелирные украшения брали как весовое золото. И надо же – именно эту подушку в поезде украли, чтоб у них глаза лопнули, чтоб кишки на палку намотались, чтоб им вдохнуть и не выдохнуть! В колхоз Шейну не взяли, так что в свои пятьдесят два года она, можно сказать, работала надомницей у солдатки. За картошку с моркошкой. Ничего, не жаловалась. Всем трудно. Оля только голодает, это нехорошо, нехорошо.
Вечером 18 декабря у Оли начались схватки.
Шейна закусила губу, положила руку дочери на живот. Да, началось. Побежала за фельдшерицей.
– Знаете, у меня два года назад уже были роды, затяжные. Тогда ребенок умер, а у меня были страшные разрывы, – заглядывая фельдшерице в глаза, испуганно начала объяснять Оля.
Фельдшерица кивнула. Лет сорока пяти женщина. Вроде опытная. Осмотрела, села рядом, молча положила руку Оле на живот.
Пауза затянулась.
– Говорят, вы вчера похоронку на мужа получили, – прошептала Оля. – Вы простите, вам, наверное, сейчас совсем не до меня… Извините меня, пожалуйста…
Фельдшерица поглядела на нее, словно очнулась.
– Лет тебе сколько?
– Тридцать.
– Знаешь, – тетка положила Оле руку на лоб, погладила по голове. – Знаешь, ведь если ты у меня тут порвешься, я же тебя не зашью…
Шейна, которая все это время молча стояла у печи, напряженно вслушиваясь в диалог, повернула голову к врачу.
– И что делать?
– Не знаю. Если что – в Свердловск повезем. На санях.
На улице было минус пятьдесят.
– Ну пошли, что ль? – Врачиха встала, обулась.
– Куда?
– К нам. У нас изба, медчасть. Большая, теплая, чистая. Не тут же тебе орать, тут дети все же.
Шейна метнулась за Олей, но тетка жестом остановила ее.
– Будет нужно, позовем. Ничего, дойдем, Господь поможет. Молись, Соломоновна. Свечку ставь.
Шейна поцеловала Олю – и обе женщины вышли. Сарра пришла к маме – ждать. Паня зажгла лампадку.
Боренька родился.
Он родился легко, без единого разрыва, как выскользнул: маленький, тощий, с синей головой и ручками куренка.
На радостях Паня напекла для Оли из пшеничной муки шаньги со сметаной:
– Ешь, ешь, ой красавчик какой, красавчик!..
– Сто лет такой вкусноты не ела, – Оля жевала и плакала. Правда, сто лет. Вкуснотища какая…
На всякий случай Оле запретили три дня вставать. Хотя та все равно поднималась, в туалет на улицу бегала.
Да, пятьдесят градусов мороза. А что делать-то?
И никто не заболел. Никто не простудился.
Чудеса случаются, как говорил дед Яков.
Про имя думали всей семьей. Паня просила: «Федором назови, у меня муж был, Федор. С финской только пришел, как снова война. Забрали – и убило его». Сарра Григорьевна и Яков Борисович заявили, что нужно называть Борухом, Борей, – в честь прадеда-талмудиста. Шейне очень хотелось сказать, что все равно, как называть, только вслух нужно называть Алтером, чтоб чего плохого не случилось.
Но один Алтер у них уже был, совершенно несчастный, и Шейна молчала.
Мальчика зарегистрировали.
Борис Соломонович Хоц. Мой папа.
Оле полагалось от колхоза немножко бесплатной баранины, немножко картошки и примерно килограмм непросеянной пшеничной муки. Шейна упросила Паню давать им литр коровьего молока в день, и Оля пила один стакан, а из остального Шейна взбивала масло и делала пахту. К голоду она притерпелась, отдавая почти всю еду кормящей мамочке.
Шейна соорудила внуку кроватку из двух стульев, Оля спала на железной кровати, Паня с детьми – на печке, а сама Шейна – на лавке, возле внука. Оля была в ужасе: она, так осуждавшая когда-то Сарру за то, что та почти полностью отдала Маришу на откуп бабушке, теперь сама не могла взять Борю в руки: боялась уронить, боялась сломать ему нечаянно руку, боялась, что он выскользнет во время купания и захлебнется.
Шейна купала, пеленала, убаюкивала. Шейна подкачивала ночью, когда начинал плакать. Шейна по-прежнему вставала в пять утра, топила печь, доила корову, готовила еду, стирала пеленки. Оля, ослабевшая после родов, или кормила Борю, или спала.
В середине марта за Саррой с Маришкой приехал рабочий из Манчажа и увез их к Фиме. Шейна с Олей и внуком тоже начали собираться в Омск, решив не дожидаться посыльного от Соломона.
И 21 марта, когда Бореньке исполнилось три месяца и он уже весил пять килограммов, Шейна с Олей двинулись из Некрасова.
Хоцы вышли их проводить – и прошли рядом с телегой до конца деревни. Оля улыбалась, прижимала сына к груди – и чувствовала, как легонько давит на грудь мамин перстень-маркиза.
Паня плакала.