Текст книги "Зеленый Дом"
Автор книги: Марио Варгас Льоса
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– Бедняжка до ужаса боялась их, – сказал Фусия. – Когда приближался уамбис, она бросалась к моим ногам и, вся дрожа, цеплялась за меня. Уамбисы были для нее страшней самого дьявола, старик.
– Может быть, женщина, которую они убили в Пусаге, была ее мать, – сказал Акилино. – И потом, все язычники ненавидят уамбисов. И неудивительно – они гордецы, всех презирают, и нет другого такого разбойного племени.
– А по мне, они лучше других, – сказал Фусия. – Мне по душе их нрав. Видел ты хоть одного уамбиса-слугу или уамбиса-пеона? Они не дают себя эксплуатировать белым. Они любят только охотиться и воевать.
– Поэтому их и перебьют всех до одного, даже на развод не останется, – сказал Акилино. – Но ты-то их эксплуатировал в свое удовольствие, Фусия. Они разбойничали на Мороне, Патасе и в Сантьяго, а ты на этом зарабатывал деньги.
– Я поддерживал их ружьями и доставлял туда, где были их враги, – сказал Фусия. – Они видели во мне не хозяина, а союзника. Что-то они теперь сделают с шапрой? Наверняка они уже отняли ее у Пантачи.
Родичи убитого продолжали плакать и до крови кололи себя колючками – чтобы полегчало, хозяйка, вместе с дурной кровью выходят печали и страдания, а Лалита – может, это и верно, когда у ней будет горе, она попробует. И вдруг мужчины и женщины поднялись и побежали к обрыву. Они влезали на лупуны, показывали на озеро. Едут? Да, в горловине протоки показалось каноэ – носовой, Фусия, много груза, а за ним второе – Пантача, Хум, еще груз, уамбисы и лоцман Ньевес. И Лалита – смотри, Акилино, сколько каучука, никогда не видела столько, слава Богу, скоро они разбогатеют и уедут в Эквадор, а Акилино визжал от радости – понял? – только жаль уамбиса, которого убили.
– Он остался без женщины и без хозяина, – сказал Фусия. – Наверно, повсюду ищет меня, бедняга, и плачет в голос от горя.
– Пантачу нечего жалеть, – сказал Акилино. – Это пропащий человек, он совсем рехнулся от своих отваров. Наверное, и не заметил, что тебя нет. Когда я в последний раз приехал на остров, он меня даже не узнал.
– А как ты думаешь, кто меня кормил, когда эти сволочи смотались? – сказал Фусия. – Он стряпал для меня, ходил охотиться и ловить рыбу. Я не мог подняться, старик, и он, как верный пес, весь день не отходил от моей постели. Уверяю тебя, старик, он плачет от горя.
– Я тоже иной раз пил отвар, – сказал Акилино. – Но Пантача до того пристрастился к этой отраве, что удержу не знает. Он скоро умрет.
Уамбисы, шлепая по воде, ходили взад и вперед – выгружали из каноэ черные мячи каучука и шкуры, а Лалита махала им рукой с обрыва, и тут появилась она. Это была не уамбиска и не агварунка, и одета она была по-праздничному: зеленые, желтые, красные бусы, перья на голове, серьги в ушах и длинный итипак с черными узорами. Уамбиски, стоявшие над обрывом, тоже глазели на нее. Шапра? Шапра, перешептывались они, и Лалита схватила Акилино, побежала к своей хижине и села на крылечко.
Они что-то задерживались. Вдали видны были уамбисы, проходившие с мячами каучука на плече, и Пантача, растягивавший шкуры на солнце. Наконец подошел лоцман Ньевес с соломенной шляпой в руке. Они ездили далеко, хозяйка, и путь был нелегкий – много водоворотов, потому эта поездка и продолжалась так долго, а она – больше месяца. В Пусаге убили одного уамбиса. Она уже знает, ей рассказали те, что приехали утром. Лоцман надел шляпу и направился к своей хижине. Потом пришел Фусия, и с ним эта девчонка. Лицо у нее тоже было праздничное, ярко накрашенное, и при каждом ее движении позванивали серьги и ожерелья. Вот служанка Лалите, он привез эту шапру из Пусаги. Она напугана уамбисами, ничего не понимает, надо немножко научить ее испанскому.
– Ты всегда плохо говоришь о Пантаче, – сказал Фусия. – У тебя для всех доброе сердце, старик, только не для него.
– Я его подобрал и привез на остров, – сказал Акилино. – Если бы не я, он давно уже помер бы. Но он мне противен. Стоит ему выпить отвар, он уже не человек, а животное, Фусия. Хуже, чем животное, смотрит и не видит, слушает и не слышит.
– Мне он не противен, потому что я знаю его историю, – сказал Фусия. – Пантача – человек бесхарактерный, и, когда он в дурмане, он чувствует себя сильным и забывает о несчастьях, которые перенес, и о друге, которого потерял на Укайяли. Где ты нашел его, старик? Кажется, где-то в этих местах?
– Пониже, на пологом бережку, – сказал Акилино. – На него было жалко смотреть – полуголый, умирающий от голода, а глаза безумные – он и тогда был в дурмане. Я понял, что он в бегах. Я дал ему поесть, и он стал лизать мне руки, точно пес, как ты давеча сказал.
– Налей мне стаканчик, – сказал Фусия. – А теперь я завалюсь спать на целые сутки. Поездка была прескверная. Каноэ Пантачи перевернулось перед тем, как войти в протоку, а в Пусаге у нас была стычка с шапрами.
– Отдай ее Пантаче или лоцману, – сказала Лалита. – У меня уже есть служанки, и эта мне не нужна. Зачем ты ее привез?
– Чтобы она тебе помогала, – сказал Фусия. – И потому, что эти собаки хотели ее убить.
Но Лалита начала реветь – разве она не была ему хорошей женой, не делила с ним все невзгоды? Он думает, она глупая? Разве она не понимает, что он привез эту девчонку, потому что она ему приглянулась? А Фусия спокойно раздевался, раскидывая одежду: кто здесь командует? С каких это пор она позволяет себе с ним препираться? И в конце концов, какого черта, мужчине нужно немножко разнообразия, и нечего реветь, он этого не любит, и потом, ей-то что, ведь шапра у нее ничего не отнимет, он же сказал, она будет служанкой.
Ты так отделал ее, что она купалась в крови, даже сознание потеряла, – сказал Акилино. – Я приехал через месяц, а Лалита еще была вся в синяках.
– Она рассказала тебе, что я ее вздул, но умолчала о том, что хотела убить шапру? – сказал Фусия. – Уже засыпая, я увидел, как она схватила револьвер, и меня взяла злость. И потом, если я и бил ее иной раз, эта сука мне с лихвой отплатила.
– У Лалиты золотое сердце, – сказал Акилино. – Она ушла с Ньевесом не для того, чтобы тебе отомстить, а потому что полюбила его. И если она хотела убить шапру, то, наверное, из ревности, а не по злобе. А с ней она тоже потом подружилась?
– Еще больше, чем с ачуалками, – сказал Фусия. – Разве ты не видел? Она не хотела, чтобы я отдал ее Ньевесу, говорила, пусть лучше остается, она мне помогает. А когда Ньевес отдал ее Пантаче, она плакала вместе с шапрой. Она научила ее говорить по-испански и вообще нянчилась с ней как с ребенком.
– Женщины – странный народ, иногда их трудно понять, – сказал Акилино. – А теперь давай-ка поедим. Только вот спички отсырели, не знаю, как я разожгу жаровню.
Она была уже старуха, жила одна, и ее единственным товарищем был осел с грязновато-желтой шерстью и медлительной, величавой поступью, которого она каждое утро нагружала корзинами с грязным бельем, собранным накануне в домах знатных пьюранцев. Как только прекращался песчаный дождь, Хуана Баура выходила из Гальинасеры с палкой в руке, которой она время от времени подгоняла животное. Там, где прерывается парапет, ограждающий улицу Малекон, она сворачивала, вприпрыжку спускалась по пыльному откосу, проходила под металлическими фермами Старого Моста и располагалась у излучины, где Пьюра, размывая берег, образует маленькую заводь. Сидя на валуне, по колено в воде, она принималась стирать, а осел тем временем, как это сделал бы праздный или очень усталый человек, валился на рыхлую землю и задремывал, греясь на солнце. Иногда туда приходили и другие прачки, с которыми можно было поболтать. Если Хуана Баура была одна, она напевала и бормотала себе под нос, выжимая скатерть, – проклятый знахарь, ты сведешь меня в могилу, – полоща нижние юбки, – завтра первая пятница, – намыливая простыню, – каюсь в грехах моих, отец Гарсиа. От воды кисти рук и ноги по щиколотку были у нее белые, гладкие, свежие, как у молодой, но в остальном время не щадило ее – все темнее становилась кожа, все больше появлялось морщин. Когда она ступала в реку, ноги ее обычно уходили в мягкий песок русла, но иногда натыкались на что-то твердое или вязкое и ослизлое, вроде застрявшей в иле мертвой рыбы. Разве только такими мелочами и отличалось для нее одно утро от другого. Но в эту субботу она вдруг услышала у себя за спиной душераздирающее рыдание. Она потеряла равновесие и шлепнулась в реку, корзина, которую она держала на голове, опрокинулась, и белье поплыло по воде. Ворча и барахтаясь, Хуана схватила корзину, поймала сорочки, кальсоны, платья и тут увидела дона Ансельмо: он стоял, уронив голову и закрыв лицо руками. Корзина опять упала в реку, и прежде чем она до краев наполнилась водой и затонула, Хуана уже была возле старика. Она смущенно пролепетала слова удивления и утешения, а дон Ансельмо продолжал плакать, не поднимая головы. Не плачьте, говорила Хуана, а река между тем завладевала бельем и бесшумно уносила его, Боже мой, успокойтесь, дон Ансельмо, что с вами случилось, вы больны? Вон там, напротив, живет доктор Севальос, хотите я его позову? Вы не представляете, как вы меня испугали. Осел открыл глаза и искоса посмотрел на них. Дон Ансельмо, должно быть, стоял здесь уже давно – его брюки, рубашка, волосы были в песке, шляпу, упавшую к его ногам, почти замело, ботинки промокли. Скажите, ради Бога, что с вами, дон Ансельмо, говорила Хуана, видно, у вас большое горе, раз вы плачете, как женщина. Когда он поднял голову, она перекрестилась: опухшие веки, круги под глазами, небритое, грязное лицо. Дон Ансельмо, дон Ансельмо, скажите, чем я могу вам помочь, а он: сеньора, я вас ждал, и голос его прервался. Меня, дон Ансельмо? – сказала Хуана, широко раскрыв глаза. Он кивнул, опять уронил голову и всхлипнул, а Хуана – но в чем же дело, дон Ансельмо? И он простонал: умерла Тоньита, донья Хуана, а она – что вы говорите, Боже мой, что вы говорите? – а он: она жила со мной, не питайте ко мне ненависти, и голос его снова пресекся. Он с трудом поднял руку и указал в ту сторону, где среди песков под голубым небом сверкало, как изумруд, зеленое здание. Но Хуана его не видела. Она уже взбиралась вверх по откосу, а через минуту, спотыкаясь и истошно крича, бежала по улице Малекон, где одно за другим распахивались окна, из которых выглядывали удивленные лица.
Хулио Реатеги поднимает руку: хватит с него, пусть убирается. Капрал Роберто Дельгадо выпрямляется, опускает ремень, вытирает потное, налившееся кровью лицо, а капитан Кирога – перестарался, что он, оглох или не понимает приказаний? Он подходит к лежащему на земле медно-красному уракусу, шевелит его носком ботинка, и тот издает слабый стон. Притворяется, господин капитан, хочет перехитрить их, сейчас увидите. Капрал потирает руки – ну, падаль! – размахивается, изо всей силы бьет его ногой, и при втором пинке агварун вскакивает, как кошка, – капрал был прав, ничего с ним не сделалось, выносливый, мерзавец, – и, пригнувшись, бежит во всю мочь, а капитан думал, он потерял сознание. Остался только один, сеньор Реатеги, и еще Хум, ему тоже всыпать? Нет, этого упрямца они отвезут в Сайта-Мария де Ньеву, капитан. Хулио Реатеги отпивает глоток из фляжки и сплевывает. Пусть приведут последнего и кончают с этим делом, капитан не устал? Не хочет ли он выпить? Капрал Роберто Дельгадо и солдаты направляются к хижине в центре поляны, где держат пленных. В тишине раздается плач, и все смотрят в сторону палаток. У обрыва смутно видны на фоне потемневшего неба фигуры солдата и девочки, которая вырывается от него. Хулио Реатеги встает на ноги и прикладывает рупором руки ко рту: что ему было сказано, солдат? Ей не надо этого видеть, почему он не уведет ее в палатку, и капитан, грозя кулаком: какого черта, пусть он поиграет с ней, займет ее.
Частый дождь падает на хижины Уракусы, из оврага поднимаются облачки пара, на небе уже высыпали звезды. Солдат и девочка исчезают в палатке, а капрал Роберто Дельгадо и двое солдат притаскивают уракуса, который останавливается перед капитаном и что-то верещит. Хулио Реатеги делает знак переводчику: наказание за оскорбление властей, никогда больше не поднимать руку на солдата, никогда не обманывать хозяина Эскабино, не то они приедут опять, и будет еще хуже. Переводчик рычит и жестикулирует, а капрал между тем потирает руки и берется за ремень. Перевел? Да. Он понял? Да. Маленький пузатый уракус мечется из стороны в сторону, подпрыгивает, как кузнечик, затравленно озирается, пытается вырваться из кольца солдат, как утопающий из водоворота. Наконец он сдается, закрывает лицо руками и съеживается. Довольно долго он удерживается на ногах, вопя при каждом ударе, потом сваливается наземь, и губернатор поднимает руку: хватит, пусть уходит. Москитные сетки натянули? Да, дон Хулио, все в порядке, но хоть с москитными сетками, хоть без них, один черт, капитана эта нечисть донимала всю дорогу, лицо так и горит, а губернатор – надо хорошенько присматривать за Хумом, капитан, пусть не оставляют его одного. Капрал Дельгадо смеется: будь он хоть колдун, все равно не удерет, сеньор, он связан, и кроме того, его всю ночь будут сторожить. Сидя на земле, уракус искоса посматривает то на одного, то на другого. Дождь уже перестал, солдаты приносят хворост, разжигают костер, и, рассыпая искры, высоко взметаются языки пламени. Агварун осторожно щупает себе грудь и спину. Чего он ждет, еще ремня захотелось? Солдаты прыскают, губернатор и капитан с недоумением смотрят на них. Они сидят на корточках перед костром, и на их лицах играют красные отсветы. Почему они смеются? Ну-ка, ты, и переводчик подходит: жена остаться, господин капитан. Офицер не понимает, пусть скажет по-человечески, в чем дело, и Хулио Реатеги улыбается: этот агварун муж одной из женщин, которые остались в хижине, и капитан – а, вот почему этот разбойник не уходит, теперь он понимает. И верно, Хулио Реатеги тоже забыл об этих дамах, капитан. Солдаты одновременно поднимаются и, теснясь, обступают губернатора: немигающие глаза, напряженные лица, горящие взгляды. Губернатор – начальство, ему и решать, дон Хулио, капитан – простой исполнитель. Хулио Реатеги обводит взглядом сгрудившихся солдат. Они не улыбаются и не опускают глаз – стоят не шевелясь и смотрят на него, приоткрыв рты, в напряженном ожидании. Ба, губернатор пожимает плечами, если они так настаивают… Раздается гул голосов, круг солдат распадается, слышится топот ног, через поляну проносятся темные силуэты, капитан кашляет, а Хулио Реатеги делает кислую гримасу: ведь эти-то уже не совсем дикари, а что с ними творится из-за каких-то вшивых пугал, никогда ему не понять этих людей. Капитан закашливается – но разве они не переносят всяческие лишения, дон Хулио? – остервенело отмахивается от москитов – в сельве нет женщин, так что разбирать не приходится, – и нервно смеется – а у молоденьких, между прочим, груди, как у негритянок. Хулио Реатеги поднимает голову, смотрит в глаза капитану, и у того с лица сбегает улыбка. Конечно, капитан, это тоже верно, может быть, он просто стареет, может быть, если бы он был помоложе, он вместе с солдатами пошел бы к этим дамам. Капитан хлопает себя по лицу, по рукам, он пойдет спать, дон Хулио, его совсем заели москиты, кажется, он даже одного проглотил, иногда его мучают кошмары, дон Хулио, ему снится, что на него напустились тучи москитов. Хулио Реатеги легонько хлопает его по плечу -в Ньеве он достанет ему какое-нибудь снадобье, а пока ему действительно лучше уйти, по вечерам их особенно много, спокойной ночи. Капитан Кирога поспешно направляется к палаткам, и его кашель заглушают смех, плач, ругательства, которые раздаются в ночной Уракусе, как отголоски отдаленной вакханалии. Хулио Реатеги закуривает сигарету. Уракус все сидит на прежнем месте, исподлобья глядя на него. Реатеги, подняв лицо к усеянному звездами чернильному небу, выпускает дым и смотрит, как он поднимается, расплывается, тает. Костер у его ног уже при последнем издыхании. Уракус наконец уползает, отталкиваясь ногами, кажется, будто он плывет под водой. Немного погодя, когда на месте костра остается лишь куча углей и золы, раздается и тут же обрывается пронзительный крик. Со стороны хижины? Нет, со стороны палаток, и Хулио Реатеги пускается бежать, придерживая рукою шлем, отбрасывает окурок, не останавливаясь, врывается в палатку, и крики, опять послышавшиеся, пока он бежал, смолкают, только скрипит кровать и из темноты доносится прерывистое дыхание. Кто там? Вы, капитан? Девчурка испугалась, дон Хулио, и он зашел посмотреть, что с ней, по-видимому, ее напугал солдат, но капитан уже пробрал его. Они выходят из палатки, и капитан предлагает сигарету губернатору, но тот отказывается. Он сам позаботится о девочке, капитан может не беспокоиться, пусть ложится спать. Капитан входит в соседнюю палатку, а Хулио Реатеги ощупью возвращается к походной кровати, где лежит девочка, и присаживается на краешек. Он ласково касается оцепенелого тельца, проводит рукой по голой спине, по жестким волосам ребенка: он здесь, он здесь, не надо бояться этого скота, он уже ушел, хорошо, что она закричала, в Санта-Мария де Ньеве ей будет очень хорошо, вот увидит, монашенки очень добрые, они будут очень заботиться о ней, и сеньора Реатеги тоже. Он гладит волосы и спину девочки, пока ее тельце не расслабляется и дыхание не успокаивается. На поляне по-прежнему слышатся крики, беготня и самые забористые ругательства, внезапно сменяющиеся тишиной. Он здесь, он здесь, бедная девочка, пусть она спокойно спит, он никому не даст ее в обиду.
Музыка смолкла, братья Леон аплодировали, Литума и Дикарка вернулись к стойке. Чунга наполняла стаканы, Хосефино по-прежнему пил в одиночку. Толпа танцующих поредела, лишь несколько пар машинально, как в забытьи, продолжали кружиться по площадке в тусклом свете голубой, зеленой и фиолетовой лампочек. Мало народу оставалось и за столиками в углах зала. Большинство мужчин и девиц толпились в баре, пили пиво и шумно веселились. Раскатисто хохотала мулатка Сандра, ораторствовал, поднимая, как знамя, стакан, усатый толстяк в очках – он участвовал в войне с Эквадором в качестве рядового солдата, так-то, друзья мои, и он не забыл о голоде, о вшах, о героизме наших чоло, о нигуа[43]43
Нигуа – южноамериканское насекомое, напоминающее блоху. Самки нигуа нередко проникают под ногти и даже под кожу человека и животных, где откладывают яйца, причиняя при этом жгучую боль.
[Закрыть], которые забирались под ногти и которых никакими силами невозможно было выковырять, так-то, друзья мои, и вдруг Обезьяна во все горло: да здравствует Эквадор! Все онемели и на несколько секунд застыли в растерянности, ошеломленные этой выходкой, только Обезьяна лукаво подмигивал направо и налево. Потом толстяк отстранил Хосе, схватил Обезьяну за лацканы пиджака и встряхнул, как тряпку, пусть повторит, если он мужчина, и Обезьяна, улыбаясь во весь рот: да здравствует Перу! Теперь все смеялись, громче всех Сандра, толстяк покусывал усы, Обезьяна оправлял одежду. К ним протиснулись Хосе и Хосефино.
– Когда речь идет о патриотизме, я не понимаю шуток, друг, – сказал толстяк, беззлобно похлопывая Обезьяну по плечу. – Оказывается, вы просто подтрунили надо мной. Раз так, выпьем, я угощаю.
– Как я люблю жизнь! – сказал Хосе. – Споем гимн.
Они обступили стойку, требуя еще пива. Лица лоснились от пота, глаза пьяно блуждали, голоса срывались на визг. Все пили, курили, спорили, а какой-то косоглазый юнец с топорщившимися, как щетка, волосами, обнимал за талию мулатку Сандру – разрешите представить вам мою невесту, приятель, – и она хохотала, показывая свои красные плотоядные десны и золотые зубы и сотрясаясь всем телом. Вдруг она, как пантера, бросилась на юнца и принялась алчно целовать его в губы, а он отбивался, пытаясь вырваться из ее могучих черных рук, – ни дать ни взять мошка в паутине. Непобедимые заговорщически переглянулись, схватили косоглазого и стиснули его так, что он не мог пошевелиться, – возьми его, Сандра, мы тебе его дарим, ешь его живьем. Глядя, как она целует взасос, чуть ли не кусает его, все, кто стоял вокруг, корчились от смеха, и, привлеченные этим исступленным весельем, к ним подходили новые пары, и даже музыканты вышли из своего угла. Молодой Алехандро томно улыбался, а дон Ансельмо, почуяв катавасию, в возбуждении метался из стороны в сторону -в чем дело, что происходит, расскажите. Наконец Сандра отпустила свою жертву, косоглазый, утершись платком, размазал по лицу следы помады и стал похож на клоуна, ему подали стакан пива, он вылил его себе на голову, ему зааплодировали, и вдруг Хосефино начал искать кого-то в толпе. Он становился на цыпочки, нагибался и наконец вышел из круга и, натыкаясь на стулья, обошел полутемный, продымленный зал. Через несколько минут он бегом вернулся к стойке.
– Я была права, – безгубым ртом процедила Чунга. – Ты попал в переплет.
– Где они, Чунгита? Поднялись наверх?
– Тебе-то что. – Остекленелые глаза Чунги рассматривали его, как какое-то насекомое. – Разве ты ревнив?
– Он ее убивает, – сказал появившийся как из-под земли Хосе, дергая Хосефино за рукав. – Бежим скорее.
Они протолкались к Обезьяне, который уже стоял в дверях, указывая рукой в темноту, по направлению к Казарме Грау, и вместе с ним помчались сломя голову по безлюдному, казалось, вымершему поселку. Скоро лачуги остались позади, они бежали теперь по песчаной пустоши. Хосефино споткнулся, упал, поднялся и побежал дальше. Ноги увязали в песке, колючий ветер дул в лицо, и бежать приходилось зажмурившись и сдерживая дыхание.
– Это вы виноваты, зазевались, сволочи! – проревел Хосефино и минуту спустя надломленным голосом: – Да где же они, наконец, черт побери. – Но из черной пустоты между песками и звездами перед ними уже выросла грозная фигура.
– Здесь, подлец, собака, предатель.
– Обезьяна! – закричал Хосефино. – Хосе!
Но братья Леон вместе с Литумой бросились на него, пустив в ход кулаки, ноги, головы. Они сшибли его с ног и молотили со слепой яростью, а когда он пытался подняться и вырваться из этого свирепого хоровода, новый пинок сваливал его наземь, свинцовый кулак обрушивался на него, крепкая рука хватала его за волосы, заставляя подставить лицо под удары и под ливень песка, который впивался в него, как тысячи иголок, и набивался в ноздри и в рот. Наконец они слегка остыли. Теперь они напоминали свору истомленных травлей собак, которые с глухим рычаньем бродят вокруг растерзанного, еще теплого зверя и, время от времени скаля зубы, обнюхивают и нехотя кусают его.
– Он шевелится, – сказал Литума. – Будь мужчиной, Хосефино, встань, я хочу посмотреть на тебя!
– Куда там, братец, – сказал Обезьяна, – ему, должно быть, небо с овчинку показалось.
– Брось его, Литума, – сказал Хосе. – Ты его всласть отделал, лучше не отомстишь. Разве ты не видишь, что он может окочуриться?
Тогда тебя опять посадят, братец, – сказал Обезьяна. – Хватит, не будь упрямым.
– Бей его, бей его, – подойдя, сказала Дикарка хриплым глухим голосом. – Бей его, Литума.
Но Литума не послушал ее, а вместо того обернулся к ней, одним ударом свалил ее на песок и принялся пинать ногами, ругая ее, – шлюха, стерва, сука, – пока у него не пропал голос. Потом, обессиленный, он бросился наземь и заплакал как ребенок.
– Ради Бога, успокойся, братец.
– Вы тоже виноваты, – стонал Литума. – Все вы меня обманули. Сволочи, предатели, вы должны были бы умереть от угрызений совести.
– Разве мы не выманили его из Зеленого Дома, Литума? Разве мы не помогли тебе расправиться с ним? Один бы ты не смог.
– Мы отомстили за тебя, братец. И Дикарка тоже – видишь, как она его царапает?
– А раньше-то, раньше-то что вы думали, – всхлипывая, говорил Литума. – Все вы были в сговоре, а я гам ничего не знал и верил в вас, как дурак.
– Братец, мужчины не плачут. Не надо так. Мы всегда любили тебя.
– Что было, то прошло, брат. Будь мужчиной, будь мангачем, не плачь.
Братья Леон и Дикарка, которая наконец оставила в покое стонавшего слабым голосом Хосефино, ободряли Литуму: пусть он возьмет себя в руки, мужчины закаляются в несчастьях, обнимали его, отряхивали с него песок – забудем прошлое, ладно? Начнем все снова, хорошо? Брат, Литума, братишка. Он то беззлобно бормотал что-то, наполовину утешившись, то опять приходил в ярость и пинал лежащего на земле Хосефино, то улыбался, то грустнел.
– Пойдем, Литума, – сказал Хосе. – Может, нас увидели из поселка. Если позовут фараонов, нам не поздоровится.
– Пойдем в Мангачерию, братец, – сказал Обезьяна. – Допьем писко, которое ты привез, это подымет твой дух.
– Нет, – сказал Литума. – Вернемся к Чунге. Он решительно зашагал к поселку, а когда Дикарка и братья Леон нагнали его, принялся свистеть во всю мочь. Далеко позади, хромая, со стонами и воплями тащился Хосефино.
– Тут самое веселье, – сказал Обезьяна, придерживая дверь, чтобы пропустить вперед остальных. – Только нас не хватало.
Усатый толстяк в очках вышел им навстречу.
– Привет-приветик, друзья. Куда же вы делись? Пойдемте, ночь только начинается.
– Музыку, арфист, – воскликнул Литума. – Даешь вальсы, тондеро, маринеры.
Он, спотыкаясь, прошел в угол, где помещался оркестр, и упал в объятия Боласа и Молодого Алеханд-ро, а толстяк и косоглазый тем временем тащили братьев Леон к бару и угощали их пивом. Сандра поправляла Дикарке волосы, Рита и Марибель засыпали ее вопросами, и все четверо жужжали, как осы. Оркестр начал играть, посетители отхлынули от стойки, с полдюжины пар уже танцевали под нимбами зеленого, голубого и фиолетового света. Литума подошел к стойке, умирая от смеха.
– Чунга, дорогая, до чего сладка месть. Слышишь? Кричит, а войти не смеет. Мы избили его до полусмерти.
– Меня чужие дела не интересуют, – сказала Чунга. – Но вы мое несчастье. Прошлый раз меня по твоей милости оштрафовали. Хорошо еще, что сегодняшний скандал разыгрался не в моем доме. Что тебе налить? Здесь кто не пьет, тому скатертью дорога.
– До чего ж ты груба, Чунгита, – сказал Литума. – Ну да ладно, я не обижаюсь, налей что хочешь. И себе тоже, я угощаю.
Между тем толстяк хотел повести Дикарку на площадку для танцев, а она упиралась и вырывалась.
– Что это с ней, Чунга? – сказал толстяк.
– Какая муха тебя укусила, – сказала Чунга. – Тебя приглашают танцевать, так иди, не кочевряжься. Почему ты отказываешь сеньору?
Но Дикарка продолжала отбиваться.
– Литума, скажи ему, чтобы он меня отпустил.
– Не отпускай ее, приятель, – сказал Литума. – А ты, шлюха, делай свою работу.



























