Текст книги "Похождения скверной девчонки"
Автор книги: Марио Варгас Льоса
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Разговор с доктором так расстроил меня, что я не нашел в себе сил вернуться в палату к Хуану, боялся, как бы тот не догадался обо всем по моему лицу. Мне было ужасно жаль его. Я отдал бы все на свете, лишь бы в тот вечер рядом со мной хоть на пару часов оказалась миссис Ричардсон. Хуан Баррето сказал истинную правду: и у меня тоже знакомых в Европе сотни, а вот друг – «по перуанскому счету» – один. И этот единственный друг может вот-вот умереть. А женщина, которую я люблю, находится на другом краю земли с мужем и, следуя своему обыкновению, больше месяца не подает признаков жизни. Она выполнила угрозу и доказала наглому щенку, что не чувствует к нему ни капли привязанности и может отшвырнуть с дороги, как негодную ветошь. Уже несколько дней меня терзала мысль о том, что она снова исчезнет без следа. Неужели ради этого ты с детства так пылко мечтал вырваться из Перу и жить в Европе, Рикардо Сомокурсио? В те лондонские дни я чувствовал себя одиноким и несчастным, как бродячий пес.
Я написал родителям Хуана – без его ведома – и объяснил, что он находится в критическом состоянии, став жертвой неизвестной болезни, и повторил слова доктора Роткофа: в любую минуту можно ждать самого худшего. Еще я добавил, что, хотя и живу постоянно в Париже, пробуду в Лондоне столько, сколько нужно, чтобы быть рядом с ним. Я дал им адрес и телефон квартирки в Эрлз-Корт и попросил инструкций.
Они позвонили, едва получив письмо – оно пришло одновременно с тем, которое я написал под диктовку Хуана. Отец был совершенно раздавлен новостью, но и счастлив, вновь обретя блудного сына. Они уже начали оформлять документы для поездки в Лондон. Он попросил, чтобы я нашел им комнату в недорогой гостинице, потому что возможности у них весьма скромные. Я его успокоил: они, конечно, остановятся в квартире Хуана, где можно готовить еду, так что пребывание в Лондоне окажется менее обременительным для их кошелька. Я обещал подготовить Хуана к скорой встрече.
Две недели спустя инженер Климако Баррето с женой Эуфрасией уже разместились в Эрлз-Корт, а я перебрался в bed and breakfast на Бейсуотер-роуд. Встреча с родителями словно вселила в Хуана новые силы. К нему вернулась надежда, он воспрял духом и вроде бы даже начал поправляться, во всяком случае, удерживал в желудке кое-что из еды, которую приносили ему в палату утром и вечером, хотя раньше любая пища, попадавшая больному в рот, вызывала приступы рвоты. Мать и отец Хуана были еще достаточно молоды. Он всю жизнь проработал в усадьбе «Парамонга», пока она не была экспроприирована правительством генерала Веласко, и тогда сеньор Баррето уволился и нашел скромное место преподавателя математики в одном из новых университетов, которые стали как грибы вырастать в Лиме. А может, они просто очень хорошо выглядели. Во всяком случае, им трудно было дать больше пятидесяти. Отец был высоким, спортивного сложения, сразу угадывалось, что всю жизнь он провел на свежем воздухе. Мать была миниатюрной, энергичной женщиной, и ее речь – мягкий тон, обилие уменьшительных, особая напевность, характерная для старого района Мирафлорес, – вызвала у меня приступ ностальгии. Слушая ее, я остро ощутил, как много времени прошло с тех пор, как я покинул Перу и с головой окунулся в европейскую жизнь. Но частые встречи с ними убедили меня и в другом: я уже не смог бы вернуться на родину, потому что не способен говорить и думать так, как говорят и думают, например, родители Хуана. Их суждения об увиденном в Эрлз-Корт красноречиво свидетельствовали о том, какая пропасть нас разделяет и насколько сам я переменился за минувшие годы. Хотя к факту очевидной перемены в себе относился без особого энтузиазма. Во многих смыслах я перестал быть перуанцем, это точно. А кем стал? Европейцем? Сомнительно. Ни во Франции, ни уж тем более здесь, в Англии, таковым я себя не ощущал. Так кто же ты такой, Рикардито? Неужели и вправду всего лишь жалкий неудачник, как называла тебя во время вспышек гнева миссис Ричардсон: всего лишь переводчик, тот, кто, по определению моего коллеги Саломона Толедано, есть лишь тогда, когда его нет, человек, существующий лишь тогда, когда перестает быть самим собой, чтобы через него лучше проходили чужие мысли и слова.
Теперь, когда родители Хуана Баррето находились в Лондоне, я мог вернуться в Париж и вновь приступить к работе. Я соглашался на любые предложения, даже если речь шла всего об одном-двух днях, потому что за время, проведенное в Англии, у постели Хуана, мои заработки резко упали.
Вопреки запрету миссис Ричардсон, я стал названивать к ним домой в Ньюмаркет, чтобы разведать, когда же хозяева вернутся из Японии. Подходившая к телефону служанка-филиппинка этого не знала. Я каждый раз старался менять голос и выдавал себя за кого-то другого, но, сдается мне, филиппинка меня легко узнавала и резко бросала: «They are not yet back».[72]72
«Они еще не вернулись» (англ.).
[Закрыть]
Пока в один прекрасный день трубку не сняла сама миссис Ричардсон. Она тотчас узнала меня, последовало долгое молчание. «Ты можешь говорить?» – спросил я. Она ответила грубо, не скрывая бешенства: «Нет. Ты в Париже? Я позвоню тебе в ЮНЕСКО или домой, как только смогу». И повесила, вернее швырнула, трубку, чтобы показать, как она разгневана. В тот же вечер она позвонила мне домой.
– За то, что я однажды не пришел на свидание, ты меня уже наказала, устроила мне взбучку, – пожаловался я самым нежным тоном. – Ну скажи, неужели моя вина так велика, чтобы ты почти три месяца не давала о себе знать?
– Больше никогда не звони в Ньюмаркет, слышишь? – принялась отчитывать меня скверная девчонка, и досада сквозила в каждом ее слове. – Я вовсе не шучу. У меня с мужем все очень плохо. Мы с тобой не должны ни видеться, ни перезваниваться. Во всяком случае, пока. Пожалуйста. Прошу тебя. Если ты и вправду любишь меня, сделай так, как я говорю. Мы увидимся, как только буря уляжется, клянусь. Но только не звони больше. Я вляпалась в ужасную историю и должна вести себя осторожно.
– Подожди, подожди, не бросай трубку. Скажи хотя бы, как дела у Хуана Баррето.
– Он умер. Родители увезли тело в Лиму. Они приезжали в Ньюмаркет, чтобы продать его домик. Еще одна просьба, Рикардо. Постарайся какое-то время не приезжать в Лондон. Если ты все-таки явишься, то можешь невольно навлечь на мою голову страшные неприятности. Больше я сейчас ничего сказать не могу.
И она повесила трубку, даже не попрощавшись. Я ощутил щемящую тоску в груди. И страшно разозлился. Короткий разговор полностью выбил меня из колеи, и я почувствовал к самому себе такое презрение, что решил – в очередной раз! – навсегда вычеркнуть из памяти или, если воспользоваться одной из тех глупых красивостей, над которыми она смеялась, вырвать из сердца миссис Ричардсон. Глупо, глупо продолжать любить эту женщину, которой я надоел, которая не уважает меня, играет мною как куклой. Хватит, настала пора освободиться из сетей перуаночки, Рикардо Сомокурсио!
Прошло несколько недель, и я получил короткое письмо из Лимы, от родителей Хуана Баррето. Они благодарили за помощь и просили прощения за то, что не написали и не позвонили мне, как я просил. Неожиданная смерть Хуана стала для них страшным ударом, и какое-то время ни о чем другом они просто не могли думать. Пришлось преодолеть ужасные бюрократические препоны, чтобы получить разрешение на вывоз тела из Англии, – спасибо, помогли сотрудники перуанского посольства, иначе ни за что не удалось бы похоронить Хуана на родине, как он того хотел. По крайней мере они исполнили последнюю волю обожаемого сына, потерю которого никогда не перестанут оплакивать. И все же для них служит большим утешением в горе то, что Хуан умер, вернувшись к Богу и церкви, и смерть он встретил с поистине ангельским смирением. Так им сказал священник-доминиканец, который его соборовал.
Смерть Хуана я переживал тяжело. Я потерял близкого друга, который в некотором смысле заменил мне толстяка Пауля. После того как Пауль погиб в Андах, в Европе рядом со мной не было никого, кого бы я так же ценил и с кем был бы так же близок, как с перуанским хиппи, художником, рисовавшим лошадей в Ньюмаркете. Лондон, Англия без него будут для меня совсем другими. Вот еще одна причина не возвращаться туда как можно дольше.
Так я решил и постарался не поддаваться искушению. Рецепт был прежним: погрузиться в работу. Я хватался за любые предложения, то неделю, то месяц или даже больше проводил в разных европейских городах на конференциях и конгрессах. Я отшлифовал навык, свойственный только хорошим переводчикам, когда, зная эквиваленты слов, ты перестаешь задумываться над их смыслом (по мнению Саломона Толедано, понимание тут становится помехой), и продолжал совершенствовать свой русский – я очень его полюбил, пользовался им вполне уверенно и свободно – не хуже, чем французским и английским.
Я давно получил вид на жительство во Франции, однако теперь пришлось хлопотать о гражданстве, потому что французский паспорт значительно расширил бы мои профессиональные возможности. В некоторых организациях перуанский паспорт вызывал подозрения, и, когда шел набор переводчиков, там с трудом пытались сообразить, какую роль играет Перу в современном мире и какое место занимает на политической карте. Кроме того, в семидесятые годы во всей Западной Европе стало расти враждебное – и даже агрессивное – отношение к иммигрантам из бедных стран.
Однажды воскресным утром я брился и одевался, чтобы, воспользовавшись весенней погодой, прогуляться по набережным Сены, дойти до Латинского квартала и пообедать в арабском ресторане на улице Сен-Северен, где отлично готовили кускус. Но тут зазвонил телефон. Не сказав ни «привет», ни «добрый день», скверная девчонка принялась кричать:
– Это ты рассказал Дэвиду про то, что во Франции я была замужем за Робером Арну?
Первым моим порывом было бросить трубку. Прошло месяца четыре, а то и пять с нашего последнего разговора. Я постарался взять себя в руки.
– Вообще-то именно так и надо было поступить, но мне это почему-то не пришло в голову, сеньора двоемужница. Жаль, что я ничего ему не сказал. Теперь тебя посадят в тюрьму, да?
– Отвечай прямо и не валяй дурака, – приказала она тоном, от которого, казалось, во все стороны сыпало искрами. – Мне сейчас не до твоих кретинских шуточек. Однажды ты пригрозил сделать это, и я, разумеется, слов твоих не забыла.
– Нет, я ничего ему не говорил. А что случилось? Ты снова впуталась в какую-нибудь историю, грубиянка?
Последовало молчание. Я слышал только ее дыхание, очень громкое. Потом она снова заговорила, и в голосе ее звучало полное отчаяние, она плакала.
– Мы вели бракоразводный процесс. И все шло отлично. Но вдруг, черт знает каким образом, всплыла история моего французского замужества. У Дэвида отличные адвокаты. А у меня – дрянной. И по его словам, если будет доказано, что во Франции я по-прежнему считаюсь женой Робера Арну, мой брак с Дэвидом, заключенный в Гибралтаре, механически объявляется недействительным, и тогда меня могут ждать крупные неприятности. В любом случае Дэвид не даст мне ни копейки, а если стакнется с Робером, то вместе они запросто начнут уголовное преследование с требованием возместить нанесенный им ущерб, моральный, материальный и бог весть какой еще. Они ведь оба мечтают отправить меня за решетку! Как минимум меня вышлют из Англии. Значит, сведения он получил не от тебя? Точно? Ладно, уже хорошо, я всегда считала, что ты на такое не способен.
Опять повисла долгая пауза, потом она вздохнула, словно пытаясь загнать слезы поглубже. Во время нашего разговора она безусловно была искренней. И в голосе ее я не уловил ни капли жалости к себе самой.
– Могу тебе только посочувствовать, – отозвался я. – Честно скажу: твой последний звонок меня сильно обидел, и я твердо решил никогда больше с тобой не видеться, не разговаривать, не искать тебя и вообще забыть о том, что ты есть на белом свете.
– Неужто ты разлюбил меня? – спросила она с усмешкой.
– Нет, пока еще вроде не разлюбил. Себе на горе. Вот сейчас узнал о твоих неприятностях – и прямо сердце разрывается. Я ведь зла тебе не желаю, наоборот, мечтаю, чтобы ты продолжала, как прежде, терзать и мучить меня. Чем я могу тебе помочь? Готов сделать все, что ты прикажешь. Потому что всей душой люблю тебя, скверная девчонка.
Она снова засмеялась.
– Что ж, по крайней мере у меня остаются твои глупые фразочки. Ладно, я позвоню, когда надо будет носить мне в тюрьму апельсины.
IV. Толмач из «Шато Мэгуру»
Саломон Толедано кичился тем, что говорит на дюжине языков и может свободно переводить как с них, так и обратно. Этот низенький и тощий человек тонул в своих мешковатых костюмах, которые, видимо, специально покупал на несколько размеров больше, чем нужно. У него были реденькие волосы и черепашьи глазки, не всегда позволявшие определить, бодрствует он или спит. Брился он раз в два-три дня, не чаще, из-за чего лицо его всегда казалось грязно-серым. В общем, если судить по внешнему виду, ноль без палочки, дон никто. А между тем он обладал уникальной способностью к языкам и слыл фантастически талантливым переводчиком. Его наперебой старались заполучить международные организации и правительства, но он так и не согласился занять постоянную должность, потому что в качестве free lance[73]73
Здесь: человек, не работающий на постоянной основе (англ.).
[Закрыть] чувствовал себя вольной птицей да и зарабатывал больше. За все годы, что я отдал «профессии призраков», как он ее называл, мне не встречалось переводчика лучше и человека оригинальнее.
Все коллеги им восхищались, все ему завидовали, и очень мало кто любил. Трудно было вынести его болтливость, бестактность, нелепые ребяческие выходки и ничем не прикрытое желание всегда быть в центре внимания. Саломон Толедано выражался обычно витиевато и с пафосом, но вместе с тем весьма тривиально, потому что, зная язык в общем и целом, сознательно пренебрегал оттенками или местными особенностями, из-за чего часто выглядел неотесанным и даже грубоватым. Но было очень занятно слушать, как он рассказывает анекдоты, делится семейными воспоминаниями или описывает свои путешествия по миру. Я восхищался этим человеком, этим инфантильным гением. И готов был часами внимать его байкам, почему он в конце концов и проникся ко мне симпатией. Больше того, если мы вдвоем оказывались в переводческой кабинке на какой-нибудь конференции или конгрессе, Саломон Толедано уже ни на миг не отлипал от меня.
Он родился в семье сефардов в Смирне, и дома у них говорили на ладино,[74]74
Ладино – сефардский (испано-еврейский) язык.
[Закрыть] потому что считали себя «не столько турками, сколько испанцами, хотя и отставшими от истории на пять веков». Отец его вроде бы занимался торговлей или был преуспевающим банкиром, во всяком случае, нашел возможность послать Саломона учиться в частные школы Швейцарии и Англии, потом – в Бостонский и Берлинский университеты. Еще до получения диплома Саломон знал турецкий, арабский, английский, французский, испанский, итальянский и немецкий, а став дипломированным специалистом по романской и германской филологии, несколько лет прожил в Токио и на Тайване, где выучил японский, китайский и местный диалект. Со мной он всегда говорил по-испански, но его испанский был слегка архаичным – например, переводчиков он называл «толмачами». Поэтому мы и прозвали его Толмачом. Иногда, сам того не замечая, он перескакивал с испанского на французский, или английский, или на какой-нибудь более экзотический язык, и тогда мне приходилось прерывать его и просить, чтобы он вернулся в мой крошечный – по сравнению с его собственным – лингвистический мирок. Когда мы познакомились, он начал учить русский и через год усиленных занятий уже мог читать и говорить гораздо свободнее, чем я, хотя у меня на проникновение в тайны кириллицы ушло пять лет.
Чаще всего он переводил на английский, но, если возникала необходимость, также на французский, испанский и другие языки, и я не уставал восхищаться беглостью и легкостью, с какими он изъяснялся на моем родном языке, хотя никогда не жил ни в одной испаноговорящей стране. Он не был начитанным человеком, мало интересовался культурой, его занимали исключительно грамматики и словари. Досуг он посвящал филателии, хотя имел и еще одно, не слишком распространенное, увлечение – коллекционировал оловянных солдатиков, и в этой области был не менее компетентен, чем в языках. Невероятное впечатление получал тот, кто слушал, как Саломон говорит по-японски или по-китайски: он тотчас, возможно сам того не замечая, преображался, перенимая повадку, жесты и мимику восточных людей, – словом, был настоящим хамелеоном. Благодаря ему я открыл для себя, что талант к языкам – такая же загадка, как и способность некоторых людей к математике или музыке, и никак не связан с остротой ума или образованностью. Это что-то, стоящее особняком: просто одни имеют такой дар, а другие – нет. Вот и все. Саломона Толедано природа им наделила, и так щедро, что нам, его коллегам, он, вопреки своей внешней безобидности и невзрачности, казался своего рода монстром. При этом, когда речь не касалась языков, он проявлял обезоруживающую наивность и неправдоподобную инфантильность.
Мы с ним и прежде нередко сталкивались в часы работы, но настоящая дружба между нами зародилась в тот период, когда я в очередной раз потерял всякую связь со скверной девчонкой. Ее развод с Дэвидом Ричардсоном обернулся катастрофой: на суде, разбиравшем их дело, он сумел доказать, что миссис Ричардсон является двоемужницей, что она уже была замужем во Франции за сотрудником Министерства иностранных дел, с которым не удосужилась развестись. Убедившись, что бой проигран, скверная девчонка сочла за благо поскорее унести ноги из Англии и забыть проклятых ньюмаркетских лошадей. Она отбыла в неизвестном направлении. Однако сперва заглянула в Париж – во всяком случае, меня она хотела в этом убедить, – и в марте 1974 года позвонила мне якобы из нового аэропорта «Шарль де Голль», чтобы проститься. Рассказала, что бывший муж одержал полную победу, она сыта по горло судами и беготней по адвокатам, которые ободрали ее как липку, и теперь уезжает туда, где никто не будет трепать ей нервы.
– Если желаешь остаться в Париже, мой дом в полном твоем распоряжении, – предложил я очень серьезно. – А если хочешь еще раз выйти замуж, давай поженимся. Мне плевать на то, двоемужница ты или троемужница.
– Остаться в Париже? Чтобы месье Робер Арну, узнав об этом, кинулся в полицию? Или сделал еще какую-нибудь гадость? Нет, я покамест с ума не сошла. Но тебе, Рикардито, в любом случае спасибо. Мы с тобой, дай бог, еще свидимся. Пускай только уляжется буря.
Заранее зная, что она ничего мне не скажет, я тем не менее спросил, куда она держит путь и что на сей раз намерена сотворить со своей жизнью.
– А это я расскажу тебе при нашей следующей встрече. Целую! Да смотри, не слишком часто изменяй мне с француженками!
В тот раз я опять остался в полной уверенности, что уже никогда больше ничего о ней не услышу. И в очередной раз поклялся себе забыть скверную девчонку. Мне тридцать восемь лет – пора влюбиться в какую-нибудь менее взбалмошную и более понятную женщину, короче, в нормальную, с которой можно жить без внезапных встрясок, даже, если угодно, жениться и завести детишек. Но дальше планов дело не пошло, потому что в нашей жизни очень редко сбывается то, что мы, несмышленыши, для себя планируем.
Вскоре я вошел в нормальный рабочий ритм, и хотя обязанности мои порой нагоняли на меня скуку, отвращения все-таки не вызывали. Профессия переводчика, на мой взгляд, достаточно бесцветна, зато относится к числу занятий, которые не ставят перед тобой глубоких нравственных проблем. К тому же она позволяет путешествовать, неплохо зарабатывать и иметь довольно много свободного времени.
Единственной ниточкой, связывающей меня с Перу, служили письма дяди Атаульфо, которые становились все более безрадостными. Его жена, тетя Долорес, всякий раз собственноручно приписывала какое-нибудь приветствие, а я время от времени посылал в Лиму ноты, потому что при ее болезнях музыка, игра на пианино относились к числу редких доступных ей развлечений. Восемь лет военной диктатуры генерала Веласко и проводимая им экономическая политика – национализация, аграрная реформа, создание промышленного комплекса, командное управление экономикой, – по словам дяди Атаульфо, не приблизили страну к решению проблемы социальной несправедливости и колоссального неравенства, как и проблемы эксплуатации большинства привилегированным меньшинством. Попытки делались, но все меры на поверку оказались совершенно негодными – они лишь способствовали обеднению и тех и других, а заодно отпугнули инвесторов, уничтожили сбережения граждан, усугубили беспорядок и вызвали рост преступности. Хотя на втором этапе диктатуры, в последние четыре года, когда у власти стоял генерал Франсиско Моралес Бермудес, популизма в политике поубавилось, но газеты, радиостанции и телеканалы по-прежнему принадлежали государству, политическая жизнь была парализована, и на восстановление демократии вроде бы не оставалось никакой надежды. Каждая буква в письмах дяди Атаульфо буквально сочилась горечью, и я искренне его жалел, как и других перуанцев того же поколения, которые, дожив до преклонных лет, вдруг обнаружили, что их мечтам о динамичном развитии страны не суждено осуществиться, мало того, сами эти мечты теперь выглядят нелепо и абсурдно. Перуанское общество стремительно беднело, гибла культура, воцарялось варварское беззаконие. Что ж, выходит, я правильно сделал, перебравшись в Европу, хотя и живу здесь совсем одиноко. Одинокий безвестный толмач.
Постепенно меня перестала интересовать французская политическая жизнь, хотя прежде я следил за ней с неусыпным любопытством. В семидесятые годы, в пору правления Помпиду и Жискара д'Эстена, я уже нечасто читал новости. В газетах и журналах меня привлекали исключительно страницы, посвященные культуре. Я регулярно посещал выставки и концерты, но в театр стал ходить гораздо реже, потому что он заметно сдал по сравнению с минувшим десятилетием. Зато ходил в кино, иногда по два раза в неделю. К счастью, Париж оставался раем для киноманов. Литературные новинки тоже мало меня волновали, ибо, на мой взгляд, во Франции романы и эссе, как и театр, переживали не лучшие времена. Я очень сдержанно относился к интеллектуальным идолам семидесятых – Барту, Лакану, Деррида, Делезу и прочим, и над их многословными опусами, честно говоря, засыпал. Исключение составил разве что Мишель Фуко, чья история безумия произвела на меня сильное впечатление, как и его же эссе о тюремном режиме («Surveiller et punir»[75]75
«Надзирать и наказывать» (фр.).
[Закрыть]), хотя меня не слишком убедили его рассуждения о том, что история европейского Запада – это история многочисленных институционных репрессий, когда с помощью тюрьмы, больницы, секса, правосудия и законов власть колонизировала все пространства свободы, дабы подавить любое инакомыслие, любые протесты. По правде говоря, в те годы я читал лишь умерших авторов, главным образом русских.
Я вечно был загружен работой и всякими прочими делами, и тем не менее именно в семидесятые годы впервые, задумываясь над смыслом собственной жизни и стараясь при этом быть предельно объективным, пришел к мысли, что существование мое по сути бесплодно и меня ждет обычная судьба закоренелого холостяка, к тому же обреченного оставаться чужим в этой стране, потому что я никогда по-настоящему не впишусь в жизнь своей горячо любимой Франции. И я всегда помнил пропитанную апокалипсическим скепсисом тираду Саломона Толедано, который однажды, когда мы собрались в комнате переводчиков в ЮНЕСКО, заявил: «Если вдруг, почувствовав приближение смерти, мы зададимся вопросом, какой след оставим на этой дерьмовой земле, придется честно ответить: никакого следа мы на ней не оставим, никакого – потому что только и делали, что говорили за других. Перевели миллионы слов, не запомнив ни одного, ибо они и не стоили того, чтобы их запоминать». Легко понять, почему коллеги-переводчики не слишком жаловали Толмача.
Однажды я признался Саломону, что ненавижу его, ведь та фраза время от времени всплывает у меня в мозгу как напоминание о бесполезности моего существования.
– Да, мы, толмачи, люди бесполезные, дорогой мой, – сказал он вроде бы мне в утешение. – Зато мы своей работой никому не причиняем вреда. А всякое другое ремесло способно принести человечеству большие беды. Возьмем, к примеру, адвокатов или врачей, не говоря уж про архитекторов, политиков и так далее.
Мы сидели в бистро на улице Сюффрен и пили пиво после долгого рабочего дня в ЮНЕСКО, где как раз в это время проходила ежегодная конференция. В порыве откровенности я поведал ему, не называя, конечно, имен и не вдаваясь в подробности, что вот уже много лет люблю некую женщину, которая то появляется, то исчезает, подобно огню-призраку, то на короткий срок озаряет мою жизнь счастьем, то погружает во мрак, превращает в сухую, бесплодную пустыню, сделав прививку против новых радостей или новой любви.
– Влюбляясь, человек всегда совершает ошибку, – изрек Саломон Толедано, вторя словам моего покойного друга Хуана Баррето, который исповедовал ту же философию, хотя излагал свои взгляды куда проще, во всяком случае не так красочно, как Саломон. – Женщину надо хватать за волосы и швырять на койку. Чтобы враз увидела все звезды на небосводе. Вот единственно верный рецепт. Мне он, увы, не подходит из-за моей физической неприглядности, hélas.[76]76
Увы (фр.).
[Закрыть] Был случай, когда я попытался проделать подобный фокус с одной лихой бабенкой, но она разбила мне морду в кровь. Поэтому, вопреки собственной теории, с дамами – особенно с проститутками – я обхожусь как с королевами.
– Никогда не поверю, что ты ни разу не влюблялся, Толмач.
Он признался, что было дело, один-единственный раз он действительно влюбился – когда учился в Берлинском университете. В польскую девушку. Она была рьяной католичкой, до такой степени, что каждый раз, когда ложилась с ним в постель, рыдала из-за угрызений совести. Толмач сделал ей предложение. Она его приняла. Они с трудом получили благословение родителей. Для этого понадобилось провести сложные переговоры, во время которых было решено праздновать двойную свадьбу – по иудейскому и католическому обряду. В разгар свадебных приготовлений невеста сбежала с американским офицером, у которого закончился срок службы в Берлине. Толмач, обезумев от горя и обиды, совершил весьма странный поступок: сжег свою великолепную коллекцию марок. Потом поклялся никогда больше не влюбляться. То есть впредь любовь только покупать. И слово держал. После того случая он имел дело лишь с проститутками. А вместо марок начал коллекционировать оловянных солдатиков.
Несколько дней спустя, вообразив, что делает мне великое одолжение, он пригласил меня в субботу вечером на кутеж с двумя русскими девицами, которые, по его заверениям, во-первых, дадут нам шанс поболтать по-русски, а во-вторых, покажут «бурю и натиск славянской любви». Сперва мы пошли ужинать в ресторан под названием «Большой самовар» на бульваре Батиньоль, потом на площадь Клиши в boîte de nuit, где было тесно, темно и душно, так что мы едва не задохнулись, и там мы встретились с нашими нимфами. Мы выпили много водки, и воспоминания мои теряют четкость с того мгновения, как мы вошли в берлогу под названием «Казаки», ясно запомнилось только одно: из двух русских барышень судьба в лице Толмача выбрала для меня Наташу, ту, что была погуще накрашена и потолще, хотя обе они отличались вполне рубенсовскими формами. Обеим, кстати, было лет под сорок, не меньше. Моя дама щеголяла в розоватом блестящем платье с прозрачными газовыми вставками, и когда она смеялась или двигалась, груди ее колыхались, словно два смертоносных ядра. Она будто сошла с картины Ботеро.[77]77
Ботеро Фернандо (р. 1932) – колумбийский художник, скульптор, часто иронично изображает преувеличенно толстых людей.
[Закрыть] Насколько я помню – а вскоре мою память затянуло алкогольным туманом, – Толмач болтал по-русски, как попугай, сдабривая свою речь ругательствами, на которые наши дамы отвечали громким хохотом.
На следующее утро я проснулся с головной болью и ломотой в костях: спал я на полу, рядом с кроватью, на которой храпела та, что назвалась Наташей. Она не удосужилась раздеться и снять туфли и днем казалась еще толще, чем ночью. Подруга моя мирно проспала до полудня и, открыв глаза, с удивлением оглядела комнату, кровать, на которой лежала, а заодно и меня. Я пожелал ей доброго утра. Она тотчас стала требовать три тысячи франков, а в те времена это было равноценно шестистам долларам – мол, именно столько она берет за целую ночь. У меня не нашлось с собой такой суммы, и началась отвратительная перебранка – в результате мы сошлись на том, что я отдам ей все имеющиеся у меня наличные, то есть половину того, что она просит, а также несколько фарфоровых фигурок, украшавших комнату. Она удалилась с дикими воплями, а я долго стоял под душем, давая себе клятвы больше никогда в жизни не участвовать в подобного рода авантюрах.
Когда я описал Саломону Толедано свое ночное фиаско, он стал хвастаться, что им с подругой ночь удалась на славу: они резвились до изнеможения и по праву могли бы претендовать на место в Книге рекордов Гиннесса. Правда, после этой истории он уже не решался приглашать меня на ночные приключения с экзотическими дамами.
В конце семидесятых я с огромным удовольствием читал рассказы Чехова и вообще русскую литературу, отдавая ей многие часы. Мне никогда не приходило в голову заняться литературным переводом, в первую очередь потому, что я знал, насколько плохо такая работа оплачивается – в любой стране и на любой язык, а на испанский наверняка хуже, чем на другие. Но в 1976 или 1977 году через общего друга я познакомился и подружился с испанским издателем Марио Мучником.[78]78
Марио Мучник (р. 1931) – испанский издатель; дружеские отношения связывали его с X. Кортасаром, X. Л. Борхесом, Г. Гарсиа Маркесом и другими писателями.
[Закрыть] Услыхав, что я знаю русский и очень люблю книги, он спросил, почему бы мне не подготовить сборник рассказов Чехова, которые я хвалил взахлеб, уверяя, что он такой же замечательный рассказчик, как и драматург, хотя из-за отвратительных переводов у нас эту часть его творчества до сих пор не оценили. Мучник представлял собой весьма интересное явление. Родился в Аргентине, учился, нацеливаясь на карьеру академического ученого, но вскоре забросил науку и увлекся издательским делом, что и прежде было его тайной страстной мечтой. Он, издатель милостью божией, любил книги и печатал только качественную литературу, хотя это, по его словам, неизбежно вело к финансовым катастрофам. Зато приносило ему величайшее удовлетворение. Он говорил о книгах, которые издавал, с таким заразительным энтузиазмом, что я, немного поразмыслив, принял его предложение и взялся перевести рассказы Чехова, но попросил не ставить мне жесткого срока. «Договорились! – сказал он. – И учти, заработаешь ты мелочь, но испытаешь огромное наслаждение».