Текст книги "Волчий блокнот"
Автор книги: Мариуш Вильк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
4
А теперь приглашаю вас на экскурсию. Путей на Соловках много, всеми пройти невозможно (а уж тем более все описать), поэтому давайте выберем один и пройдем по нему вместе. Предлагаю старый монастырский тракт, пролегающий через главные скиты Большого Соловецкого, именуемый местными гидами «большим кругом».
Из поселка выходим по улице Северной (осторожно, берегитесь пьяных мотоциклистов!), минуем пристань, склад топлива и выходим в лес. Еще мгновение – и запах мазута тает. Слева открывается вид на морской залив, отделенный каменной плотиной – она выстроена в XVI веке по инициативе игумена Филиппа (Колычева), благодаря чему образовался замкнутый резервуар соленой воды, а на столе у братии всегда, вне зависимости от погоды на море, была треска. Сегодня Филипповы пруды постепенно зарастают.
Двумя верстами далее дорога забирает вправо: к Макарьевской пустыни. Там, в глубокой котловине, со всех сторон защищенная от ветра, стоит «дача архимандрита» – резиденция настоятелей Соловецкого монастыря, построенная в начале XIX века. Особый микроклимат позволял монахам выращивать здесь дыни, арбузы и розы. Во времена СЛОНа на даче жил Эйхманс, начальник лагеря. Немецкий коммунист Карл Альбрехт, гостивший у него в 1928 году, еще долго вспоминал ценнейшие гобелены, персидские ковры и стильную мебель. Начальник отлично устроился: каждый день свежие бабы с женской зоны, кокаин, алкоголь. А вокруг согбенные над грядками рабы, огороды да цветники. Как и при Эйхмансе, пустынь называют «хутором Горка». Сейчас тут ботанический сад, филиал музея. Здесь живет сторож, сумасшедший Гриша, сын мурманского кагэбэшника. Несколько лет назад он прочитал Солженицына и приехал на Соловки, чтобы увидеть все своими глазами и сравнить с отцовскими рассказами. А когда почувствовал, что земля уходит из-под ног, поверил в Бога и запил. В пьяном виде, бывает, беседует с Эйхмансом, а порой и сам в него перевоплощается.
Идем дальше. Дорога бежит то в горку, то под горку, подчиняясь дыханию ледника, прошлому или чьим-то рассказам. По обе стороны – лес, озера между деревьями мерцают. На пятой версте Корзино: лучезарная вода, лодочная пристань, беседка. В кустах следы привалов, пустые бутылки, погнутые консервные банки, выжженная трава. Когда-то здесь была часовня, но во времена СЛОНа ее разобрали на кирпичи. В тридцатые годы зэки сплавляли отсюда лес – для перегонки смолы. Еще через две версты развилка: направо дорога в Исаков, а мы сворачиваем налево, к Секирной горе. Вдалеке видно белое пятно храма Вознесения на ее вершине, словно заключенное в кадр тропы. В барабане церкви, воздвигнутой в 1860 году, находится маяк, который в лагерные времена обслуживал монах Флавиан. Рядом большой деревянный дом с застекленным балконом. Здесь живут сторож Феликс с женой. По поселку ходят слухи, будто они схоронились тут от людских глаз и им есть что скрывать. Напротив конюшня, ниже каменная баня и амбар. Еще на заре существования СЛОНа на горе был устроен карцер строгого режима. Долго на Секирной люди не выдерживали. Трупы зарывали на склонах, в ягодниках. Ягоды здесь и сегодня сочные. На вершине площадка обозрения, скамейки, мусорные урны. Внизу пейзаж: гладь окаймленных лесами озер, просторные заливные луга, ручьи, гряда Волчьих холмов, вокруг море – то вспыхнет на солнце, то погаснет во мгле. Каждый раз, оказываясь тут, я задумываюсь: легче ли умирать, глядя на эту красоту, труднее ли? Спускаемся по лестнице, с которой сбрасывали привязанных к обледеневшей балке зэков. У подножия горы стоит крест. Каждую весну на православную Радуницу, когда снег еще рыхлый и птицы только начинают кричать, соловецкие монахи служат тут панихиду за жертв СЛОНа, кадят дымом свежей еловой смолы. Горьковатым, от которого кружится голова.
Несколькими верстами далее – Савватиево, бывший скит. От него мало что осталось: каменное здание келий без крыши, руины церкви, развалины деревянного дома, фундаменты, щебень. Еще недавно здесь планировали устроить пансионат, дом отдыха или пионерский лагерь. Но времена изменились, и «новые русские» предпочитают вкладывать деньги в Майорку. Так что Савватиево отдали монахам. Те разобрали хлам и у южной стены церкви, на самом солнцепеке, вспахали полоску земли под грядки, посадили капусту, брюкву и репу. Поставили теплицы для огурцов, парники для помидоров. Присматривает за всем этим бывший студент Московского университета, изучавший международное право и арабские языки, ныне монастырский садовник. От переизбытка знаний у Костика поехала крыша, и теперь, уединившись в пустыни, он медленно приходит в себя. Людей сторонится, к себе не зовет, а пора бы уже напиться чаю, как-никак пятнадцать верст отмахали. Недалеко от Савватиева, по дороге к Исакову, есть маленькое озерцо Купальное. На берегу – деревянная изба, скамейки, кострище. Можно посидеть, отдохнуть, перекусить, искупаться. А в ясную погоду – еще и разглядеть на дне озера остатки затопленного барака: двери с глазком и кормушкой, тени нар. Этот след СЛОНа порой настолько отчетлив, что невольно оглянешься – не отражение ли.
Переведя дух, трогаемся дальше. Наш путь лежит через высокий густой лес, куда солнечные лучи проникают, словно тонкие струйки крови сочатся. И вдруг слева чащу разламывает гладь Красного озера, а под ногами распахивается небо. Это здесь Нестеров писал знаменитое «Молчание»: на переднем плане два монаха в лодках, с удочками – всматриваются в глубину, будто вслед за водой литанию облаков повторяют, вдали Секирная гора, храм Вознесения… Прежде, до революции, Красное озеро называли Белым. На одном из его островов есть маленькое озерцо с крошечным островком. А вот и Исаково. Просторный луг спускается к озеру, на берегу большой каменный дом, рядом еще один, осевший в лопухи, дальше фанерная будка, то ли корпус базы отдыха, то ли рабочая столовая, выше, среди деревьев, полуразвалившийся деревянный сарай, заросший малиной. В начале XIX века тут построили небольшой скит для монахов, занимавшихся рыбной ловлей и заготовкой сена. Во времена СЛОНа скит превратился в большой поселок, с телефоном, клубом и школой ликбеза. Была еще молочная ферма, лесозаготовочный пункт, лагерные сады и теплицы, о которых рассказывала мне Евдокия Яковлевна, жена последнего соловецкого надзирателя. Потом бесхозное Исаково опустело. Что-то разграбили, что-то сожгли, остальное выкупил архангельский «Автокомбинат» и устроил в бывшем скиту базу отдыха. Какие только чиновники сюда ни приезжали – от низовых аппаратчиков до первых секретарей, генералов и министров. Сегодня Исаково снова стало ничейным: оказывается, «Автокомбинат» не имел прав на приобретение памятника архитектуры, а Соловецкому музею не на что его содержать. Так что теперь на руинах Исаковского скита местное начальство устраивает всевозможные попойки «в русском стиле».
Дальше дороги сливаются, и в поселок мы возвращаемся тем же широким трактом, которым его покинули. Иначе говоря, описав круг, словно июньское солнце на небосклоне или повесть с разветвляющимися тропками. Соловки ведь не имеют ни начала, ни конца…
5
И вот еще что – будьте внимательны! Сотни соловецких озер отражают низкие лучи солнца, и характерный для Севера оптический обман делает картину в воде порой более реальной, чем сама действительность, – граница между ними стирается. Я слыхал о пьяном путнике, который утонул, приняв зеркальное отображение в заливе Благополучия за настоящие Святые ворота… Еще мне рассказывали о Юлии М., местной поэтессе, которую соловецкие удвоения свели с ума – женщина повесилась, чтобы избавиться от них. На березовой коре остались две нацарапанные карандашом строки:
V
Направляясь к вам, ухожу —
Так ближе.
Бо́льшая часть написанного о России за ее пределами довольно далека от действительности.
Жозеф де Местр
1
Первые иностранцы, английские мореходы Томас Соутем и Джон Спарк, прибыли на Соловецкие острова в 1566 году. В их записках мы читаем: «29 июня мы вышли от… Жижгинского в 5 часов пополудни при восточном-северо-восточном ветре, держа курс на в.-ю.-в., и прошли мимо острова, называемого Анзером, находящегося в 30 милях от Жижгина. Держась все того же курса, мы достигли мыса острова, называемого Абдон (Соловецкий)». Неизвестно, откуда англичане взяли это название. В других источниках оно не упоминается. Согласно «Церковно-славянскому словарю» Дьяченко «авдон» означает «рабский»…
2
Первые записки иностранцев о Московии (истоки жанра) датируются периодом становления Российской империи. Восточные границы Европы проходили тогда по Дону, другими словами, Москва – согласно понятиям и картам той эпохи – находилась в Азии. В XVI веке европейцы открыли новый свет – Московскую Русь. Поляк Мацей Меховский писал в предисловии к «Трактату о двух Сарматиях»: «Южные края и приморские народы вплоть до Индии открыты королем Португалии. Пусть же и северные края с народами, живущими у Северного океана к востоку, открытые войсками короля Польского, станут известны миру». «Трактат…» Меховского, как утверждает Э. Клюг, образец тенденциозного мышления польских авторов, писавших о России: «В конце XVI века – не без участия поляков – создается образ России варварской, азиатской и враждебной, а в отношении к ней Запада формируются черты изоляционизма и ксенофобии». Кроме Мацея Меховского, на роль «первооткрывателей» претендовали и другие: Альберт Кампенский, Иоганн Фабри, Павел Йовий. Примечательно, что на Руси никто из них не бывал, и детали они списывали друг у друга. Основным источником информации о Московии служили для европейских писателей переводчики русских послов.
Открывавшийся с их помощью новый свет вроде бы напоминал европейские страны (нет ничего более обманчивого, чем это мнимое подобие), но не до конца: и масштаб иной, и религиозный обряд отличен, и государственность диковинная… Авторы первых свидетельств о Московии не всегда верно переводили услышанное, нередко подгоняли новую информацию под уже знакомые им самим и читателю реалии, вырывая факты из контекста, помещая чужие понятия в собственную систему координат, оценивая их по своим законам, меняя оттенки или искажая смысл. Словом, уже тогда стало ясно, что, помимо языкового барьера, существует проблема перевода с одного культурного кода на другой. Кроме того, европейские писатели, вовлеченные в религиозные и политические дискуссии эпохи, зачастую приспосабливали описание Московской Руси для своих споров, рисуя картину желаемую, а не реальную. Так, мнимое намерение русского царя принять католицизм служило аргументом против Реформации. В трактатах XVI века о Московии можно также обнаружить следы фантазий русских информаторов, то ли сознательно вводивших противника в заблуждение (например, завышая количество воинов в царской армии), то ли писавших так шутки ради, а может, по незнанию, особенно когда речь шла о рубежах Империи. Взять хотя бы Дальний Север, населенный – как полагали европейцы – щебечущими пигмеями, сплошь покрытыми шерстью самоедами, а также людьми с рыбьей чешуей. Думаю, что о самоедах иные европейцы и сегодня знают немногим больше…
Современная Европа в своих рассуждениях о России редко выходит за пределы стереотипов первой половины XVI века. Поэтому поучительно было бы обратиться к старинным трактатам и проследить, как формировались эти клише. Например, образ России-тюрьмы. Уже в 1522 году Кампенский писал: «Весь этот край, вне зависимости от его размеров, так плотно замкнут и оцеплен, что не только рабы, но и свободные люди не могут без царской грамоты ни выйти оттуда, ни войти». Уже тогда говорили о переселении целых народов по царскому капризу, о фантастическом русском пьянстве, о русской лени, хитрости и подозрительности, а также о легком поведении их жен (якобы каждой можно овладеть за умеренную плату), о нечистоплотности, грязи… И уже тогда отмечали, «что ни один другой народ не пользуется такой дурной славой, как русский». Почему? Да потому что ни одна нация до такой степени не напоминает европейцев, по сути ими не являясь. Ни в древности, ни теперь Запад не давал себе труда разобраться в российской действительности изнутри, то есть взглянуть на Россию глазами русского человека и лишь потом, не нарушая пропорций, перевести эту информацию на свой язык. К сожалению, Запад смотрит на Россию извне, с европейской точки зрения, перекраивая увиденное на свой лад. Лучшей иллюстрацией подобного европоцентризма является карта Московии 1544 года Антония Веда из Гданьска: земной шар повернут на девяносто градусов, так что мы глядим на Русь с запада, север оказывается слева, восток уходит вверх, а на месте полюса находится… Тартария.
3
С развитием русской Империи развивался и жанр иностранных свидетельств о ней – как записок очевидцев, так и сочинений, опирающихся на слухи. Вышеупомянутый Меховский, один из первых поляков, писавших о Руси, сведения о восточных соседях черпал, видимо, из рассказов русских пленных, взятых в битве под Оршей. Отсюда масса нестыковок и вымысла в его тексте. Другой классик жанра, Сигизмунд Герберштейн, автор «Rerum Moscoviticarum Commentarii», хотя и посетил Москву дважды, в 1517 и в 1526 годах, в качестве посла Габсбургов, но его описание государства Василия III, несмотря на детали и прилагаемые карты, также грешит фантазиями, особенно в тех случаях, когда Герберштейн основывается на чужих свидетельствах (например, при описании Соловков). И лишь английские мореходы XVI века, вроде Томаса Соутема и Джона Спарка, действительно говорили о том, что повидали сами. В дальнейшем случалось по-разному. Писали о России дипломаты, наемники, ученые и шпионы, путешественники, писатели, узники и ссыльные. В том числе: иезуит Антонио Поссевино, легат папы римского Григория XIII, немецкий авантюрист Генрих Штаден, опричник Ивана Грозного, французский кондотьер Жак Маржерет, капитан личной охраны Бориса Годунова, последний король Речи Посполитой Станислав Август, несчастливый фаворит Екатерины II, и князь Адам Ежи Чарторыйский, клеврет Александра I, посланник короля Сардинии Жозеф де Местр – этот прожил в Петербурге целых четырнадцать лет, мадам Анна-Луиза Жермена де Сталь, которая сбежала сюда от Наполеона, Астольф де Кюстин, Александр Дюма-отец, Теофиль Готье, потом революционеры всех мастей и оттенков, затем гости генералиссимуса Сталина, Андре Жид и Лион Фейхтвангер, и сталинские зэки Вайссберг-Цыбульский, Херлинг-Грудзиньский, Александр Ват, наконец, совсем недавно лауреат Нобелевской премии по литературе Клод Симон, приглашенный Михаилом Горбачевым, и автор «Империи» Рышард Капущиньский. Разумеется, не все писали о том, что видели собственными глазами, некоторые предпочитали повторять чужие слова, другим не довелось увидеть желаемого, третьи обнаружили то, чего и в помине не было, не заметив очевидного. «Понятно, как разборчиво и осторожно надобно пользоваться известиями иностранцев о Московском государстве: за немногими исключениями, они писали наугад, по слухам, делали общие выводы по исключительным, случайным явлениям, а публика, которая читала их сочинения, не могла ни возражать им, ни проверять их показаний; недаром один из иностранных же писателей еще в начале XVIII века принужден был сказать, что русский народ в продолжение многих веков имел то несчастие, что каждый свободно мог распускать о нем по свету всевозможные нелепости, не опасаясь встретить возражения».
4
«Империя» Рышарда Капущиньского – последняя повесть иностранца о евразийской державе, а точнее – о ее распаде. Таким образом, речь здесь идет не только о дезинтеграции Империи, но и о кризисе жанра: «…целое не увенчивается подведением итогов, неким окончательным синтезом, но, напротив, дезинтегрируется и рассыпается, поскольку за время работы над книгой распаду подверглись главный ее объект и тема – великая советская империя».
Капущиньский исследует тему и вширь, и вглубь. Путешествует во времени и в пространстве. То вновь обращается к своей первой встрече с Империей, «на мосту, соединяющем городок Пинск с Югом» в 1939 году, то отправится на современную Колыму, то в будущее заглянет, повторив за Толстым: «Еду сам не знаю куда!» При этом автор подчеркивает, что путешествовал самостоятельно, избегая официальных учреждений и маршрутов, а путь его вел от Бреста на берегу Буга до Магадана на побережье Тихого океана, от Воркуты за Полярным кругом до Термеза на афганской границе. Посетил он также Тбилиси и Баку, Ереван и Верхний Карабах, Якутск, Иркутск и Уфу, и Донецк, и Киев, и Дрогобыч, и Новгород, и Минск, и Пинск… вот тут у меня и возникают первые сомнения: чем обусловлен выбор? Почему именно эти (а не другие) точки на карте Империи привлекли внимание Капущиньского?
«В идеале, – мечтал автор «Империи», – мне хотелось бы объехать весь Советский Союз, все его 15 союзных республик…» Вот как будто и ответ на мой вопрос, однако я не вполне удовлетворен. Потому что, говоря о дальнейших планах, Капущиньский ограничивает свое путешествие на севере «Воркутой или Новой Землей». Но ведь это совершенно разные вещи. Тут – дефицитные копи, остатки лагерей и безработные шахтеры, там – атомные полигоны, ядерные отходы и экологическая катастрофа. Выбирать путь, доверившись случаю, – словно писать книгу, кидая кости: темы подскажет судьба да воля чиновников (выдающих, например, пропуск на Новую Землю), а не логикой реальности. Намерение охватить весь СССР, от края до края, таит в себе риск на самом деле не увидеть ничего, особенно того, что находится в середке (в глубинке). Например, деревню постсоветской эпохи, которая в «Империи» вообще отсутствует. Своей простотой метод Капущиньского напоминает подход туриста: пару дней тут, пару там, из каждого медвежьего угла – глава-кадр, словно слайд на память. Естественно, у первоклассного писателя и картинки подобного рода получаются превосходно, но… какую цель преследует автор? Создание комикса об Империи?
Попытка объехать весь Советский Союз и увидеть, что происходит как в Томске, так и в Омске, эффектна, но поверхностна: невозможно выйти за рамки примитивных диагнозов – аллюзий и символов, в которые автор втискивает зачастую не проясненные до конца впечатления. В «Лапидарии III» Капущиньский говорит: «Жить в стране так долго, чтобы иметь право сказать: я ее совершенно не знаю». Вот-вот! Так чем же, если не спешкой, объясняется это стремление повествователя «Империи» постоянно делать выводы? Люди в баре едят быстро, замечает писатель, видимо, дает о себе знать закодированный в коллективной памяти призрак голода… Или: почему в магазине нет ложек и ножей? А все сырье пошло на колючую проволоку… Я взял первые попавшиеся примеры – их масса. Капущиньский и сам осознает это: «… невозможно избежать абстракций. Огромный масштаб совершающихся событий можно передать лишь с помощью языка и общих – синтезирующих, абстрагирующих – понятий, отдавая себе отчет в том, что ты раз за разом попадаешь в капкан схематизма и легко опровергаемых тезисов». Но, несмотря на это, масштаб темы превзошел возможности жанра и стремившийся к синтезу текст… распался на детали.
Деталь – основа документальной прозы, при условии, что тщательно подобрана и способна, подобно линзе, сфокусировать проблему или явление. В противном случае она утомляет и, вместо того чтобы сгустить краски, только размывает картину. Достаточно сравнить «Первые встречи с Империей (1939–1967 годы)», уже осевшие в памяти автора, словно оса в янтаре, с разделом «С высоты птичьего полета (1989–1991 годы)» – словно еще не застывшей смолой, к которой пристает любая пыль. Насколько выразительны были там крошки леденцов в доставшихся голодным мальчишкам пустых жестянках, настолько здесь кажутся излишними капли пота на авторском лбу (например, в аэропорту в Степанакерте). Взгляд писателя отмечает каждую деталь, все пока еще кажется важным, и лишь со временем, на расстоянии можно будет отсеять суть от сора. Выбор детали показывает, властен ли автор над действительностью, которую взялся описывать, или же это мир навязывает ему свой хаос, в котором царит случайность… и тогда остается лишь оправдываться распадом темы. (Даже цитаты в «Империи» кажутся произвольными, словно автор просто ссылается на все, что прочитал во время работы: Ингардена и Бруно Шульца, Леонардо и Симону Вайль… Порой источники характеризуют и авторский текст – то, что Капущиньский черпает исторические знания о России у марксиста Эйдельмана, игнорируя Карамзина или Ключевского, говорит само за себя.)
И наконец, язык: «…Я стараюсь писать короткими фразами, – читаем мы в “Лапидарии III”, – задающими темп и движение. Они стремительны и сообщают тексту прозрачность. Но, работая над “Империей”, я вдруг осознал, что здесь описание требует более долгих периодов, их диктует масштаб темы, неподвластный коротким предложениям. Стиль должен соответствовать предмету. Вот и для описания бескрайнего российского пейзажа необходимы длинные фразы». Итак, сравним: «… русский язык с его фразой – широкой, пространной и бесконечной, словно русская земля, – это уже из “Империи”, – ни декартовской дисциплины, ни афористичного аскетизма». Да неужели? А лаконизм Гоголя, Ахматовой, Шаламова? Варлам Тихонович писал, что в русском языке существуют две традиции: толстовская фраза, замедленная и тяжелая – словно лопата переворачивает пласт земли, и пушкинская, короткая и звучная, будто пощечина. Забудешь об одной из них – и Россия откроется тебе лишь наполовину (согласно формуле Милоша, утверждающего, что в русском языке содержится вся информация об этой стране).
5
С развитием массмедиа в России появился новый тип пишущих иностранцев – заграничные корреспонденты. К сожалению, в большинстве случаев их сочинения грешат как раз тем, о чем писал Ключевский. В начале девяностых я работал в Москве на польскую газету и имел возможность своими глазами понаблюдать за работой коллег. Особенно один мне запомнился, не буду уж называть фамилию: писал для трех изданий разом, а из всех событий текущего дня самым важным считал «Последние известия», из которых лепил пару анекдотов, которые выдавал вечером за собственные наблюдения. Другие, чуть менее избалованные, мотались по всевозможным пресс-конференциям, собраниям и банкетам, где прилежно глотали подаваемую к столу чепуху. Надо признать, что блюдо это в России сервируют мастерски, в чем имел возможность убедиться не один иностранец, взять хотя бы маркиза де Кюстина. Кое-кто черпал вдохновение из российских телеканалов. Добавьте к этому спецлавочку на Беговой, где отоваривались корреспонденты, поскольку в Москве царил дефицит, и многие другие привилегии, словно матовым стеклом отгораживавшие нас от действительности, и станет ясно, что образ России в заграничных СМИ и собственно Россия – это две разные страны. Дело не только в психологии – лени, невежестве (вышеупомянутый коллега Гоголя не читал, а «Повесть временных лет» приписывал Пушкину!). Свою роль играют и объективные факторы: вечная спешка (успеть к выходу номера!), не дающая сосредоточиться и разглядеть более глубинные явления, которые для правильного диагноза зачастую оказываются важнее, нежели эффектная, но поверхностная «новость»; стадный журналистский инстинкт, заставляющий корреспондентов валом валить на место происшествия, будь то война, путч или пресс-конференция, и писать, комментировать одно и то же; погоня за сенсацией, скандалом и кровью, пренебрежение к повседневности, непривлекательной для массового читателя; внимание к большой политике при игнорировании окраин и провинции. В результате львиная доля журналистских сообщений о сегодняшней России не выходит за рамки стереотипов, штампов или легенд.
6
Вот взять хотя бы вьюшку – заслонку в русской печи.
У Розанова в «Опавших листьях» можно найти такой абзац: «Теперь в новых печках повернул ручку в одну сторону – труба открыта, повернул в другую сторону – труба закрыта. Это не благочестиво. Потому что нет разума и заботы. Прежде возьмешь маленькую вьюшку – и надо ее не склонить ни вправо, ни влево, – и она ляжет разом и приятно. Потом большую вьюшку, – и она покроет ее, как шапка…» Как же иностранцу понять «благочестивость» Василия Васильевича в этом абзаце? Ведь в европейских домах – ни русских печей, ни вьюшек. Впервые знакомясь с «Опавшими листьями» – в московском небоскребе неподалеку от Измайловского парка, – я не обратил внимания на тонкость размышлений автора о заслонках и богобоязненности. Опыта не хватило, воображение дремало. Во второй раз я читал Розанова на Соловках, в здании бывшей биостанции, на Сельдяном мысу, долгими зимними вечерами просиживая перед открытой дверцей нашей печки. Огонь трещал, пламя отбрасывало тени на стены, в окнах, словно в волшебном фонаре, мелькали отблески, а на ночь я накладывал сперва маленькую вьюшку, заботливо, так, чтобы не склонить ни вправо, ни влево, потом большой покрывал ее, словно шапкой. И – разом, и приятно – ощутил точность мысли Розанова. Можно сказать, опробовал ее на себе.