Текст книги "В тени старой шелковицы"
Автор книги: Мария Дубнова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Наследник миллионеров
Алтер приехал в Москву в 1927-м, похоронив в Зиновьевске маму и сестру Геню со всей ее семьей: тиф не пощадил ни взрослых, ни детей.
В Москве Алтер долго не мог устроиться на работу, перебивался случайными заработками, почти нищенствовал. Наконец Алтера озарило: в нем видят наследника Яновских-миллионеров! Нужно немедленно сменить имя. Родителей уже не было в живых, сестры Гени тоже, сестра Хана с мужем и детьми осталась в Смеле, на Украине, а Шейна не лезла в дела брата, только подкармливала его, когда была возможность.
В 1928 году Самуила Шлёмовича Яновского не стало, и на свет появился Анатолий Сергеевич Алмазный. Новое ФИО умница Алтер придумал себе сам.
Мысль, что фамилия «Алмазный», которой он так гордился, тоже может насторожить новую власть, в голову не пришла. Он считал, что новая фамилия удачно прятала его принадлежность к «клану миллионеров» и одновременно давала понять окружающим, что перед ними – не какой-нибудь простой Рабинович, а человек с запросами, имеющий что рассказать.
Впрочем, родня смену имени и фамилии почти не заметила: как звали Алтером, так и продолжали звать. А какая разница, что там в паспорте написано? Самуил? Анатолий? Неважно.
Ровинские и сами, волей московских паспортисток, сменили еврейские имена на русские. Паспортистка дважды переспросила Шейну имя, та отвечала «Шейндл», потом поправила: «Шейна», а в результате в паспорте появилась несусветная «Шиндля», Шиндля Шлёмовна. Но соседи по дому, а потом и зятья, и внуки называли ее Женей, Евгенией Соломоновной. Голда, Годл уже давно была переделана в Ольгу, Мэхл стал Михаилом, маленький Файвель – Павлом, Павой. И ничего. Были бы живы.
Свет несуществующих алмазов пробивался сквозь все трещины несчастной жизни дяди Алтера. Когда жене удалось пристроить Алтера в дом престарелых – ему было уже семьдесят три года и его ждала никелированная койка с шишечками в палате для лежачих, Алтер не сразу отчаялся. Его перевалили с каталки на кровать и накрыли серым вытертым одеялом. Алтер втянул в обе ноздри воздух, напоенный запахами застоявшейся мочи, немытых стариков, грязного белья… И подозвал к себе санитарку. Попросил ее наклониться поближе – и она наклонилась, добрая душа! – а он прошепелявил ей прямо в ухо, изредка брызгая слюной:
– Дочка, у меня есть фамильные драгоценности. Если ты будешь ко мне повнимательней, я завещаю их тебе. Моя фамилия – Алмазный!
– С ума сошел, пердун старый, – незло проворчала санитарка. – Какие еще у тебя драгоценности? Кальсоны – и те штопаные! Судно дать?
– А?
– Срать, говорю, будешь? А то сейчас уйду – и до вечера. А обосресся – я тебя мыть не буду, так и будешь в говне валяться!
Племянницы, дочки Шейны, навещали дядю Алтера редко: дети, работа, дом… Приносили куриного бульона, немножко земелаха – Шейна пекла, терли старику яблочки… Желая видеть Сарру и Олю почаще, хитрый Алтер снова решил напомнить племяшкам о фамильных драгоценностях:
– Я их спрятал!
– Куда, дядя Алтер?
– М-м… – Алтер наморщил лоб. Помолчал. – В книгу.
– Как?
– Нет, не в книгу. В книжном шкафу, дома лежат…
– А где именно?
Алтер пристально посмотрел на Олю. Хитрая. Скажу – больше не придет.
– Забыл. Не, не в шкафу, точно. Приходи через несколько дней – я вспомню…
Так и не сказал, где эти драгоценности лежат. Старый пердун.
Да и что с него взять. У него за всю жизнь была одна-единственная драгоценность – жена Полина, Перл. Он звал ее «моя жемчужина».
Жемчужина
Уж как Мариам хотела, чтобы Алтер женился, как хотела! Вечно у нее на кухне свахи сидели, сахар грызли, бессовестные. Алтер с утра до ночи рыскал по Зиновьевску в поисках работы, под вечер являлся: голодный, промокший, но совершенно счастливый:
– Мама! Смотрите, что люди выбрасывают! Я не мог не взять! Война закончится – это ж будет целое состояние! Оля, Оля, подойди сюда! – Алтер протягивает племяннице огромную книгу в кожаном переплете. Та берет, но книга неожиданно оказывается слишком тяжелой, и вываливается из рук. – Ай, безрукая, ты же Пушкина на пол швыряешь! Это ж Пушкин! Пушкин!
Оля виновато берет у дяди том, уже двумя руками, бредет с ним в комнату. Уже из комнаты слышит, как начинает привычно ворчать бабка:
– Ай, вейз мир, опять книг натащил, в доме пройти нельзя – одни книги да журналы! Ладно бы ими топить можно было, а то нет – он их читать будет! Когда ты читать их собираешься?
Алтер также привычно отбрехивался:
– Мам, перестаньте, лучше поесть что-нибудь дайте!
– Поесть… А ты принес поесть-то? Пу-у-ушкин…
«Шлемазл!» – точно понимали свахи – и испарялись. Алтер искал девушку, которая бы ценила книжки и готовила, как мама. Такой не было.
Сватали ему девушек и в Москве – Шейна искренне старалась пристроить брата, но безуспешно, ни одна не нравилась.
Он жил один, так привык, так было удобно, – и раз такой, как мама, он не найдет, то и не надо.
И вдруг – словно молния ударила. Алтер, лысеющий 38-летний инженер-механик с Электрозавода, угрюмый носатый еврей, рыхлый, с тяжелыми бедрами, потеющий, неприбранный, рубашка мятая, брюки мешком висят… Нелепый и обожаемый мамой и папой Алтер… влюбился. Один раз и на всю жизнь.
Ее звали Полина. Ей было двадцать семь, и она пришла в его отдел работать счетоводом. У нее была ослепительная улыбка, в начале тридцатых годов такие зубы – белоснежные, крупные, ровные – почти не встречались. Алтер увидел – и пропал.
Он носил ее сумочки и портфели, провожал домой и на работу. Он молча шел рядом, потел и сопел. Полина тоже молчала, просто шла – и улыбалась, радостно показывая зубы. Каждое утро Алтер вынимал из своего портфеля завернутую в бумагу, сваренную в мундире картофелину – и молча клал ей на стол. Полина кивала и широко улыбалась в ответ.
Паек у Алтера был побогаче, чем у Полины, у него даже были карточки на мясо и масло. Он не пил, синие глаза смотрели нежно и умоляюще. Полина вышла за него замуж.
Через год, в 1935-м, родился Сережа.
– Почему Сережа? – только и спросила Шейна.
– Я же Анатолий Сергеевич, – напомнил Алтер. – Как бы в честь моего отца.
Шейна поджала губы.
– Есть традиция – и ты ее знаешь – называть ребенка именем близкого ушедшего родственника, тогда у ребенка будет защита. Нашего отца звали Шлёма. Он только тобой жил и дышал. Если бы он услышал, что ты тут несешь, он бы плюнул на тебя с неба, – и Шейна, хлопнув дверью, ушла на кухню.
Сережа подрастал, Алтер часто по выходным брал его с собой и приходил к сестре в гости. Оба жадно набрасывались на еду.
– Вас дома не кормят, что ли? – веселился Мэхл. – Где Полина-то? Давай ее к нам на курсы, Шейндл ее быстро готовить научит!
– Полечка занята, – виновато мычал Алтер.
Сережа, наевшись, засыпал прямо на стуле. Шейна, темнея лицом, привычным движением перекладывала ребенка со стула на кровать, раздевала его и несла детскую одежду в кухню, стирать. Вечером мыла племянника в тазу, укладывала спать на маленьком диванчике. Гладила по спинке, мурлыкала песенку… Алтер молча смотрел.
– Что, Полина не так укладывает?
– Нет. Она… Он сам засыпает.
Шейна всю жизнь потом будет вспоминать тоненькую Сережину шейку, худую спинку с торчащими лопатками… Как крылышки у цыпленка. Никогда не забудет, как после Сережиных похорон соседки Алтера отводили ее в сторону и шептали: «Пацанчик-то у нее на балконе замерз. Забыла она про пацанчика-то… С доктором спуталась, лярва. А мальчишка вечно по двору бегал, раздетый, сопли зеленые до колен, ревет – а мамаши нет!»
– Почему вы брату… Анатолию Сергеевичу почему не говорили, что маленький ребенок по двору раздетый бегает?
– Мы не говорили?! Мы только об этом и говорили! А он что? Врете, лярвы! – и весь разговор!
– Жень, ты ж знаешь, мы ж тебе – как на духу, вот те крест! Сережка-то – Царствие Небесное! – ангиной болел, к нему доктор ходил, молодой, она с доктором и спуталась, пока муж на работе… Манда кобылья, зубы выставит – и идет, скалится!
– Да вышибить ей зубы-то – и весь разговор!
Через месяц после похорон Алтер пришел к Шейне, сел за стол.
– Я ушел от Полины. Ты была права, про доктора.
– Как понял?
– Застал.
Шейна охнула, присела на край стула. Машинально провела ладонью по клеенке, убирая невидимые крошки.
– Теперь веришь, про Сереженьку?
– Про балкон? Чушь. Она не могла… Сережа умер, потому что… Это я виноват. Я один. Мне нельзя иметь детей. У мамы все мальчики умирали, я случайно, чудом выжил. И вот теперь мальчик умер у меня. Смерть не обманешь. Она свое возьмет.
– Совсем рехнулся? А Павка мой? А сыновья Ханы? А Генин сынок? А Сёма мой?.. – голос у Шейны сорвался. Она задержала дыхание на вдохе, широко открыв глаза. Боже мой. Сёма умер. Геня с мужем и детьми умерли от тифа. Но у Ханы двое сыновей, и Павка мой будет жить. Будет! Всё. Не плакать. Не плакать. Шейна взглянула на брата, резко вдохнула. – При чем тут мама, если у трех твоих сестер есть сыновья? Бог дал сына, а эта тварь, – Алтер вздрогнул, его лицо исказилось, как от удара кнутом, Шейна говорила тихо и медленно, почти по слогам, – эта тварь забыла его на балконе! И он замерз! Все просто! Назвал бы Шлёмой, может, и не случилось бы… – по-женски не удержалась, добавила. Как пнула.
– Шейна! Я прошу тебя! Замолчи! Я прошу! Прошу!.. – лицо Алтера перекосилось, рот скривился, он зарыдал.
Алтер и Полина снова встретились на Урале, в эвакуации. Увидев жену, Алтер с удивлением понял, что все еще любит ее. Он сумел простить и ей, и себе гибель сына, и по сравнению с этим – великим – прощением все ее прошлые романы – и с доктором, и с Михеичем из соседнего дома, и даже с полковником Курашевым… Или Кудашевым? Неважно. Все это было уже совершенно неважно.
Шла война, он сутками работал на заводе, голодал – а рядом с ним снова была его Полина. Жемчужинка. Уже битая жизнью и мужиками, притихшая, постаревшая, с помятым лицом, совсем некрасивая. Но ему, Алтеру, никакая другая не была нужна.
Только она.
Из эвакуации они вернулись вместе, поселились в своей старой квартире, в комнате с балконом. Шейна, узнав, что Алтер снова с Полиной, разъярилась и с жесткой интонацией Мариам произнесла:
– Чтобы ноги ее не было в моем доме!
Алтер, услышав в голосе сестры материнские нотки, послушно кивнул. Он иногда приезжал навещать Шейну и ее дочерей и внуков, приезжал один, без жены. Когда, уже к семидесяти годам, стал болеть, Шейна отправляла к нему Сарру или Олю с гостинцами. Те, возвращаясь, рассказывали матери разные ужасы: и в комнате у дяди страшный бардак, и еду она ему не готовит, и он ходит в столовую обедать, и кефир себе сам покупает…
Шейна слушала, мрачнела.
– Он голодный?
Оля замялась.
– Я спрашиваю: он голодает?
– Да. Он не всегда может дойти до столовой, у него же ноги больные, ты знаешь… Я сварила ему суп, мам. Дня на три хватит.
Шейна встала, подошла к окну. Взять брата сюда? В коммуналку? На Олю его повесить? Нет, невозможно. Не могу.
В конце концов, он сам это выбрал. Так хотел с ней жить – вот пусть живет. Анатолий Сергеевич. Ни одного Яновского не осталось. Геня, Хана – все погибли… А этот… Алмазный.
– Мама… Полина оформляет дядю в дом престарелых.
– Что?!
Шейна встретилась с Полиной на похоронах – Алтер умер в палате для лежачих. Приличия обязывали Шейну поцеловать невестку или хотя бы с ней поздороваться. Шейндл не смогла. Нагнувшись к брату, прошептала ему: «Прости. Не могу. Прости», – и отошла в сторону, не глядя на Полину и ее сестер.
Выпив в кафе на поминках рюмку и посидев полчасика, Полина поднялась. Стол затих: вдова хочет что-то сказать. Полина спокойно оглядела собравшихся.
– Пойду получу будильник из мастерской. А то закроется, а завтра на работу.
– Ты ж не работаешь! – взорвалась Ольга. Шейна тяжело положила ладонь на руку дочери.
– Работаю. Я счетовод в домоуправлении.
И вышла.
Больше в доме Шейны о ней ни разу не вспоминали вслух.
Кустарная работа
Когда переехали в Москву в 1925-м, денег, конечно, не хватало. Однако дети ходили в школу, и у каждого была обувь – правда, на резиновой подошве, ноги в ней мерзли, но все равно – занятия не пропускались. Шейна даже ухитрялась раз в месяц, по пятницам, готовить или чолнт на мясном бульоне, или даже мясо тушила, или доставала щуку и фаршировала. Хлеба в доме было достаточно: и серого, и ржаного. По воскресеньям Шейна с Олей шли на привоз к Преображенской заставе, где стояли возы с овощами и фруктами, и брали «четверку», четверть меры (примерно четыре килограмма), яблок, которые летом и в сентябре были дешевле картошки. На «меру» или даже на «полмеры» денег не было. Но иногда везло – привозили совсем дешевые яблоки, и тогда Шейна прикупала в добавку к привычной «четверке» еще и «восьмушку». У Шейны на учете была каждая копейка.
Ни винограда, ни слив, ни груш. Только яблоки.
Зато осенью купили по зимнему пальто каждому – каждому! – ребенку. Вот так мамочка, вот умница, вот золотая…
«Чтобы зимой не болеть, не болеть», – приговаривала, как ворожила, Шейна, протягивая детям по яблоку. Оля и Сарра ели яблоки, оставляя лишь палочки. Пава и Мирра грызли, как умели. Родители догрызали за младшими.
О политике в доме не говорили, это казалось не так важно по сравнению с остальным: дети здоровы (об этом думали с благодарным страхом), у Мэхла есть работа, в доме – еда, погромов не предвидится… Но в 1927-м посадили обувщика, у которого работал Мэхл, палатку закрыли. Примерно тогда же и крестьяне ушли с привоза, появились спекулянты. Цены взлетели. «Не до яблок, – коротко отвечала Шейна Павке, когда тот начинал просить “абыка”, – деньги нужны на хлеб. И не ныть мне тут!» – резко повышала она голос, и сын умолкал.
Подступал голод. Экономили на всем: ели пшенный суп на воде, добавляя чуть капусты, для витаминов детям давали по полчашки клюквенного киселя, Шейна сама отжимала крахмал из тертой картошки. Но чем хуже становилась жизнь, тем прямее становилась у Шейны спина и ласковей улыбка: ничего, наладится. Бывало и хуже, не надо гневить судьбу.
Каждый день Мэхл с утра уходил на поиски работы. Возвращался к вечеру, разбитый, голодный. Но вдруг однажды Мэхл вернулся уже днем, к обеду, с набитым до отказа дерматиновым портфелем. Он был почти круглый, этот портфель.
По лицу мужа Шейна поняла: нашел. Порядок. Она вопросительно посмотрела на Мэхла, и он, сияя глазами, молча кивнул: «Да, да. Потом».
Пообедали. Шейна убрала посуду, уложила Павку спать. Села на кровать, сложив руки на коленях. Сарра и Мирра уже разложили на обеденном столе тетради и учебники, но отец подошел и торжественно водрузил на стол свой круглый портфель.
Осмотрел стол. Подвинул тетрадки, а чернильницу аккуратно перенес на буфет. И начал выкладывать из портфеля разноцветные обрезки бархата. Красный, зеленый, желтый, оранжевый, голубой…
– Ух ты! – Мирра протянула руку, чтобы потрогать ткань.
Отец жестом остановил ее.
– Потом. Шейна! Я взял это на распродаже. Копейки, правда. Придумай, что можно из этого сделать. Мы будем работать на дому.
Шейна подошла к столу, развернула зеленый кусок.
Полтора на два метра. Детскую одежду шить из бархата – кто ж купит… А если платки? Бархатные? Смешно. Последние деньги отдал, наверное… Горе мое. Так, спокойно. Нужно что-то придумать. Обязательно нужно придумать… Шейна сдвинула брови к переносице, задумалась, подошла к окну. За окном куда-то спешили люди, прошла мама с ребенком, ребенок тащил мягкую игрушечную собачку. Игрушки, может, шить? Можно. Медвежат, например, лисят. Но кто купит зеленого медвежонка? Прошел рыжий парень в тюбетейке. «Комсомолец в кипе», – успела улыбнуться Шейна, и вдруг ее осенило. Кипы! Она еще в Каменке научилась их шить, знала, как раскроить, какие лапки нужны для швейной машинки. Ну конечно!
– Всё! Знаю! – Шейна повернулась к мужу и дочерям. – Мы будем шить тюбетейки!
– Гениально! – Мэхл подскочил к жене, обнял ее, приподнял и закружил по комнате. – Гениально! Умница моя!
Первые – пробные – тюбетейки разных размеров были сшиты Оле, Мирре, Сарре и Паве. После производство тюбетеек было налажено. Отец рыскал по городу в поисках ткани и ниток, Шейна кроила, подбирая рисунок и цвет, дочери наметывали и строчили, сменяя друг друга у швейной машинки. Пава не мешал и получал за хорошее поведение призы:
сделанные из разноцветных обрезков клубочки, или косички, или цветочки… За «призы» отвечала Мирра. Готовую продукцию Мэхл продавал на рынке.
С продажи тюбетеек семья жила до глубокой осени.
А осенью удача снова улыбнулась Мэхлу: он приволок домой кипу серого картона. Семья начала клеить коробки для чулочников. Стоила эта работа копейки, но спрос был большой: Ровинские отдавали свои коробки дешевле, чем армяне, и поэтому заказчиков было много. Коробки для чулок, носков, перчаток, платков – хорошая упаковка нужна всем, это понятно. Даже Павка участвовал: сопя, продевал в дырочки шнурки.
Однажды Мэхл узнал, что в типографии, где он брал картон для коробок, не хватает фальцовщиков: брошюр выпускают много, а резать и фальцевать не успевают. И тогда он предложил своему соседу, военному врачу, и двум его братьям организовать артель. Сосед знал, что на Бауманской улице есть никем не занятый сырой и темный подвал: в том доме раньше был магазин, и в подвал прямо с улицы шел скат – по нему-то и можно сбрасывать нерасфальцованные брошюрки, чтобы пуп не надорвать. «А то эти постановления кому хошь хребет перешибут», – хохотнул военврач. Мэхл усмехнулся:
– Там не только постановления. Там еще и справочники, и работы Ленина…
– Отлично, – посерьезнел сосед. – Пойдем завтра, зарегистрируем артель. Как назовемся?
– Как-нибудь обыкновенно. «Бумобработка», например. Я заключу договор с типографией. И вот еще что. С нами будет работать Оля, моя старшая.
Последней брошюрой, которую фальцевала артель, была речь Сталина на конференции аграрников-марксистов в конце декабря 1929 года о ликвидации кулачества как класса, о борьбе с единоличниками и об обострении классовой борьбы в ходе строительства социализма.[9]9
На конференции аграрников-марксистов в конце декабря 1929 года И. Сталин заявил: «Наступать на кулачество – это значит подготовиться к делу и ударить по кулачеству, но ударить по нему так, чтобы оно не могло больше подняться на ноги. Вот как надо наступать на кулачество, если говорить о действительном и решительном наступлении, а не ограничиваться пустопорожней декламацией против кулачества. Мы перешли от политики ограничения эксплуататорских тенденций кулачества к политике ликвидации кулачества как класса». В начале января 1930 года ЦК ВКП (б) принимает постановление «О темпе коллективизации и мерах помощи государства колхозному строительству», в котором основной формой коллективного хозяйства объявляется не артель, а коммуна. В январе 1930 года в «Красной Звезде» вышла статья Сталина «К вопросу о политике ликвидации кулачества как класса», где уточнялась политика государства в отношении кулаков и единоличников, а 30 января 1930 года ЦК ВКП (б) принял постановление «О мероприятиях по ликвидации кулацких хозяйств в районах сплошной коллективизации». Это постановление стало основанием для начала массового раскулачивания.
[Закрыть]
Работали молча. Так же молча вышли из подвала и побрели домой.
На следующий день Мэхл расторг с типографией договор, заявив, что артель «Бумобработка» прекращает свое существование. Главный инженер орал на Ровинского, что тот подводит его под монастырь, мол, где он, мать твою, теперь найдет фальцовщиков… Но Мэхл лишь молча качал головой. Нет. У меня четверо детей. Я не единоличник. Я иду работать на советское предприятие.
Инженер внезапно замолчал.
– Да-да, конечно. Вы правы.
И вышел из комнаты.
В 1930 году Мэхл Ровинский поступил товароведом на завод имени Лепса, через шесть лет перешел на завод «Проводник», в ноябре 1941 эвакуировался в Омск, где начал работу на Омском танковом заводе имени Ворошилова.
Иногда ему снился его маленький мучной магазинчик в Новой Праге.
Или артель.
Или как он продавал на рынке разноцветные Шейнины тюбетейки, и все это видели.
И каждый раз, проснувшись, он благодарил Бога. Самой большой своей удачей – после женитьбы на Шейне, конечно, – Мэхл Ровинский считал, что его так и не арестовали. Он точно знал, что могли бы. Могли.
Знакомство
Заканчивался март 1939 года. Ночь. Мирра, Павка и отец давно спят. Три женщины: Шейна, Оля и Сарра – сидят за столом под абажуром и шепчутся. Неожиданно в кроватке завозилась Маришка, четырехмесячная дочка Сарры, названная в честь Марины Расковой. Шейна поднялась, чтобы проверить пеленки. Сарра вскинулась:
– Мам, сиди, я сама посмотрю…
– Нет, мама посмотрит, а ты посиди и подумай, какой кошмар ты мне тут предлагаешь…
Ефим, муж Сарры, требовал, чтобы после Пейсаха[10]10
Пейсах – важный иудейский праздник в память об исходе из Египта, который еще называют еврейской Пасхой. Отмечается на 15-й день весеннего месяца нисана и празднуется в течение семи дней в Израиле и восьми – вне Израиля. Главный праздник происходит в первый вечер Пейсаха – первый Седер, проведение которого строго регламентировано, вплоть до того, как сидеть за столом (облокотясь), что подавать на стол, сколько бокалов вина выпить и какие вопросы задавать. Второй Седер (второй вечер Пейсаха) празднуют в диаспоре, за пределами Израиля, так же, как первый: мудрецы решили, что в диаспоре все праздники удваиваются.
[Закрыть] жена с ребенком перебирались к нему на Сходню, где он работал на стекольном заводе механиком.
– В комнату без печки? В такой холод? С грудным ребенком! Да как можно?! – шипела Шейна. – Не пущу! Заморозите девочку! Пусть твой муж как приезжал, так и ездит – по выходным. Ничего, потерпите. Да ты ж не знаешь, как ребенка взять, как повернуть… А случится что? У тебя ж не руки, а тряпки гнилые! И ума нет ни грамма! Что ты с ребенком-то делать будешь? Тут я рядом, если что – и замечу, и подскажу, и помогу…
– Да после Пасхи уже тепло, мам… – некстати встряла Оля. Через два месяца ей исполнится двадцать восемь. Пожилая девушка при родителях. Саррочке двадцать четыре – и замужем, и Маришке пять месяцев скоро… Все хорошо, но видеть счастливую, при ребенке, младшую сестру иногда невыносимо. Мама носится по квартире с внучкой на руках и квохчет. Пусть Сарка убирается к мужу, есть же у него комната на Сходне…
– Скоро совсем тепло будет, – повторила Оля. – У Сарры и Фимы семья все-таки…
– Свою семью заведи – тогда и думай свои мысли вслух, – Шейна резко встала и отправилась на кухню греметь чайником. У Оли защипало в носу. Сарра обняла сестру, нежно поцеловала в щеку.
– Не обижайся на маму, она злится, потому что я Маришку заберу… Ты ни при чем. Она сейчас даже на ребецн[11]11
Ребецн – жена ребе, раввина.
[Закрыть] разоралась бы…
– Может, тебе и вправду пока здесь посидеть? – Оля вдруг подумала, как тоскливо ей будет, если Сарра и впрямь уедет. – Фима так страшно кашляет… Ему бы врачу какому показаться…
– Да, надо… Но как я его заставлю, если я тут, а он – там? Я так скучаю, Оль, если б ты знала… Да и мама шагу ступить не дает, ребенка из рук выдирает. Я так уехать хочу, Оль…
– Так и езжай!
– Мама не пустит.
– Да как не пустит? Ты же взрослая замужняя женщина! У твоего мужа своя комната! Подумаешь, без печки! Вот-вот апрель, смешно подумать! Это я, похоже, просижу тут до конца жизни… Да и почему ты не справишься с ребенком? Там тоже люди вокруг, подскажут, если что…
– Лю-юди… – насмешливо протянула Сарра. – Людям плевать. Может, и правда Маришке лучше с мамой? Сейчас, во всяком случае. Пока Фиму не вылечу.
– Ты что, думаешь оставить ребенка? – Оля вытаращила на сестру глаза.
– Так ведь не в ясли же, не в детдом. Родной бабушке и двум теткам оставляю… Ой, да не знаю я… Ничего не знаю!
– Ну, ты даешь… – Оля встала, подошла к буфету, зачем-то распахнула створки и уставилась на пасхальную посуду. Маришка останется? Господи, ты даешь мне ребенка? Сарра будет лечить Ефима, это может быть долго, очень долго… А я буду растить Маришку… Мама позволит – на ней же еще Мирра, и Павка, и отец…
Вошла Шейна, поставила чайник на стол. Налила себе кипятку, кинула чуть заварки. Молча размешала. Сестры молчали. Наконец мать произнесла:
– Хочешь ехать – езжай, я камнем на пороге не лягу. Он твой муж, Оля права. Но ребенка оставишь тут, пока, во всяком случае. Устроитесь, комнату теплую получите – тогда забирайте. А в тот клоповник Маришу не отдам.
– Мама!
– Не отдам! И все, разговор окончен, – Шейна повернула голову к старшей дочери. – Чего уставилась на посуду? Рыбу надо где-то раздобыть… Скоро Пейсах… Вы после первого Седера уедете, или как?
– Не знаю. Как Фима скажет.
– Он ска-ажет… Ладно, молчу. Что ты? Ревешь, что ли? Ревешь?
Сарра шмыгнула носом.
– Ай, вейз мир… – Шейна подошла к дочери, обняла ее, прижала к себе, стала гладить по голове. У Сарры молча лились по щекам слезы. – И ведь взрослая уже девочка… Поплачь, поплачь… Ничего, я справлюсь, Маришка подрастет… Ты пойми – Фима ж твой кашляет, у него, похоже, чахотка…
– Мама!
– Не спорь! Его надо врачу показать… Ты работать пойдешь, и тебе дадут паек, и с молоком, и даже иногда с мясом, – у тебя же малыш, обязательно дадут такой паек…
Оля вышла из комнаты. Шейна проводила ее взглядом, приглушила голос:
– Слушай, а ведь у Фимы брат есть?
– Есть. Соломон.
– Неженатый?
– Нет.
– Возьми Олю к Хоцам на Седер.
– Мам, ты что?
– Что – мам? Ну что – мам?! Девочке двадцать восемь будет, у твоего Фимки неженатый старший брат, а ты – что, что… То! Приличная семья, традиции соблюдают… И как твой Фима в такой семье уродился – не пойму… Романсы он ей пел…
– Мама! Папа тоже пел…
– Папа твой пел, да… Ладно, вырастешь – может, поговорим. Возьми Олю, я сказала. На второй Седер. Первый пусть дома будет, она не сирота.
4 апреля 1939 года семья Хоц собралась вокруг большого стола на второй Седер. Рядом с Саррой сидела ее старшая сестра Оля. Хозяйка дома, Либе-Сарре, или Сарра Григорьевна, как ее сейчас звали, зажгла свечи. Отец, Янкев бен эли Бер, иными словами Яков Борисович, забормотал: «Борух ато адойнай элей-эйну…» Пили вино, хрустели мацой… За столом сидели развалившись, повторяли: «Мы свободны, свободны…» На столе были курица и рыба – роскошь по тем временам необыкновенная, Сарра Григорьевна хвалилась, что эти продукты притащил Соломон, ай, такой мальчик, с такой зарплатой, умница… И маме помогает, и сестер не забывает… Соломон сидел напротив Оли, о чем-то ее расспрашивал, и она отвечала, стараясь незаметно рассмотреть его: «Толстый какой…». Мужчины, выпив вина, запели… У Соломона оказался красивый голос, он пел и все глядел на Олю. Неотрывно. У нее по плечам пробежали мурашки.
Он улыбался и смотрел нежно и доверчиво, как большелобый теленок.
Она краснела, смущалась и что-то говорила Сарре, склонясь над своей тарелкой.
Вдруг кто-то дотронулся до ее ботинка под столом. Оля вспыхнула, отодвинула ногу. Взглянула на Соломона. Тот, кажется, тоже смущенный, глядел в сторону.
Вечер подходил к концу, нужно было возвращаться домой. Оля уже накинула плащ и топталась в прихожей. Соломон, увидев это, оборвал романс на полуслове, вылез из-за стола и начал обуваться:
– Я провожу.
Либе-Сарре поцеловала Олю на прощанье. Кивнула Соломону. Хорошая девочка. Хорошая.
Они вышли из подъезда дома на Шарикоподшипниковской улице.
– Куда идем?
– Улица Некрасова. Это около Преображенки.
– Далеко! – обрадовался Соломон.
– Но вам же утром на работу, в Егорьевск! Вы не успеете!
– Не ваше дело, моя прекрасная Олечка. Так где у нас Некрасовская? – и Соломон взял Олю под руку.
И вдруг ее тряхануло. Несильно. Как волна малого тока прошла, от живота – вверх и вниз. К плечам – и к коленям. Немного весело, немного страшно. Она испуганно взглянула на него, он смотрел ей в глаза, не улыбался. Ее снова встряхнуло. Да что со мной такое сегодня… Оля отвела взгляд, уставилась на стоящий впереди фонарный столб. Захотелось напрячь ноги – показалось, что если поджаться, то напряжение отпустит. Он спокойно шел рядом, держал ее под руку. «Да гори все огнем», – вдруг подумала Ольга и прижалась плечом к его руке. Пусть все будет, как будет. Соломон сжал ее ладонь.
11 июля сыграли свадьбу. Голда Ровинская стала Ольгой Михайловной Хоц и переехала к мужу в Егорьевск – Соломон работал там главным бухгалтером на станкостроительном заводе «Комсомолец». Среди Олиных вещей было две ценности. Шейна подарила ожерелье из красных кораллов, исполненное какой-то довоенной красоты. Второй, не менее важной вещью, была фанерная шкатулка с письмами Соломона: за девяносто восемь дней, прошедших от знакомства до свадьбы, он написал невесте сорок два письма.
В каждом письме были стихи о любви.
Сарра, переехав после Пейсаха к Ефиму, поступила конструктором на Сходненский стекольный завод. Отвела мужа к врачу. У Ефима оказалась открытая форма туберкулеза. Лечили болезненными вдуваниями в легкие. Соломон, видя, как мучается брат, «пробил» Ефиму путевку и билеты на Кавказ, в Гульрипш – там был лучший легочный санаторий в СССР.
Ефим выздоровел.
В том же, 1939-м им с Саррой дали от завода комнату в новом трехэтажном кирпичном доме на Сходне, на Первомайской улице. Комната была теплая и светлая. Кроме Ефима – главного механика, в квартире жили с семьями главный инженер и начальник лаборатории завода.
Шейна отдала Марину родителям, поставив дочери жесткое условие: никаких яслей, никакого детского сада. Только няня, на которую она – Шейна – сначала еще посмотрит.
Сарра сердилась, но няню нашла.
Сарра не умела спорить с мамой.