355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марио Варгас Льоса » Война конца света » Текст книги (страница 29)
Война конца света
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:10

Текст книги "Война конца света"


Автор книги: Марио Варгас Льоса



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 45 страниц)

– Ты просила его передать, что если мне за гробом суждены адские муки, то и ты не хочешь их избегнуть?

Пальцы Катарины замирают, как в те минуты, когда она обнаруживает вошь, но тут же снова принимаются за дело, и снова Жоан погружается в блаженное оцепенение: босой, голый до пояса лежит он на плетенном из ивняка топчане в глинобитном домике на улице Младенца Иисуса, а за спиной стоит на коленях Катарина, ищет у него в голове. Как слепы люди – даже жалко их. Не тратя слов, они с Катариной могут сказать друг другу больше, чем самые языкатые кумушки Канудоса. Солнце уже высоко, его лучи пробиваются сквозь неплотно пригнанные доски двери, сквозь прорехи и дыры в синей тряпке, которой затянуто окно. Снаружи слышатся голоса, вопли и визг снующих взад-вперед детей – город живет своей обычной жизнью, словно и нет никакой войны, словно не ушла целая неделя на то, чтобы очистить заваленные трупами улицы Канудоса – его защитников похоронили по обряду, а тела солдат выбросили на съедение стервятникам.

– Просила, – щекочут его ухо губы Катарины. – Если тебе уготован ад, я пойду за тобой и туда.

Протянув руку, Жоан осторожно обнимает Катарину, притягивает ее к себе на колени. Оттого ли, что она так хрупка, или оттого, что раскаянье не перестает его мучить, Жоан всегда боится причинить ей боль или оскорбить и знает, что стоит ему лишь взять ее за руку, как он почувствует сопротивление. Он готов разжать объятие. Близость непереносима для нее, и Жоан приучился обуздывать себя, хоть это и нелегко далось: ведь он любит Катарину. Столько лет они вместе, а обладать ею ему пришлось лишь несколько раз: задыхаясь, чувствуя, как колотится сердце, он должен отстраняться, смирять свои порывы. Но сегодня Катарина плотнее усаживается у него на коленях, теснее прижимается к нему всем телом-тонким, слабым, безгрудым телом с выступающими под кожей ребрами.

– Знаешь, там, в доме спасения, я боялась тебя, – говорит она. – Надо было перевязывать раненых, солдаты стреляли и кидали на крышу горящие факелы, а я все равно боялась. Тебя боялась.

Голос ее звучит ровно, бесстрастно, отчужденно, словно она говорит о ком-то постороннем, но в Жоане просыпается желание, и руки его, скользнув за ворот ее широкого платья, начинают гладить ее спину, плечи, едва заметную грудь. Жоан приникает ртом с выбитыми передними зубами к ее шее, к щеке, ищет ее губы. Катарина не противится его поцелуям, но не отвечает на них, а когда Жоан хочет положить ее на топчан, тело ее напрягается. Тотчас разомкнув кольцо своих рук, Жоан, все еще не открывая глаз, прерывисто и глубоко вздыхает. Катарина встает, оправляет свое одеяние, снова завязывает упавший на пол голубой платок. Потолок в их лачуге такой низкий, что, пробираясь в угол, где хранится-если есть, что хранить, – вяленое мясо, фасоль, лепешки, Катарина должна наклоняться. Жоан следит за ее движениями и думает о том, сколько дней-или недель? – не удавалось ему посидеть вот так, вдвоем с женой, отрешившись от мыслей о войне, об Антихристе.

Катарина приносит деревянную миску с фасолью, деревянную ложку и снова садится на топчан рядом с Жоаном. Они принимаются за еду-три ложки Жоану, ложку-Катарине.

– А верно говорят, что это индейцы из Миранделы отстояли Бело-Монте? – шепотом спрашивает Катарина. – Так сказал мне Жоакин Макамбира.

– Верно. Индейцы из Миранделы, чернокожие из Мокамбо и все остальные не дали псам войти в город, – отвечает Жоан. – Но индейцам и впрямь честь особая: у них ведь ни карабинов, ни ружей.

Да, они ни за что не хотели иметь дела ни с огнестрельным оружием, ни с динамитом, ни с петардами– то ли не доверяли, то ли боялись, то ли просто упрямились, и все уговоры Жоана Апостола, братьев Виланова, Педрана, Жоана Большого, Макамбиры пропадали втуне: касик только мотал головой, а обеими руками делал такое движение, словно отбрасывал от себя какую-то мерзость. Он, Жоан Апостол, незадолго до прихода солдат снова предложил научить индейцев, как нужно заряжать и чистить винтовки, дробовики и ружья, и снова ему ответили отказом. Жоан подумал тогда, что индейцы-карири и на этот раз не примут участия в схватке: ведь не дрались же они под Уауа и на отрогах Камбайо – сидели по своим вигвамам, словно война их не касалась. «Со стороны Миранделы Бело-Монте не защищен, – говорил он, – одна надежда, что господь не пустит их оттуда». Однако солдаты появились именно там. «И только там они не продвинулись ни на пядь», – думает он сейчас. Их не пустили эти угрюмые, неразговорчивые, непостижимые создания, вооруженные луками, копьями, ножами. Господь явил чудо?

– Помнишь, как Наставник в первый раз привел нас в Миранделу? – спрашивает Жоан, отыскав взглядом глаза жены.

Катарина кивает. Фасоль съедена, и она уносит пустую тарелку и ложку к очагу, а потом возвращается на прежнее место-тоненькая, босоногая, сосредоточенно раздумывающая о чем-то. Голова ее то и дело касается закопченного потолка. Жоан, осторожно обхватив ее за спину, помогает ей устроиться поудобней, и они замирают, слушая, как то в отдалении, то совсем рядом шумит город. Они могут сидеть так часами, не шевелясь, не разговаривая, и, должно быть, ничего лучше этих часов в их жизни нет.

– В то время я ненавидела тебя так, как ты раньше ненавидел Кустодию, – шепчет Катарина.

Мирандела, индейское поселение, основанное в ХУШ веке монахами-миссионерами из Массакара, клином врезалось в окружавшие Канудос сертаны. От Помбала его отделяли четыре лиги песчаной пустыни, густая, кое-где вовсе непроходимая каатинга и чудовищный зной-у того, кто отваживался пуститься в путь, растрескивались губы, иссыхала кожа. С незапамятных времен эта деревушка на вершине холма была местом кровавых и жестоких столкновений: индейцы отстаивали свои земли, белые старались их захватить. Индейцы жили в своих хижинах, раскиданных вокруг храма Вознесения-каменной, под соломенной крышей, с выкрашенными в голубое окнами и дверью церкви, выстроенной лет двести назад, – и на каменистом пустыре, где росли только две-три кокосовые пальмы и высилось деревянное распятие. Белые населяли окрестные фазенды. Это соседство служило причиной непрекращающейся глухой розни, которая то и дело оборачивалась открытой враждой, бесконечными стычками, налетами, поджогами, убийствами. Индейцы-их было всего несколько сотен-ходили полуголые, добывали себе пропитание охотой, без промаха посылая в цель отравленные стрелы и дротики, говорили на языке своих пращуров, уснащенном португальской бранью. Эти угрюмые и жалкие люди не желали знать ничего, кроме своих хижин, крытых листьями ико, и клочков возделанной земли, где они выращивали маис. Взять с них было нечего, и потому ни шайки бандитов, ни разъезды конной полиции в Миранделу не наведывались. Свет истинной веры воссиял им на недолгий срок: уже много лет в Миранделе не служили мессы, потому что стоило только капуцинам или лазаристам оказаться поблизости, как индейцы, прихватив жен и детей, скрывались в зарослях каатинги. Постепенно миссионеры примирились с этой потерей и стали отправлять службу только для белых. Жоан Апостол не помнил, когда именно Наставник решил направиться туда, – годы странствий в свите святого не вытягивались в цепочку следовавших друг за другом событий, каждое из которых имело начало и конец, а смыкались в замкнутый круг одних и тех же дней и деяний, – но приход в индейскую деревню врезался ему в память навсегда. Починив часовню в Помбале, Наставник с рассветом двинулся вдоль острого гребня невысокой горной гряды на север, прямо к оплоту язычества, где совсем недавно индейцы зверски расправились с семьей белых колонистов. Как всегда, никто не осмелился прекословить ему, но многие-и Жоан Апостол в их числе, – изнемогая от палящих лучей, которые, казалось, вонзаются прямо в мозг, думали, что их встретят опустевшие хижины или град отравленных стрел.

Однако они ошибались. К вечеру Наставник и его спутники достигли вершины и с пением псалмов, славя Деву Марию, вошли в деревню. Индейцы при их появлении не выказали ни страха, ни враждебности, но и особого интереса к ним тоже. Эти люди с раскрашенными в белый и зеленый цвет лицами с порогов своих домов и корралей смотрели, как пришельцы развели на пустыре костер и собрались у огня, как потом вошли в церковь и стали молиться, как ночью они слушали проповедь Наставника. Он говорил о Святом Духе, который и есть свобода, о скорбях Пречистой Девы, о пользе умеренности, бедности и жертвенности и о том, что страданиями во имя господа здесь, на земле, верующий заслужит награду на небесах. Потом индейцы услышали, как богомольцы снова восславили божью матерь, а когда настало утро, по-прежнему не подходя к паломникам близко, ни разу не улыбнувшись, не пошевелившись, они смотрели, как Наставник повел своих людей на кладбище, где принялся выпалывать сорную траву и чистить надгробия.

– Сам господь вразумил тогда Наставника, – говорил Жоан Апостол. – Он бросил в землю семя, и оно дало росток.

Катарина молчит, но он уверен, что она вспоминает сейчас, как неожиданно появилась на дороге, ведущей из Бенденго в Бело-Монте, сотня индейцев – они тащили свои пожитки, вели под руки и несли на носилках стариков, женщин и детей. С тех пор миновало много лет, но никто ни разу не усомнился в том, что эти полуголые, с раскрашенными лицами люди пришли в Канудос потому, что их деревню навестил Наставник. Вместе с ними был и один белый по имени Антонио Огневик. Индейцы пришли в Канудос как к себе домой и поселились на соседнем с Мокамбо пустыре, куда привел их старший Виланова. Там они выстроили свои хижины, стали сеять маис. Они собирались к Храму слушать наставления, научились с грехом пополам объясняться по-португальски, но по-прежнему составляли особую общность. Время от времени Наставник посещал их, и, завидев его, они начинали приплясывать, мерно и ритмично топая. Приходили к ним и братья Виланова, с которыми индейцы вели обмен. Жоан Апостол всегда относился к ним как к чужим. Теперь он переменил свое мнение. В тот день, когда солдаты тремя колоннами-две со стороны реки, а третья от Жеремоабо-двинулись на Бело-Монте, на пути у них встала Мирандела. Индейцы отбивались отчаянно. Прибежав с двумя десятками воинов Католической стражи им на выручку, Жоан на мгновение замер, пораженный численностью нападавших, которые заполнили улочки. Индейцы стреляли из луков, метали в них свои деревянные копья, каменные топоры, сражаясь в окружении, а их женщины, выкрикивая проклятия, бросались на солдат, кусались, царапались, пытаясь вырвать у них из рук винтовки. Не меньше трети всех обитателей Миранделы полегло в том бою.

В дверь стучат, и Жоан Апостол отрывается от своих дум. Катарина, отведя в сторону прикрепленную проволокой доску, открывает дверь, и в лачугу врывается клуб пыли, ослепительный свет и уличный шум. На пороге один из сыновей Онорио Вилановы.

– Дядя Антонио зовет вас к себе, – говорит он.

– Скажи, сейчас приду, – отвечает Жоан. «Счастье долгим не бывает», – проносится у него в голове, и, взглянув на жену, он догадывается, что и она подумала сейчас об этом. Жоан натягивает штаны из сыромятной кожи, рубаху, всовывает ноги в сандалии и выходит на улицу. Сияющий полдень слепит глаза. Как всегда, старики, женщины и дети, сидящие у порогов своих домов, здороваются с ним, а он кивает им в ответ. Женщины, собравшись в кружок, толкут в ступах маис, мужчины, переговариваясь вполголоса, заделывают глиной и тростником отверстия в стенах. Где-то уже слышится гитара. Жоан Апостол знает, что сотни других мужчин и женщин-ему необязательно видеть их – копаются сейчас в земле на берегу Вассы-Баррис, на дороге в Жеремоабо, расчищают сады и огороды, чинят коррали и хлевы. Мусора почти нигде не видно, на месте сгоревших домиков уже стоят новые. «Это все благодаря Антонио Виланове», – думает он. Не успела еще кончиться процессия в честь избавления от Антихриста, как Антонио во главе добровольцев и отрядов Католической стражи уже распоряжался похоронами, расчищал улицы, восстанавливал разрушенные дома, сгонял в гурты перепуганных коз и овец. «Все это сделали они. Какая самоотверженность, какое геройство». Вот они стоят, кивают ему и улыбаются как ни в чем не бывало, а вечером потянутся в Храм Господа Христа, будут внимать словам Наставника, а ведь нет в Канудосе семьи, где кто-нибудь не был заколот, застрелен, сожжен заживо или не лежал бы раненый в одном из битком набитых домов спасения, в церкви святого Антония, превращенной в лазарет.

Но в эту минуту он вдруг останавливается, словно наткнувшись на невидимое препятствие. Он закрывает глаза, вслушивается. Нет, это не греза, не обман слуха. Тонкий голосок продолжает свой заунывный речитатив. Откуда-то, с самого дна памяти, ручейком, стремительно набирающим мощь, появляется смутное, волнующее видение-вот застучали, сталкиваясь, мечи, засверкали стены раззолоченных дворцов. «Это же поединок рыцаря Фьеррабраса с Оливье», – думает он. Это самый любимый его рассказ из жизни двенадцати пэров Франции-как давно он не слышал его! Голос рассказчика доносится с перекрестка Кампо-Гранде и улицы Святого Духа-там уже собралась толпа. Жоан идет туда, и люди расступаются, давая ему дорогу. О том, как Оливье попал в плен и вышел на поединок, рассказывает ребенок. Нет, это не ребенок. Это карлик. Крошечный, щупленький, он перебирает струны воображаемой гитары и все показывает в лицах: вот противники отвесили церемонные поклоны Карлу Великому, вскочили на коней, галопом, с копьями наперевес ринулись навстречу друг другу. Рядом с Карликом прямо на земле сидит женщина, держа на коленях жестянку, и еще какой-то костлявый, сгорбленный, перемазанный глиной человек с тем напряженным выражением лица, какое бывает у слепых, стоит неподалеку. Жоан Апостол припоминает всех троих: это те, кого они отбили у солдат вместе с падре Жоакином; Антонио Виланова пустил их в арсенал переночевать. Он дотрагивается до плеча Карлика, и тот смолкает на полуслове.

– Ты знаешь ужасную и поучительную историю Роберта Дьявола?

После секундного замешательства Карлик кивает.

– Хотелось бы как-нибудь послушать, – стараясь успокоить его, говорит Жоан и, наверстывая упущенное время, бросается бегом. По всей Кампо-Гранде зияют воронки от снарядов. Фасад господского дома издырявлен пулями.

– Благословен будь господь, – шепотом произносит он, садясь на перевернутый бочонок рядом с Меченым, лицо его, как всегда, каменно-бесстрастно, но все остальные – братья Виланова, старый Макамбира, Жоан Большой, Педран-озабочены и хмуры. Всклокоченный, заросший щетиной, выпачканный в грязи с головы до ног падре Жоакин тоже здесь.

– Ну, что там в Жоазейро, падре? – спрашивает его Жоан Апостол. – Много солдат?

– Падре Максимилиано приехал из Кеймадаса и привез, как я просил, полный список. – Он достает из кармана лист бумаги и, задыхаясь, начинает читать: – Первая бригада: 7-й, 14-й, 3-й пехотные батальоны. Командир-полковник Жоакин Мануэл де Медейрос. Вторая бригада: 16-й, 24-й, 25-й пехотные батальоны. Командир-полковник Игнасио Мария Гоувейа. Третья бригада: 5-й артиллерийский полк, 5-й и 9-й пехотные батальоны. Командир-полковник Олимпио де Силвейра. Начальник дивизии-генерал Жоан де Силва Барбоза. Командующий экспедиционным корпусом– генерал Артур Оскар.

Окончив читать, он растерянно поднимает глаза на Жоана.

– Сколько ж это выходит, падре? – спрашивает тот.

– Тысяч пять, – бормочет священник в ответ. – Но это только те, что прибыли в Кеймадас и в Монте-Санто. С севера, из Сержипе, идут еще. – Он снова начинает читать дрожащим голосом: – Колонна под командованием генерала Клаудио де Амарала Саваже. 24-я, 5-я, 6-я бригады, усиленные 22-м, 31-м, 33-м пехотными батальонами, артиллерийским дивизионом, 34-м, 35-м, 40-м, 26-м, 32-м батальонами и еще одним артиллерийским дивизионом. Еще примерно четыре тысячи штыков. Они выгрузились в Аракажу и идут на Жеремоабо. Имена командиров бригад падре Максимилиано узнать не удалось. Я сказал, что это неважно. Верно ведь, Жоан? Неважно?

– Конечно, падре Жоакин. Очень ценные сведения. Господь да вознаградит вас.

– Падре Максимилиано-истинно верующий, – еле слышно говорит священник. – Он мне сказал, что очень боялся, когда собирал эти сведения, а я ему говорю – мне еще страшней было! – Он вымученно улыбается и добавляет:-Им там несладко приходится. Людей тучи, а есть нечего. Лошадей, мулов нет, везти не на чем. Говорят, они смогут отправиться лишь через несколько недель.

Жоан Апостол кивает. Все молча и сосредоточенно следят за роем мух, за прихотливыми петлями и восьмерками, которые выписывает в воздухе оса. Наконец она пристраивается на колене Жоана Большого, и негр щелчком сбрасывает ее наземь. Жоан Апостол, словно впервые, слушает картавое бормотание попугая.

– Еще я повидался там с доктором Агиляром де Насименто, – спохватывается падре Жоакин. – Он считает, единственное, что можно сделать, – это разойтись всем по домам, разбежаться кто куда, пока этот молот еще не опустился. – Помолчав, он окидывает боязливым взглядом семерых мужчин, которые смотрят на него почтительно и внимательно. – Ну, а если все-таки решено будет дождаться солдат… Тогда он может предложить кое-что… – Он опускает голову, словно усталость или страх не дают ему договорить.

– Сотня винтовок «конблен», двадцать пять ящиков с патронами, – произносит Антонио Виланова. – Новехонькие, только-только с фабрики, еще смазка не снята. Их можно провезти через Уауа и Бенденго, дороги пока свободны. – Он вытирает платком обильный пот, выступивший у него на лбу. – Но в Канудосе не наберется потребного количества кож и скотины, чтобы заплатить…

– Зато есть золото и серебро, – отвечает Жоан Апостол, прочитав в его глазах немой вопрос, мучивший Антонио еще до того, как кангасейро пришел сюда.

– Они принадлежат Пречистой и сыну ее, – еле слышно бормочет падре Жоакин. – Ведь это святотатство получается, а?

– Наставник скажет, – отвечает Жоан Апостол. – Надо спросить у него.

«Нет предела страху», – думал репортер. Дни лишились часов, фигуры-лиц, туманная пелена заменила собой свет, и он, напрягая глаза так, что они начинали болеть и слезиться, время от времени зажмуриваясь, чтобы дать им отдохнуть, извлек для себя одну неожиданную истину: он-трус. Любопытно, что сказали бы об этом его коллеги из «Жорнал де Нотисиас», из «Диарио де Баия», из «Републикано»-ведь он, вечный охотник за новыми впечатлениями, пользовался среди них репутацией отчаянного малого. Кто, как не он, еще в ту пору, когда радения негров внушали белым только смешанный с брезгливостью страх, одним из первых стал пробираться на отдаленные окраины Баии, чтобы посмотреть кандомблэ[26]26
  Радение афро-бразильского культа.


[Закрыть]
? Кто водил знакомство с колдунами и чародеями? Кто отправился в Жоазейро, чтобы взять интервью у лейтенанта Пиреса Феррейры, возглавлявшего первую экспедицию против Канудоса, окончившуюся так плачевно? Кто добровольно вызвался сопровождать Морейру Сезара? «И все-таки-я самый трусливый человек на свете». Карлик продолжал монотонным речитативом живописать приключения, злоключения и любовные похождения Оливье и Фьеррабраса. Обступившие их слушатели-репортер не смог бы даже сказать, мужчины это или женщины, – не шевелились: люди были полностью захвачены рассказом, позабыли о Канудосе, потеряли счет времени. Настоящее светопреставление: он слушает, как неграмотный Карлик пересказывает романы о рыцарях Круглого Стола, попавшие сюда несколько веков назад в походном сундучке какого-нибудь конкистадора или школяра из Коимбры. Какие еще чудеса ждут его тут?

Желудок свело от голода, и он спросил себя, даст ли им благодарная публика поесть? Вот и еще одно открытие-поистине здесь каждый день учит чему-нибудь новому! – забота о пропитании может, сковав волю и поработив душу, стать главным и единственным занятием; голод-неиссякаемый источник мук, которые испытывал он теперь, после того как разбил очки и, оказавшись полуслепым, постоянно натыкался на кого-то или на что-то, до крови ушибался об острые грани непонятных предметов, то и дело встававших у него на пути, ежеминутно бормотал извинения – «простите, ради бога, я не вижу», – чтобы не навлечь на себя гнев тех, кого он толкал и задевал.

Помолчав, Карлик сказал, что бренная плоть требует пропитания, и репортер сразу же представил себе, какую жалостную гримасу он скорчил при этом. Словно очнувшись, он потянулся к Журеме, нащупал ее руку, – это повторялось по многу раз на дню, особенно когда случалось что-нибудь новое: тогда страх, живший в его душе, овладевал им безраздельно, правил самовластно, потому что не было ничего страшнее этих встреч с новым и неожиданным. Прикосновение его к руке Журемы было мимолетно-только чтобы успокоиться. Теперь, когда падре Жоакин куда-то сгинул, она оставалась его последней надеждой: он смотрел на мир ее глазами, она смиряла его тревогу. Какую обузу взвалила на себя эта женщина! Почему она не бросит его и Карлика, не уйдет? Что это-великодушие? Нет. Это равнодушие, всепоглощающая вялость ума и сердца. Но Карлик своими рассказами и шутовством умудрялся добывать то горсть фариньи, то ломоть вяленой козлятины, а вот от него толку не было никакого, и рано или поздно Журема это поймет и отделается от него.

Карлик, отпустив несколько шуток, которые никого не рассмешили, продолжил историю рыцаря Оливье. Репортер угадал, что рука Журемы тянется к нему, мгновенно стиснул в кулаке и поднес ко рту нечто, оказавшееся сухарем, торопливо и жадно заработал челюстями, полностью поглощенный этим занятием– глотал он с трудом, но и с ликованием. «Если выживу, – подумал он, – я возненавижу даже цветок, название которого стало ее именем». Журема знала, до каких пределов доходила его трусость, знала, до чего она могла его довести. Счастливый, испуганный, он медленно перетирал зубами сухарные крошки, вспоминая первую ночь в Канудосе: когда, измученный и полуслепой, со стертыми в кровь ногами, поминутно спотыкаясь и падая, он глохнул от несмолкаемых криков в честь Наставника. Ему казалось тогда, что накатывающая на него могучая, рассыпающая искры, пахнущая маслом и ладаном волна незнакомых голосов, распевавших литании, вот-вот поднимет его и унесет. И вдруг она отхлынула; все стихло и замерло. «Это он, это появился Наставник», – подумал он, и с такой силой стиснул ладонь Журемы-весь день он цеплялся за нее, – что женщина прошептала: «Отпусти, больно». Потом, когда хрипловатый голос смолк и толпа стала расходиться, они втроем опять оказались на этом пустыре. Падре Жоакин исчез еще при входе в Канудос, какие-то люди увлекли его за собой, и репортер во время проповеди слышал, как Наставник воссылал хвалу господу за то, что священник, целый и невредимый, опять вернулся к своей пастве. Он подумал, что падре Жоакин, наверно, стоит рядом со святым-на помосте, на лесах или на колокольне. Значит, прав был полковник Морейра Сезар: падре Жоакин был и остается одним из мятежников, их единомышленником и пособником. Вот тогда репортер заплакал, как не плакал, наверно, и в детстве. Сотрясаясь от рыданий, он умолял женщину вывести его из Канудоса, обещал ей и одежду, и дом, и все что угодно, только бы она не бросила его, полуслепого, полумертвого от голода. Да, одна лишь Журема знает, до чего может довести его страх, в какое трясущееся, вымаливающее сострадание ничтожество превратить.

Карлик окончил свой рассказ. Раздались жидкие рукоплескания, слушатели стали расходиться. Репортер напряженно смотрел перед собой, пытаясь определить, дали им что-нибудь или нет, и унылое предчувствие говорило ему, что жестяная миска на коленях у Журемы по-прежнему пуста.

– Ничего? – спросил он, догадавшись, что они опять остались втроем.

– Ничего, – со всегдашним безразличием ответила, поднимаясь, Журема.

Репортер тоже встал и двинулся следом за Журемой: он помнил, что она худенькая, оборванная, с распущенными волосами. Карлик шел рядом: у самого своего локтя он чувствовал его голову.

– Они еще бедней, чем мы, – услышал он его бормотание. – Журема, помнишь Сипо? Здешний народ еще несчастней. В жизни своей не видывал столько слепых, безруких, безногих, припадочных: у того носа нет, у того-ушей, и все в лишаях, в коросте, в язвах, в рубцах. Тебе-то, Журема, до этого дела нет. А мне есть. Тут я чувствую себя таким, как все, – не лучше, не хуже.

Он рассмеялся, потом принялся что-то весело насвистывать.

– А сегодня нам дадут маисовой каши? – с внезапным беспокойством спросил репортер. – Если правда, что падре Жоакин уезжает, помощи нам ждать неоткуда. Что же это он нас бросил? – уже позабыв о каше, продолжал он обиженно.

– А почему бы ему нас не бросить? – ответил Карлик. – На что мы ему сдались? Кто мы ему? Друзья? Знакомые? Скажи спасибо, что устроил нас ночевать.

Да, падре Жоакин помог им, дал крышу над головой. Кто же, кроме него, мог замолвить за них словечко, кому обязаны они были тем, что репортер, чувствуя, как после ночевки под открытым небом нестерпимо ноют кости и мышцы, услышал властный и звучный голос, вполне подходящий широкоплечей плотной фигуре бородача:

– Можете ночевать в арсенале. Только из Бело-Монте– ни шагу!

Их считают пленными? Ни он, ни Карлик, ни Журема ни о чем не осмелились спросить этого человека, обладавшего властью: недаром же он несколькими словами обеспечил им приют и пропитание. Он проводил их в какое-то обширное, как показалось репортеру, полутемное, сплошь заставленное чем-то, теплое помещение и, не спросив даже, кто они и зачем пожаловали в Канудос, ушел, повторив на прощанье, что из города им выйти нельзя и чтоб поосторожней были с оружием. Журема и Карлик объяснили репортеру, что их со всех сторон окружают винтовки, порох, динамитные шашки-трофеи, отбитые у 7-го полка. Какая нелепость – они живут теперь в арсенале, битком набитом орудиями уничтожения! Нелепость? Отчего же? Жизнь его больше не подчиняется законам логики, и отныне ничего нелепого в ней быть не может. Надо или принимать ее такой, как есть, или покончить с собой.

С того дня, когда репортер, стиснутый каменно неподвижной толпой, над которой висело почти физически ощутимое безмолвие, впервые услыхал громкий, глубокий, непостижимо отчужденный голос Наставника, ему стало казаться, что в Канудосе событиями, людьми, ходом времени, смертью управляет не разум, а нечто иное-то, что было бы несправедливо назвать безумием и слишком неточно-верой или суеверием. Еще не успев вникнуть в смысл слов, еще не захваченный торжественным тоном Наставника, репортер был поражен, ошеломлен, сбит с толку тем, как тихо и неподвижно стояла громадная толпа. Это напоминало… Он упрямо напрягал память, потому что был уверен: как только вспомнит-тотчас сумеет раскрыть эту тайну, облечь смутное чувство в слова. Кандомблэ! На кривых улочках за вокзалом Калсада, на убогих фермах в пригороде Салвадора, наблюдая за радением, слушая кантиги[27]27
  Ритуальное песнопение.


[Закрыть]
на древних африканских языках, он видел, как волшба освобождает человека от здравого смысла, логики, разума, противоестественно сплавляя воедино людей, предметы, время, пространство; и в эту ночь, стремительно наступившую, размывшую очертания фигур на площади, репортер почувствовал, что жители Канудоса, которым хрипловатый, отрывистый голос придавал сил и уверенности, отвергают все телесное, плотское, материальное, перестают заботиться об имуществе, об одежде, о пропитании, горделиво устремляя свои помыслы на жизнь духа – на веру, на убеждение, на поиски истины и стремление к добродетели. Покуда звучал этот завораживающий голос, репортеру казалось, что он знает разгадку и понял наконец, почему Канудос возник, почему выстоял этот призрачный город, но, как только Наставник замолчал, люди вдруг стали прежними, а его вновь охватили тревога и неуверенность.

– Вот вам немножко фариньи и молоко, – произнес женский голос, принадлежавший жене Антонио Вилановы или ее сестре: голоса у них были очень похожи. Репортер вмиг перестал размышлять об отвлеченностях: жадно и бережно подхватывал он кончиками пальцев крупинки маиса, отправлял их в рот, прижимал языком к нёбу и всякий раз, когда козье молоко глоток за глотком текло по пищеводу в желудок, чувствовал подлинное блаженство.

Съев свою долю, Карлик отрыгнул и весело рассмеялся. «Поел-весел, голодный-печален», – подумал репортер. А чем он лучше: он тоже теперь чувствует себя счастливым или несчастным в зависимости от того, полон или пуст его желудок. Эта примитивная истина царит в Канудосе, но можно ли назвать его жителей материалистами? Нет, нельзя. Еще одна мысль не давала ему покоя все эти дни: возникшая здесь общность неведомыми путями, тычась в потемках и часто оказываясь в тупиках, пришла к освобождению от скаредных забот о хлебе насущном, от повседневной мелочной суеты, от требований плоти-от всего, что там, откуда он явился, остается главным. Неужели в этом угрюмом раю духовности и нищеты он найдет себе могилу? В первые дни он еще мечтал, как сговорится с падре Жоакином, как они наймут проводников, достанут лошадь и вернутся в Салвадор. Но священник из Кумбе больше не появлялся, а теперь прошел слух, что он уезжает: по утрам не служил мессу, по вечерам не читал проповедь с лесов храма. Подойти к нему, пробившись сквозь окружавшее Наставника и его свиту плотное кольцо вооруженных мужчин и женщин с голубыми тряпицами, было невозможно, и никто не мог сказать наверное, вернется ли он. Ну, а сумел бы он поговорить с ним-что изменилось бы? Да и что бы он ему сказал? «Падре Жоакин, мне страшно оставаться в логове мятежников, помогите мне выбраться отсюда, проведите меня туда, где есть солдаты и полицейские, там я буду в безопасности»? А священник бы ему ответил: «Вы-то, господин журналист, будете в безопасности, а я? Не забывайте, что я чудом спасся от смерти, от полковника Живореза. И вы хотите, чтобы я пошел туда, где есть солдаты и полицейские?» Вообразив этот разговор, репортер расхохотался: он как бы со стороны слышал свой истерический лающий смех и боялся оскорбить людей, которых едва различал, но ничего не мог с собой поделать. Карлик тоже залился смехом, и репортер представил себе, как сотрясается от хохота щуплое и несуразное тельце. Журема не смеялась, и это рассердило его.

– Правду говорят-мир тесен. Вот мы и опять встретились, – услышал он хрипловатый низкий голос и заметил несколько вплотную придвинувшихся фигур. Самый низкорослый из подошедших, с чем-то красным на голове-должно быть, это был платок, – остановился перед Журемой. – А я думал, псы убили тебя там, на горе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю