Текст книги "Зеленый Дом"
Автор книги: Марио Варгас Льоса
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Часть II
Моторка рокоча подходит к пристани, и из нее выскакивает Хулио Реатеги. Он поднимается к площади Санта-Мария де Ньевы – жандарм бросает палку, собака ловит ее на лету и приносит хозяину – и, поравнявшись с капиронами, видит группу людей, выходящих из домика, где помещается губернаторская управа. Он машет им рукой, они смотрят на него, оживляются, кидаются ему навстречу – как они рады, вот приятная неожиданность. Хулио Реатеги пожимает руки Фабио Куэсты – почему он не известил его, что приедет? – Мануэля Агилы – они ему этого не простят, – Педро Эскабино – они бы приготовились принять его как подобает, – Аревало Бенсаса – сколько дней дон Хулио пробудет здесь на этот раз? Нисколько, он заехал буквально на минуту и тут же отправляется дальше, они ведь знают, что за жизнь он ведет. Они заходят в управу, дон Фабио откупоривает несколько бутылок пива, они пьют. Все ли благополучно в Ньеве? Что слышно в Икитосе? Как обстоят дела с язычниками? В двери и окна заглядывают большеротые скуластые агваруны с холодными глазами. Когда Хулио Реатеги и Фабио Куэста выходят на площадь, жандарм все еще играет с собакой. Они поднимаются по склону холма, направляясь к миссии, и из всех домов их провожают любопытными взглядами. Ах уж эти женщины, дон Фабио, из-за такого пустяка ему приходится терять целый день, он только к ночи доберется до лагеря, а дон Фабио – на что же тогда друзья, дон Хулио? Стоило написать ему несколько строк, и он бы все устроил. Конечно, дон Фабио, но пока он списывался бы, прошел бы добрый месяц, а кого все это время пилила бы сеньора Реатеги? Они подходят к главному зданию и не успевают постучать, как дверь открывается. Как поживаете, – засаленный фартук, – мать Гризельда, – сутана, – посмотрите-ка, кто приехал, – краснощекое лицо – не узнаете? Ах, это сеньор Реатеги – легкий вскрик – проходите, – приветливый жест, – проходите, дон Хулио, очень приятно, а его не удивило бы, если бы мать его не узнала, у него, должно быть, ужасный вид. Ни на минуту не умолкающая мать Гризельда прихрамывая ведет их через затененный переход, открывает дверь, указывает на брезентовые стулья – то-то обрадуется мать начальница, и как она ни занята – дону Хулио надо побывать в часовне, он увидит, сколько там изменений, – она сейчас же придет. На письменном столе – распятие и лампа, на полу – коврик из чамбиры, на стене – образ Божьей Матери. Ослепительно яркое солнце светит в окна и, как языки пламени, лижет потолочные балки. Всякий раз, когда Хулио Реатеги бывает в церкви или в монастыре, он испытывает, дон Фабио, необычайное чувство, задумывается о душе, о смерти, как в юности, когда эти мысли не дают нам спать по ночам, и с губернатором происходит точнехонько то же самое, дон Хулио, побывав у монахинь, он уходит другим человеком -помышляет только о высоких материях. Может быть, в глубине души они оба немножко мистики? Вот и он подумал то же самое – дон Фабио гладит себя по лысине, – как остроумно: немного мистики. Сеньора Реатеги посмеялась бы, если бы услышала их, ведь она всегда говорит – ты еретик, Хулио, и попадешь в ад, а кстати, в прошлом году он наконец доставил ей удовольствие – в октябре они съездили в Лиму. На шествие? Да, во славу Господа-чудотворца. Дон Фабио видел фотографии, но быть там самому, наверное, гораздо интереснее. Это правда, что негры одевались в фиолетовое? Да, и самбо тоже, и чоло, и белые, пол-Лимы ходило в фиолетовом, это что-то ужасное, дон Фабио, провести три дня в такой давке – дело не шуточное, что за толкотня, что за запахи, а сеньора Реатеги хотела, чтобы и он тоже надел монашеское одеяние, но на это он не пошел даже из любви к ней. Из сада в помещение врывается громкий шум голосов, смех, беготня, и они поворачивают головы к окнам. Шум голосов, смех, беготня. Очевидно, у девочек перемена. Сколько их теперь? Судя по шуму, человек сто, но дон Фабио говорит, что около двадцати. В воскресенье был парад, и они пели национальный гимн, очень хорошо, дон Хулио, на чистом испанском языке. Без сомнения, дону Фабио нравится в Санта-Мария де Ньеве, с какой гордостью он рассказывает о здешней жизни. Значит, губернаторствовать лучше, чем быть администратором гостиницы? А ведь если бы он остался в Икитосе, у него было бы сейчас хорошее положение, то есть в материальном смысле хорошее. Но губернатор уже стар, и хотя сеньору Реатеги может показаться, что это неправда, он не корыстливый человек. Помнит ли дон Хулио, как он говорил – вы и месяца не выдержите в Санта-Мария де Ньеве? А вот видите, выдержал и, если Бог даст, никогда отсюда не уедет. Почему он так добивался этого назначения? Хулио Реатеги до сих пор не может этого понять. Почему дону Фабио захотелось занять после него это место? Чего ему было надо? А дон Фабио: пользоваться уважением. Пусть дон Хулио не смеется, никто не знает, какие унижения ему приходилось терпеть, – пока дон Хулио не взял его в гостиницу, он жил милостыней. Ну полно, дон Фабио, что это он пригорюнился, ведь здесь, в Ньеве, все его очень любят, разве он не достиг того, чего хотел? Да, его уважают, жалованье у него, правда, не бог весть какое, но вместе с тем, что сеньор Реатеги дает ему, чтобы его поддержать, на жизнь хватает, и этим он тоже обязан ему, ах, дон Хулио, он не находит слов. Сквозь шум голосов, смех, беготню прорывается лай собаки и трескотня попугайчиков. Хулио Реатеги закрывает глаза, дон Фабио задумчиво поглаживает лысину. Да, знает ли дон Хулио, что умерла мать Асунсьон? Получил ли он его письмо? Получил, и сеньора Реатеги написала в миссию, выразила соболезнование, а он приписал несколько строк от себя, славная была монашенка, и дон Фабио: да, дон Хулио, он даже сделал не совсем законную вещь, распорядился приспустить флаг губернаторства, чтобы как-то присоединиться к трауру. А как поживает мать Анхелика? Эта старушка по-прежнему крепка как скала? Слышатся приближающиеся шаги. Они встают и идут навстречу начальнице. Дон Хулио, мать, – белая рука – для этого дома честь снова видеть в своих стенах сеньора Реатеги, она очень рада, садитесь, пожалуйста, а они как раз говорили о бедной матери Асунсьон. Бедной? Вовсе нет, ведь она на небесах. А как поживает сеньора Реатеги? Когда они снова увидят патронессу часовни? Сеньора Реатеги мечтает приехать, но так сложно добираться сюда из Икитоса, ведь Санта-Мария де Ньева, можно сказать, на краю света, и кроме того, разве не страшно путешествовать через сельву? Только не для дона Хулио Реатеги – начальница улыбается, – ведь он разъезжает по всей Амазонии и везде чувствует себя, как дома, но Хулио Реатеги делает это не ради удовольствия, если бы он сам за всем не смотрел, все пошло бы к чертям, простите за выражение, мать. Дон Хулио не сказал ничего неприличного, у них здесь тоже нужен глаз да глаз, чтобы избежать козней дьявола. Теперь воспитанницы поют хором и кто-то, видно, дирижирует ими. При каждой паузе дон Фабио аплодирует кончиками пальцев, улыбается, кивает. Получила ли мать письмо сеньоры Реатеги? Да, в прошлом месяце, но она не думала, что дон Хулио приедет так скоро. Вообще говоря, она предпочитает, чтобы воспитанницы покидали миссию в конце года, а не посреди занятий, но, поскольку он дал себе труд приехать лично, ради него они, конечно, сделают исключение. А он, по правде говоря, решил одним выстрелом убить двух зайцев, ему надо было заглянуть в лагерь под Ньевой – там, говорят, лесорубы нашли розовое дерево, вот он и воспользовался случаем, чтобы заскочить сюда. Начальница кивает. Их воспитаннице поручат ухаживать за девочками? Так как будто писала сеньора Реатеги. Ах, мать, если бы вы видели, какие это прелестные девочки, дон Фабио представляет себе, а начальница знает их по фотографиям, которые прислала ей сеньора Реатеги, старшенькая просто куколка, а у малышки такие огромные глаза. Наверное, пошли в мать, ведь сеньора Реатеги такая красавица, дон Фабио говорит это с полным уважением, дон Хулио. Их няня вышла замуж, а мать начальница не представляет себе, до чего мнительна сеньора Реатеги, она бракует всех девушек, которые приходят наниматься, говорит, что они грязные, что они заразят девочек какими-нибудь болезнями, ей вечно мерещатся всякие ужасы, а в результате вот уже два месяца она у них сама за няньку. В этом отношении – дон Фабио слегка подается вперед – сеньора Реатеги может быть совершенно спокойна – хлопает себя по колену, – отсюда ни одна девушка не выходит грязнухой или больной – улыбается, – не так ли, мать? – делает легкий поклон – приятно смотреть, в какой чистоте их держат, а Реатеги – да, мать, меня просила замолвить за нее словечко супруга доктора Портильо. Что, у нее тоже затруднения с прислугой? Да, дон Фабио, в Икитосе все труднее найти дельных людей, нельзя ли и для нее прихватить одну из девушек, мать? Да, можно, дон Хулио, – начальница слегка поджимает губы, – но пусть он не говорит об этом так легко, – голос ее становится тонким – миссия не агентство по найму прислуги. С лица Реатеги сбегает улыбка, он смущенно похлопывает ладонью по подлокотнику. Может быть, она превратно истолковала его слова? Начальница разглядывает распятие, дон Фабио ерзает на стуле, потирает лысину, моргает, – может быть, мать превратно истолковала слова дона Хулио? Но начальница продолжает: ему известно, из какой среды вышли эти девочки, как они жили, пока не попали в миссию, – Хулио Реатеги уверяет мать, что это просто недоразумение, что она его неправильно поняла, – а по выходе из миссии девочкам некуда деться, в индейских деревушках неспокойно, и даже если бы можно было разместить девочек по семьям, они уже не свыклись бы с этой жизнью, что ж им, опять ходить голыми – начальница делает любезный жест, – поклоняться змеям – но улыбка у нее ледяная, – есть вшей? Это его вина, мать, он неудачно выразился, и она придала его словам другой смысл. Но они не могут и оставаться в миссии, дон Хулио, это было бы несправедливо, не правда ли, они должны уступить место другим. Предполагается, что такие люди, как они, помогут матерям включить этих девочек в цивилизованный мир, что они облегчат им доступ в общество – как раз это он и имел в виду, мать, разве она его не знает? – и в миссии дают приют этим детям и воспитывают их для того, чтобы обращать души к Богу, а не для того, чтобы поставлять служанок состоятельным семьям, пусть он простит ее за откровенность. Он это прекрасно знает, мать, и поэтому он и его супруга всегда сотрудничали с миссией, но если его просьба неуместна, будем считать, что этого разговора не было, и пусть, ради Бога, мать не беспокоится. Насчет них начальница не беспокоится, она знает, что сеньора Реатеги весьма благочестива и что девочка будет в хороших руках. Но доктор Портильо, мать, лучший адвокат в Икитосе, бывший член парламента, если бы речь шла не о достойной, известной семье, разве Хулио Реатеги взял бы на себя смелость хлопотать за нее? Но он повторяет: пусть мать больше не думает об этом, и начальница снова улыбается – он обиделся на нее? Ничего, всем время от времени делают внушение, и это никому не вредит – Хулио Реатеги откидывается на спинку стула, – мать, так сказать, выдрала его за уши, заставила почувствовать себя виноватым, ему это только полезно, а начальница: если дон Хулио ручается за этого сеньора, она ему верит, но не позволит ли он задать ему кое-какие вопросы? Какие угодно, мать, он понимает, что предосторожности никогда не мешают, это вполне естественно, но она может ему поверить, доктор Портильо и его супруга – прекрасные люди и будут обращаться с девушкой очень хорошо, кормить и одевать ее, и даже платить ей жалованье. В этом начальница не сомневается, дон Хулио. Она опять поджимает свои тонкие губы. Ее интересует другое. Будут ли они заботиться, чтобы девочка сохранила то, что приобрела здесь? Не допустят ли они по небрежности, чтобы пошло насмарку то, что ей дали в миссии? Вот что она имеет в виду, дон Хулио. Ах, мать не знает Портильо! Анхелита каждый год устраивает рождественские праздники для бедных, она сама собирает пожертвования в лавках и раздает их в предместьях. Мать может быть уверена, что Анхелита будет брать с собой девушку на все церковные процессии, какие будут в Икитосе. Матери не хочется больше докучать ему, но у нее есть еще один вопрос: возьмет ли он на себя ответственность за обеих девушек? Еще бы, мать, с величайшим удовольствием, на случай любой жалобы или какого-нибудь происшествия он готов подписать надлежащее обязательство от своего собственного имени и от имени доктора Портильо. Значит, они договорились, дон Хулио, и начальница сейчас приведет девочек; а кроме того, мать Гризельда, конечно, приготовила для них что-нибудь освежающее, при такой жаре это не повредит, не правда ли, и дон Фабио радостно воздевает руки: они всегда так любезны. Начальница выходит. Солнечные пятна на потолочных балках уже потускнели; из сада все еще доносится пение воспитанниц. Что это значит, друг мой? Кто ей дал право? По милости этой монахини он провел пренеприятные минуты, дон Фабио, а тот: это чистая формальность, дон Хулио, просто матери очень любят этих сироток, и им грустно расставаться с ними, вот и все. Но разве офицерам из Форта Борха они задают такие вопросы? И разве к инженерам, которые проезжают через Ньеву, они лезут с такими сонетами? Оставьте, пожалуйста, дон Фабио. Лицо губернатора приобретает удрученное выражение. Мать, наверное, не в духе из-за какой-нибудь неприятности, не стоит обращать внимание, дон Хулио, но Реатеги не успокаивается: и пусть ему не говорят, что военные будут с ними обращаться лучше, чем они, военные заставят их работать как скотину, это уж точно, и не будут платить им ни сентаво, можете быть уверены, известно ли дону Фабио, какие гроши получают военные? И кроме того, его достаточно хорошо знают, и если он рекомендует Портильо, это что-нибудь да значит, дон Фабио, скажите на милость, где это видано. Хор в саду внезапно смолкает. Губернатор не понимает, в чем дело, начальница всегда такая обходительная, такая вежливая, ну да ладно, пусть дон Хулио не портит себе кровь. Он и не портит себе кровь, но его, как и всякого другого, возмущает несправедливость. Видимо, кончилась перемена. Дон Фабио костяшками пальцев барабанит по подлокотнику – ему тоже, дон Хулио, взвинтила нервы мать, он чувствовал себя, как в исповедальне. Они оборачиваются, и дверь открывается. Начальница несет блюдо с пирамидой печенья, а мать Гризельда – глиняный поднос со стаканами и кувшином, в котором пенится какой-то напиток. Две воспитанницы в кремовых пыльниках остаются возле двери, оробелые и нахохлившиеся. Браво, сок папайи! Ах уж эта мать Гризельда, всегда она их балует, и дон Фабио встает, а мать Гризельда смеется, прикрывая рукой рот. Монахини расставляют стаканы и разливают сок. Воспитанницы жмутся друг к другу возле двери, искоса поглядывая на посетителей. У одной из них рот полуоткрыт, и видны маленькие, остро отточенные зубы. Хулио Реатеги поднимает свой стакан – большое спасибо, мать, он просто умирал от жажды. Но они должны попробовать печенье, и пусть угадают, из чего оно, ну-ка? Ну-ка, дон Фабио? Они просто не представляют себе, такое вкусное, – из батата? – такое воздушное, – из маиса? – и мать Гризельда разражается смехом – из маниоки! Это ее собственное изобретение, и, когда он привезет сеньору Реатеги, она даст ей рецепт, а дон Фабио отпивает глоток и закатывает глаза: у матери Гризельды ангельские руки, за одно это она должна попасть в рай, а она: молчите, молчите, дон Фабио, пусть лучше они нальют себе еще сока. Они пьют, вытаскивают носовые платки, вытирают оранжевые следы вокруг губ. У Реатеги на лбу блестят капельки пота, лысина губернатора сияет как зеркало. Наконец мать Гризельда убирает со стола и уходит, шаловливо улыбнувшись гостям. Реатеги и губернатор смотрят на воспитанниц, те как по команде опускают головы. Здравствуйте, девушки. Молчание. Начальница делает шаг к двум неподвижным фигурам: ну подойдите же, что вы стоите у двери? Воспитанница с острыми зубами, волоча ноги, подходит чуть ближе и останавливается, не поднимая головы, а вторая не двигается с места, и Хулио Реатеги: ты тоже, дочка, не бойся, я тебя не съем. Воспитанница не отвечает, и лицо начальницы вдруг приобретает загадочное, слегка насмешливое выражение. Она выжидательно смотрит на Реатеги, и в его глазах загорается огонек любопытства. Губернатор манит рукой воспитанницу, которая стоит у двери, а начальница с улыбкой указывает на нее – дон Хулио ее не узнает? – и Хулио Реатеги поворачивается к девочке, моргая, смотрит на нее, шевелит губами, щелкает пальцами: ах, мать, неужели это она? Начальница утвердительно кивает. Ну и ну, Ему бы это и в голову не пришло. Она очень изменилась, дон Хулио? Очень, мать, если он приедет с ней, сеньора Реатеги будет очарована. Да ведь они же старые друзья, дочка, разве она не помнит его? Девочка с острыми зубами и губернатор с любопытством смотрят то на начальницу, то на Реатеги, а та, что стоит у двери, слегка приподнимает голову. Ее зеленые глаза контрастируют со смуглым лицом. Начальница вздыхает: с тобой же говорят, Бонифация, что это за манеры. Хулио Реатеги все рассматривает ее – Боже мой, мать, прошло уже года четыре, как время летит, как ты выросла, дочка, посмотрите только, совсем взрослая девушка. Начальница кивает – ну, Бонифация, поздоровайся же с сеньором Реатеги, – снова вздыхает – она должна его почитать, и его супругу тоже, они будут к ней очень добры. И Реатеги – не надо дичиться, дочка, они с ней немножко потолкуют, ведь она теперь прекрасно говорит по-испански, верно? И губернатор подскакивает на стуле – да ведь это та самая девочка из Уракусы! – и хлопает себя по лбу – ну да, конечно, наконец-то сообразил. А начальница -не строй из себя дурочку, Бонифация, дон Хулио подумает, что ей отрезали язык. Да что это ты, дочка, почему она плачет, что с ней случилось? Бонифация стоит, подняв голову, по щекам ее текут слезы, толстые губы крепко сжаты, и дон Фабио – ба, ба, глупышка, она должна радоваться, теперь у нее будет домашний очаг, а девочки сеньора Реатеги просто ангелочки. Начальница побледнела – что за глупая девочка! – теперь лицо у нее такое же белое, как ее руки, – о чем она плачет? Бонифация широко раскрывает свои зеленые, влажные глаза, пробегает по коврику – дочка! – падает на колени перед начальницей – глупышка! – хватает ее руку и прижимает к своему лицу. У девочки с острыми зубами вырывается смешок, а начальница лепечет – успокойся, Бонифация, и смотрит на Реатеги, – ведь она ей обещала, и ей, и матери Анхелике. Она пытается высвободить, руку, о которую Бонифация трется лицом, а Реатеги и дон Фабио смущенно и благожелательно улыбаются. Мясистые губы жадно целуют бескровные пальцы, а девочка с острыми зубами смеется, уже не таясь. Неужели она не понимает, что это делается для ее же блага? Где же с ней будут обращаться лучше, чем в доме сеньора Реатеги? Разве Бонифация забыла, что она обещала ей всего полчаса назад? И матери Анхелике тоже. Так-то она держит слово? Дон Фабио встает, потирает руки – ах уж эти девочки, такие чувствительные, чуть что в слезы, пусть дочка сделает над собой усилие, вот она увидит, как хорошо в Икитосе, какая добрая, какая святая женщина сеньора Реатеги, а начальница просит дона Хулио извинить ее, ей очень жаль, эта девочка никогда не капризничала, она просто не узнает ее, да успокойся же, Бонифация, и Хулио Реатеги – какие могут быть разговоры, мать, не хватало еще, чтобы она извинялась. Девочка привязалась к миссии, в этом нет ничего удивительного, и пусть лучше она не едет против воли, пусть лучше останется с матерями. Он возьмет другую, а Портильо придется поискать няню в Икитосе, но главное – пусть мать не беспокоится.
I
– Смотрите, – сказал Тяжеловес, – дождь перестает.
Серое небо рассекли, как трещины, голубые просветы, и, хотя в облаках еще погромыхивало, дождь уже прошел. Но в лесу, казалось, еще моросило: вокруг сержанта, жандармов и Ньевеса с ветвей деревьев, с усиков папоротника, с палатки скатывались крупные, теплые капли, и от этого грязь на берегу, превратившемся в трясину, пузырилась, будто кипела. У берега покачивалась лодка.
– Подождем, пока немного спадет вода, сержант, – сказал лоцман Ньевес. – После такого дождя на перекатах недолго и расшибиться.
– Конечно, дон Адриан, только надо устроиться поудобнее, а то мы как сельди в бочке. Давайте-ка, ребята, поставим вторую палатку. Здесь и переночуем.
Промокшие до нитки, в заляпанных грязью гетрах, жандармы раздевались, растирали тело, выжимали одежду. Лоцман Ньевес, шлепая по грязи, направился к лодке, и когда он добрался до нее, у него был такой вид, будто его вымазали дегтем.
– Уж лучше нагишом, – сказал Блондин. – Перепачкаемся с ног до головы.
Тяжеловес снял трусы, и все посмеивались над его толстыми ягодицами. Когда они вышли из палатки, Малыш поскользнулся, шлепнулся задом в грязь и, поднимаясь, выругался. Кое-как перебрались через трясину. Ньевес подавал им сетки от москитов, банки с консервами, термосы, а они относили все это к палатке и, возвращаясь, дурачились, как дети: бегали, кричали, пихали друг друга в грязь, швырялись комьями глины – штрафной удар, господин сержант, ни одной сухой галеты, наверное, и анисовка наша пропала, – а Малышу осточертела сельва, Черномазый, он этой жизнью сыт по горло. Забрызганные грязью жандармы помылись в реке, сложили припасы под деревом и там же вбили колья, натянули брезент и закрепили веревки за искривленные бурые корневища. То там, то тут из-под камней, извиваясь, выползали розоватые черви. Лоцман Ньевес разводил костер.
– Эх, недотепы, поставили палатку под самым деревом, – сказал сержант. – На нас всю ночь будут сыпаться пауки.
Хворост потрескивал, дымился, но вот вспыхнул синий огонек, потом красный, и взметнулось яркое пламя. Все уселись вокруг костра. Галеты подмокли, анисовка была теплая.
– Ну и влипли мы, господин сержант, – сказал Черномазый. – Не миновать нам хорошей взбучки, когда мы вернемся в Ньеву.
– Чистая глупость была посылать нас на ночь глядя неизвестно куда, – сказал Блондин. – Как это лейтенант не понимал?
– Он знал, что это пустое дело, – сказал сержант, пожав плечами. – Но разве вы не видели, как всполошились матери и дон Фабио? Он послал нас, чтобы потрафить им, вот и все.
– Я не для того пошел в жандармы, чтобы смотреть за детьми, – сказал Малыш. – Неужели такие вещи вас не выводят из себя, господин сержант?
Но у сержанта за спиной десять лет службы; он закалился, Малыш, и его уже ничто не выводит из себя. Он вытащил сигарету и стал сушить ее у огня, вертя между пальцев.
– А для чего ты пошел в жандармы? – сказал Тяжеловес. – Ты еще новичок, Малыш, без году неделю служишь. А для нас вся эта музыка – дело привычное. Подожди, обвыкнешь.
Не в этом дело, Малыш прослужил год в Хулиаке, но в пуне куда лучше, чем в сельве, Тяжеловес. Там его не донимали москиты и ливни, как теперь, когда его послали в лес в погоню за детьми. Ну и хорошо, что их не поймали.
– Может, они сами вернулись, соплячки, – сказал Черномазый. – Может, мы найдем их в Санта-Мария де Ньеве.
– С этих дур станется, – сказал Блондин. – Я бы их выпорол как следует.
А Тяжеловес, наоборот, приласкал бы их, и он засмеялся: старшенькие уже поспели, правда, господин сержант? Стоит только посмотреть на них, когда они идут купаться на речку.
– Ты только об этом и думаешь, Тяжеловес, – сказал сержант. – У тебя с утра до вечера женщины на уме.
– Да ведь я правду говорю, господин сержант. Здесь они быстро созревают, в одиннадцать лет уже в полном соку. Не поверю, что вы бы их не приласкали, если бы представился случай.
– Не дразни аппетит, Тяжеловес, – зевнув, сказал Черномазый. – Пока что мне придется спать с Малышом.
Лоцман Ньевес подкладывал ветки в огонь. Уже темнело. Солнце садилось, как подбитая птица, и на деревьях трепетали красноватые отсветы, а гладь реки поблескивала, как металл. В прибрежном тростнике квакали лягушки. Воздух был влажный, парной, насыщенный электричеством. Иногда в пламя костра попадал мотылек и, шоркнув, сгорал на лету. Из леса тянуло ночной прелью, и доносилась музыка сверчков.
– Не нравится мне это дело, как подумаю про Чикаис, с души воротит, – повторил Малыш с гримасой отвращения. – Помните эту старуху с сиськами до пупа? Нехорошо было отнимать у нее детей. Они мне даже два раза снились.
– А что бы было, если бы они тебя исцарапали, как меня, – со смехом сказал Блондин, потом добавил, уже серьезно: – Их увезли для их же блага, Малыш. Чтобы научить их одеваться, читать и говорить по-христиански.
– Или, по-твоему, лучше, чтобы они оставались чунчами? – сказал Черномазый.
– И, кроме того, их кормят, прививают им оспу, и спят они в кроватях, – сказал Тяжеловес. – В Ньеве они живут, как никогда не жили.
– Но вдали от своих, – сказал Малыш. – Разве вам не горько было бы навсегда расстаться с семьей?
Это совсем другое дело, Малыш, и Тяжеловес снисходительно покачал головой. Они цивилизованные люди, а эти маленькие чунчи даже не знают, что значит семья. Сержант сунул сигарету в рот и, наклонившись к огню, прикурил.
– И потом, они, наверное, только поначалу горюют, – сказал Блондин. – На то с ними монашенки, добрейшие души.
– Кто его знает, что там творится, в миссии, – пробурчал Малыш. – Может, они не добрейшие, а злющие.
Стоп, Малыш: пусть он прикусит свой поганый язык, чтоб не болтал чего не надо о матерях. Тяжеловес может позволить что угодно, но требует уважения к вере. Малыш тоже повысил голос: он, конечно, католик, но что хочет, то и говорит о ком ему вздумается, и никто ему не указ.
– А что, если я разозлюсь? – сказал Тяжеловес. – Что, если я отвешу тебе затрещину?
– Ну, ну, без драк, – сказал сержант, выпустив изо рта дым. – Перестань задираться, Тяжеловес.
– На меня действуют доводы, но не угрозы, господин сержант, – сказал Малыш. – Разве я не имею права говорить то, что думаю?
– Имеешь, – сказал сержант. – И отчасти я согласен с тобой.
Малыш насмешливо посмотрел на Блондина и Черномазого – видали? – и победоносно на Тяжеловеса – кто был прав?
– Это спорный вопрос, – сказал сержант. – Я думаю, что раз девочки сбежали из миссии, значит, они не свыкаются с тамошней жизнью.
– Ну, господин сержант, при чем тут это, – возразил Тяжеловес. – Разве вы мальчишкой не делали глупостей?
– Вы тоже считаете, что было бы лучше, если бы они оставались чунчами, господин сержант? – сказал Черномазый.
– Очень хорошо, что им прививают культуру, – сказал сержант. – Только зачем же силой.
– А что же делать бедным матерям, господин сержант, – сказал Блондин. – Вы ведь знаете язычников. Они говорят, да, да, а когда приходит время посылать дочерей в миссию – ни в какую, исчезают, и дело с концом.
– А раз они не хотят цивилизоваться, так и не надо, нам-то что, – сказал Малыш. – У каждого свои обычаи, черт подери.
– Ты сочувствуешь девочкам, потому что не знаешь, как с ними обращаются в их селениях, – сказал Черномазый. – Не успеют они на свет появиться, им прокалывают ноздри, губы.
– А когда чунчи напиваются масато, они употребляют их на глазах у всех, – сказал Блондин. – И на возраст не глядят, хватают первую попавшуюся, не обходят ни дочерей, ни сестер.
– А старухи руками разрывают девушкам это самое, – сказал Черномазый. – А потом съедают ошметки, верят, что это приносит счастье. Правда, Тяжеловес?
– Правда, руками, – сказал Тяжеловес. – Уж я-то знаю. Мне до сих пор ни одной целенькой не попалось. А сколько я перепробовал чунчей!
Сержант замахал руками: что это они всем скопом навалились на Малыша, так не годится.
– Вам это не нравится, потому что вы на его стороне, господин сержант, – сказал Блондин.
– На самом деле мне жаль всех этих девочек, – признался сержант. – И тех, что в миссии, потому что они наверняка тоскуют по своим. И остальных, потому что им плохо живется в своих селениях.
– Сразу видно, что вы пьюранец, господин сержант, – сказал Черномазый. – Уж больно вы чувствительны. Все ваши земляки такие.
– Это им только делает честь, – сказал сержант. – И горе тому, кто вздумает плохо говорить о Пьюре.
– И еще все пьюранцы – патриоты своего края, – сказал Черномазый. – Но в этом отношении, господин сержант, они все-таки уступают арекипенцам.
Было уже совсем темно. От костра снопом разлетались искры, а лоцман Ньевес все подкладывал в него веточки и сухие листья. Жандармы покуривали и передавали из рук в руки термос с анисовкой. У всех блестели на лбу капельки пота, а в зрачках отражались пляшущие языки пламени.
– Вот говорят, что нет никого чистоплотнее монахинь, – сказал Малыш. – А вы хоть раз видели, чтоб они купались, когда мы ездили в Чикаис?
Опять он за свое? Тяжеловес поперхнулся и закашлялся. Опять, черт побери, он задевает матерей? Ты орешь на меня, но не отвечаешь, – сказал Малыш. – Верно или неверно то, что я говорю?
– Какая ты скотина, – сказал Блондин. – Что ж, ты хотел бы, чтобы монашенки купались у нас на глазах?
– Может, они купались тайком, – сказал Черномазый.
– Я этого ни разу не видел, – сказал Малыш. – И вы не видели.
– Мало ли что, как они ходят по нужде, ты тоже не видел, – сказал Блондин. – Не значит же это, что они всю дорогу не облегчались.
Минутку, Тяжеловес видел: когда все укладывались спать, они тихонько поднимались и шли к реке, как привидения. Жандармы засмеялись, и сержант: ох уж этот Тяжеловес, он что же, подглядывал за ними? Хотел увидеть их голыми?
– Что вы, господин сержант, – смущенно сказал Тяжеловес. – Не говорите глупостей, как вам могло такое прийти в голову. Просто у меня бессонница, вот я и видел.
– Поговорим о чем-нибудь другом, – сказал Черномазый. – Нечего зубоскалить насчет матерей. И потом, все равно нам не убедить этого дурня. Ты упрямый, как мул, Малыш.
– И без царя в голове, – сказал Тяжеловес. – Когда ты сравниваешь чунчей с монашенками, мне просто больно слушать, честное слово.
– Ну все, хватит, – сказал сержант, не дав Малышу ответить. – Пойдемте спать – пораньше двинемся в путь.
Несколько минут жандармы сидели молча, глядя на огонь. Еще раз прошел по кругу термос с анисовкой. Потом все встали и вошли в палатки, но скоро сержант вернулся к костру с сигаретой в зубах. Лоцман Ньевес подал ему горящую щепочку.
– Что это вы всегда такой молчаливый, дон Адриан, – сказал сержант, прикурив. – Почему вы не вмешивались в спор?
– Я слушал, что другие говорят, – сказал Ньевес. – Не люблю я споров, сержант. И кроме того, предпочитаю не связываться с этими людьми.