Текст книги "Избранное (Передышка. Спасибо за огонек. Весна с отколотым углом. Рассказы)"
Автор книги: Марио Бенедетти
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Воскресенье, 14 апреля
Сегодня утром сел в автобус и доехал до перекрестка улиц Аграсьяда и Девятнадцатого апреля. Давненько не бывал я здесь. Показалось, будто попал в чужой город. И только теперь догадался, что привык жить в районе, где на улицах нет деревьев. И до чего же нестерпимо холодно на наших улицах.
Одна из самых больших радостей в жизни – смотреть, как солнце пробивается сквозь листву.
Славное сегодня выдалось утро. Но после обеда я лег отдохнуть, проспал четыре часа и поднялся в дурном настроении.
Вторник, 16 апреля
По-прежнему не могу понять, чем привлекает меня Авельянеда. Сегодня учил ее. Походка ее легка, движение, которым она поправляет волосы, исполнено грации, а щеки в пушке, будто персик. Что она делает со своим женихом? Или, вернее, что он делает с ней? Держатся они друг с другом с приличной скромностью или, напротив того, сгорают от страсти, как оно и положено? Что за лакейское любопытство? Зависть?
Среда, 17 апреля
Эстебан считает, что, если я хочу получить пенсию к концу года, надо начинать хлопоты уже сейчас. Он говорит, что постарается помочь, подтолкнуть, но все равно дело займет много времени. Подтолкнуть – это, по-видимому, означает кого-то подмазать. Неприятно. Конечно, главный подонок и взяточник-тот его приятель, но ведь и я-дающий-тоже не без греха. Эстебан утверждает, что надо подчиняться требованиям мира, в котором живешь. То, что по законам одного мира считается честным, по законам другого – просто глупость. Наверное, он прав, только тяжко мне от его правоты.
Четверг, 18 апреля
Приходил инспектор, вежливый, усатый. Никак нельзя было ожидать, что он окажется таким дотошным. Сперва попросил всего лишь сведения по балансу на последнюю дату его составления, а кончил тем, что затребовал все данные аналитического учета. С утра до конца рабочего дня я таскал старые, истрепанные книги. Чудо просто, а не инспектор! Улыбается, извиняется, говорит «Сердечно вас благодарю». До того обаятельный, прямо сил нет. Чтоб он сдох! Сначала я ужас как злился, отвечал сквозь зубы, а про себя ругался на чем свет стоит. А потом нахлынуло совсем другое, и я позабыл свою злость. Я понял вдруг, какой я старый. Цифры первых балансов тысяча девятьсот двадцать девятого года написаны моей рукой; вот эти контракты и встречные договоры в регистрационной книге записывал я; и отмечал карандашом транспорт [7]в кассовой книге тоже я. В те времена я был всего лишь младший клерк, но мне доверяли уже серьезные дела, и шеф мой смотрел на меня со скромной гордостью, точно так же как и я испытываю теперь скромную гордость, когда Муньос или Робледо справляются с серьезными делами, Я в нашей конторе вроде Геродота – живой свидетель, наблюдатель и историк. Двадцать пять лет. Пять пятилетий. Или четверть века. Нет, сказать так вот просто и прямо «двадцать пять лет» – очень уж жутко звучит. А как изменился мой почерк! В тысяча девятьсот двадцать девятом году почерк был разлапистый, строчные «t», «d», «Ь» и «h» клонились все в разные стороны, словно ветер раскачивал их туда – сюда. В тысяча девятьсот тридцать девятом году нижние хвостики «f», «g» и «j» висели бахромой, как попало; ни четкости, ни твердой воли не чувствовалось в моем почерке. В тысяча девятьсот сорок пятом пришло увлечение заглавными, мне страшно нравилось украшать их пышными росчерками, эффектными и ненужными. Заглавные «М» и «Н» походили на огромных пауков, паутины вокруг них было накручено предостаточно. Теперь почерк у меня четкий, ровный, сдержанный, ясный. Что только доказывает, как я ловко притворяюсь, ибо сам я сделался сложным, изменчивым, беспорядочным, путаным. Потом инспектор попросил сведения за тысячу девятьсот тридцатый год, и я узнал свой почерк того времени, совсем особенный почерк. Я прочел: «Ведомость заработной платы персоналу на август месяц 1930 г.», и тем же почерком, тем же точно, в этом самом году писал я дважды в неделю: «Дорогая Исабель». Она жила тогда в Мело [8], и я писал ей непременно каждый вторник и каждую пятницу. Вот, значит, какой почерк был у меня – жениха. Охваченный воспоминаниями, я улыбнулся. Инспектор улыбнулся тоже. И попросил еще один список инвентарных единиц.
Суббота, 20 апреля
Неужели я выжат до конца? Не способен ни на какое сильное чувство, хочу я сказать.
Понедельник, 22 апреля
Опять Сантини исповедовался. Все про ту же семнадцатилетнюю сестричку. Рассказал, что, когда никого нет дома, она приходит в его комнату полуголая и танцует перед ним. «У нее купальный костюм – трусики и лифчик, представляете? Так вот, как придет ко мне, начинает танцевать, а потом сбрасывает лифчик». – Ну а ты что?» – «Я… я очень волнуюсь». Я сказал, что, если он всего только волнуется, значит, опасности большой нет. «Но, сеньор, это же безнравственно!» – воскликнул он, потрясая своим браслетом с медалькой. «Как-то ведь она, наверное, объясняет, зачем приходит и танцует перед тобой полуголая?» – «Видите ли, сеньор, она говорит, что хочет меня вылечить, так как я не люблю женщин». – «А это правда?» – «Ну хорошо, даже если и правда… она не должна так делать… ради нее самой… мне так кажется». Тут я сдался и задал вопрос, которого он давно жаждал: «А мужчин ты любишь?» Сантини опять звякнул браслетом. «Но ведь это разврат, сеньор. – Он подмигнул лукаво и мерзко и, прежде чем я успел что-либо ответить, прибавил: – Или вам так не кажется?» Я отправил его продавать наш бюллетень, а потом засадил за самую нудную работу. Будет теперь корпеть, не поднимая головы, дней десять, не меньше. Только еще не хватало мне гомосексуалиста в отделе. Сантини, кажется, из тех, кого «мучают угрызения». Тоже мне сокровище. Одно лишь несомненно – сестричка его девчонка поганая.
Среда, 24 апреля
Сегодня, как обычно 24 апреля, провели вечер все вместе. Причина веская – день рождения Эстебана. Все мы, кажется, старались веселиться. Сам Эстебан не раздражался, рассказал пару забавных историй и мужественно перенес наши объятия.
Гвоздем вечера был ужин, приготовленный Бланкой. И это, конечно, тоже немало способствовало поднятию настроения. Ничего удивительного: цыпленок по – португальски настраивает человека на оптимистический лад, а картофельная лепешка – нет. Давно бы следовало какому-нибудь социологу догадаться и проанализировать тщательнейшим образом, как пищеварение влияет на уругвайскую культуру, экономику и политику. Как мы едим, господи боже мой! В радости едим, в горе едим, едим от страха, едим от растерянности. Все наши переживания связаны в первую очередь с пищеварением. И наш врожденный демократизм тоже основан на старинном изречении: «Каждому надо есть». Наши верующие не слишком тревожатся, простит ли им господь бог их грехи, зато они на коленях, со слезами на глазах молятся о хлебе насущном. И я совершенно уверен, хлеб насущный для ни отнюдь не символ, а самая что ни на есть конкретная буханка в килограмм весом.
Так вот, мы вкусно поужинали, выпили доброго кларета и поздравили Эстебана. В конце ужина, когда каждый не спеша помешивал свой кофе, Бланка вдруг выпалила новость: у нее есть жених. Хаиме глянул как-то странно, непонятно. (Кто такой Хаиме? Что собой представляет? К чему стремится? Не знаю.) Эстебан весело спросил, как зовут «этого самоубийцу». Я, кажется, обрадовался и не стал этого скрывать. «Когда же мы познакомимся с твоим дурачком?» – спросил я. «Видишь ли, папа, Диего не станет делать положенные визиты по понедельникам, средам и пятницам. Мы с ним видимся в разных местах: в центре, у него дома, здесь». Мы все, видимо, нахмурились, когда Бланка произнесла слова «у него дома», потому что она поспешила прибавить: «Не пугайтесь, он живет с матерью». «А мать что, никогда не выходит из дому?» – спросил Эстебан, начиная злиться. «Отстань, – отвечала Бланка и повернулась ко мне: – Папа, я хочу знать – ты мне веришь? Я дорожу только твоим мнением. Веришь мне?» Когда меня спрашивают вот так, в упор, я всегда отвечаю «да». И дочь это знает. «Разумеется, верю», – сказал я. Эстебан хмыкнул, желая, видимо, показать, что продолжает сомневаться. А Хаиме молчал.
Пятница, 26 апреля
Управляющий опять собрал всех заведующих отделами. Суареса не было, у него, к счастью, грипп. Мартинес воспользовался случаем и высказал все напрямик. Молодец. Я восхищаюсь его энергией. Мне вот в глубине души тысячу раз плевать и на контору, и на должности, и на повышения, на всю эту чепуху. Делать карьеру я никогда не стремился. Мой тайный девиз: «Чем ниже должность, тем меньше хлопот». В самом деле, без высоких постов легче живется. Но все равно Мартинес поступил хорошо. К концу года освободится место заместителя управляющего, и из всех заведующих отделами претендовать на этот пост могут только я, Мартинес и Суарес, как самые старые работники. Меня Мартинес не боится, он знает, что я ухожу на пенсию. Суареса, напротив того, очень даже боится, и не зря, потому что с тех пор, как тот связался с Вальверде, он заметно пошел в гору: с должности помощника кассира его в середине прошлого года перевели на должность старшего клерка, а через каких-нибудь четыре месяца он стал уже заведующим экспедицией. Мартинес понимает, что единственная возможность спастись от Суареса – начисто его дискредитировать. Впрочем, тут особенно напрягать воображение не приходится, ибо Суарес, если говорить об его исполнительности, сущее бедствие. Он знает, что тронуть его никто не решится, и знает, что все в конторе его терпеть не могут, но такая вещь, как совесть, не по его части. Надо было видеть лицо управляющего, когда Мартинес выложил начистоту все свои претензии. И попросту спросил, «не скажет ли сеньор управляющий, может, у кого-нибудь еще из членов Дирекции имеется дочка, которая пожелала бы взять в любовники заведующего отделом», после чего сообщил, что «готов к услугам». Тут управляющий спрашивает, что Мартинес хочет этим сказать, может, он решил распроститься с конторой? «Ни в коем случае, – отвечает Мартинес, – я решил добиться повышения. Я понял теперь, как это делается». На управляющего жалко было смотреть. Бедняга знает, что Мартинес прав, но притом знает, что ничего изменить не может. Суарес неуязвим, во всяком случае пока.
Воскресенье, 28 апреля
Анибаль приехал. Я встречал его в аэропорту. Похудел, постарел, выглядит усталым. Как бы то ни было, я рад видеть его снова. Говорили мы мало, потому что Анибаля встречали три его сестры, а я никогда не мог поладить с этими попугаихами. Договорились встретиться на днях, он позвонит мне в контору.
Понедельник, 29 апреля
Сегодня в отделе было пусто. Три человека отсутствовали. К тому же Муньос отправился по делам, а Робледо сверял статистические данные в отделе реализации. Хорошо, что в это время работы не так уж много. Суматоха обычно начинается после первого числа каждого месяца. Я воспользовался тем, что мы одни и работы мало, и поболтал немного с Авельянедой. Уже несколько дней я замечаю, что она чем-то расстроена, может быть, даже у нее какое-то горе. Да, да, явно какое – то горе. Черты лица обострились, глаза грустные, и от этого она кажется еще моложе. Нравится мне Авельянеда, я, кажется, уже писал. Я спросил, что с ней такое делается. Подошла к моему столу, улыбнулась (как славно она улыбается) и молчит. «Я вижу, уже несколько дней вы чем-то расстроены, у вас горе. – Я говорил теми же словами, какими думал раньше, и потому прибавил: – Да, да, явно какое-то горе». Она не приняла мои слова за пустую болтовню. Печальные ее глаза стали веселыми, она сказала: «Вы очень добрый, сеньор Сантоме». Ну зачем же «сеньор Сантоме», господи боже мой? Первая часть фразы прозвучала так прекрасно… А это «сеньор Сантоме» неумолимо напомнило, что мне уже почти пятьдесят, и сразу сбило с меня всю спесь, только и хватило сил спросить притворно отеческим тоном: «Что-нибудь с женихом?» Глаза бедняжки наполнились слезами, она мотнула головой, как бы подтверждая, пробормотала «простите» и бегом кинулась в туалет. Я остался сидеть над своими бумагами, я не знал, как быть, по-моему, я расчувствовался. Давно уже не испытывал я такого волнения. И то было совсем другое чувство, не обычное, хоть и неприятное, но мимолетное, которое испытываешь при виде плачущей или готовой расплакаться женщины. Душа моя была взволнована до самых ее глубин. Взволнована от того, что я, оказывается, могу еще так сильно чувствовать. И вдруг мелькнуло в голове: не до конца, значит, я выжат! Авельянеда вернулась, немного сконфуженная, она больше не плакала, а я – эгоист эдакий – наслаждался своим открытием. Не выжат я, не выжат! Я смотрел на нее с благодарностью, но тут возвратились Муньос и Робледо, и мы оба тотчас, словно по тайному уговору, принялись за работу.
Вторник, 30 апреля
Ну-ка разберемся, что это со мной происходит? Целый день я все повторяю и повторяю про себя одну и ту же фразу: «Так она, оказывается, поссорилась с женихом». И всякий раз мне становится весело и легче дышится. Зато с того самого дня, когда выяснилось, что я еще не выжат, тревога не оставляет меня, я чувствую себя эгоистом. Ну и пусть, все равно, так, по-моему, лучше.
Среда, 1 мая
Сегодня самый томительный за всю мировую историю международный день трудящихся. И вдобавок серый, дождливый, не по времени зимний. На улицах никого и ничего, ни людей, ни автобусов. Я один в своей комнате, на широкой супружеской кровати, с которой никак не могу расстаться, в темной, гнетущей вечерней тишине. Скорей бы уж утро, в девять часов я сяду за свой стол в конторе и буду время от времени косить глазами налево, на беззащитную, съежившуюся, печальную фигурку за соседним столом.
Четверг, 2 мая
Говорить с Авельянедой я не буду. Во-первых, не хочу ее пугать; во-вторых, я не знаю, в сущности, что сказать. Надо сначала самому понять толком, что со мной происходит. Не может быть в моем возрасте, чтобы вот так вдруг явилась девушка, вовсе даже и не красивая, если приглядеться, и стала центром существования. Я ВОЛНУЮСЬ как юноша, это правда; но я смотрю на свою дряблую кожу, на морщины вокруг глаз, вены на ногах, слышу по утрам свой старческий кашель (если не откашляться, не начнешь день, легкие дышать не хотят) и понимаю, что никакой я не юноша, а просто смешной старикан.
Чувства мои оцепенели двадцать лет назад, когда умерла Исабель. Сначала было больно, потом наступило безразличие, потом – ощущение свободы и, наконец, отвращение к жизни. Долгое, глухое, монотонное отвращение. О да, все это время я продолжал встречаться с женщинами. Но всегда мимолетно. Сегодня познакомился в автобусе, завтра встретился с инспекторшей, проверявшей наш отдел, послезавтра – с кассиршей из фирмы «А. О. Эдгардо Ламас». Никогда ни с одной – дважды. Что – то вроде бессознательного стремления не брать на себя обязательств, не впускать в свою жизнь обычную, более или менее прочную связь, как у всех. Почему так? Что я хотел оградить? Память об Исабели? Не думаю. Я вовсе не считаю себя трагическим героем, свято соблюдающим клятву верности, которой, кстати сказать, никогда не давал. Свою свободу? Может быть. Свобода-это всего лишь другое название для моей инертности. Сегодня сплю с одной, завтра-с другой, и никаких проблем. Попросту говоря, примерно раз в неделю удовлетворяется потребность, и больше ничего, – все равно что есть, мыться, освобождать желудок. С Исабелью было по – другому, мы ощущали единение, наши тела словно сливались в одно, безошибочно и мгновенно реагировала она на каждый мой порыв. Как я, так и она. Будто танцуешь всегда с одной и той же партнершей. Сначала она откликается на каждое твое движение, потом начинает улавливать каждое намерение. Ведешь ты, но выполняете па ты и она вместе.
Суббота, 4 мая
Анибаль звонил. Завтра увидимся.
Авельянеда не пришла на работу. Хаиме попросил у меня денег. Никогда раньше такого не бывало. Я спросил, для чего ему деньги. «Не могу сказать и не хочу. Даешь в долг – давай, нет – пусть у тебя останутся. Мне совершенно все равно». – «Все равно?» – «Да, все равно, потому что ты ростовщические проценты берешь – я должен душу перед тобой наизнанку выворачивать, выкладывать все о себе, как живу, что думаю и тому подобное; я тогда лучше где-нибудь еще раздобуду, там с меня только деньгами проценты возьмут». Я, конечно, дал ему денег. Но откуда такая злоба? Неужели простой вопрос – это ростовщические проценты?
Хуже всего и всего досаднее, что я ведь спросил между прочим, меньше всего стремлюсь я вмешиваться в чью-либо личную жизнь, а уж в жизнь своих детей и подавно. И все-таки Хаиме и Эстебан всегда готовы дать мне отпор. Ужасно они ершистые, ну а коли так, пусть бы устраивали свои дела как знают.
Воскресенье, 5 мая
Анибаль здорово изменился. В глубине души мне всегда казалось, что он останется молодым до самой смерти. Но если так, смерть, надо полагать, близка, ибо Анибаль не кажется больше молодым. Он состарился чисто физически (тощий, кости торчат, костюм болтается, усы поредели), но дело не только в этом. Голос у Анибаля теперь какой-то тусклый, не помню, чтобы он прежде говорил таким голосом, жесты потеряли живость, взгляд показался мне сначала усталым, а потом я понял, что он просто пустой; раньше Анибаль так и искрился остроумием, а теперь трудно даже поверить, каким он стал бесцветным. Короче говоря, ясно одно: Анибаль утратил вкус к жизни.
Почти ничего не сказал Анибаль о себе, вернее, сказал, но как бы вскользь. Кажется, ему удалось немного заработать. Думает обосноваться здесь, начать дело, только не решил еще какое. Политикой интересуется по-прежнему, вот это осталось.
Я не очень-то силен в политике. И догадался об этом, когда Анибаль начал задавать мне вопросы, один другого язвительнее, делая вид, будто не может разобраться сам и ждет от меня разъяснений. Тут-то я и понял, что у меня нет, в сущности, определенного мнения по целому ряду вопросов, о которых мы иногда судим вкривь и вкось в конторе или в кафе и о которых мне случается размышлять без большого толку, читая за завтраком газету. Анибаль прижал меня к стене, и, отвечая ему, я сам яснее начал понимать собственные воззрения. Он спросил, как, на мой взгляд, лучше ли сейчас или хуже, чем пять лет назад, когда он уезжал. «Хуже!» – возопил я от всей души. Однако тут же пришлось объяснять, чем хуже. Уф, вот задача.
Ведь если разобраться, взятки брали всегда, и устраивались по знакомству на тепленькие местечки тоже всегда, и темными делишками всегда занимались. Так что же стало хуже? Я долго ломал голову и наконец понял: хуже то, что люди смирились. Бунтари стали ворчунами, а ворчуны замолкли окончательно. По-моему, в нашем благословенном Монтевидео больше всего процветают теперь две категории граждан: гомосексуалисты и смирившиеся. И каждый твердит: «Ничего не поделаешь». Раньше взятку давал тот, кто хотел получить что-либо неположенное. Ну, так еще куда ни шло. Сейчас кто хочет получить положенное тоже дает взятку. А уж это – полный развал.
Но смирением дело не исчерпывается. Сперва смирились, потом совесть забыли и, наконец, сами начали хапать. Некий хапуга из бывших смирившихся произнес как-то весьма примечательную фразу: «Коли те, что сидят наверху, берут почем зря, то чем я хуже?» И разумеется, свершая бесчестные дела, человек обязательно находит себе оправдание: не мог же он допустить, чтобы на нем верхом ездили. Его заставили вступить в игру, говорит он, куда денешься, деньги с каждым днем обесцениваются, прямые пути заказаны. На всю жизнь сохраняет он горячую мстительную ненависть к тем, кто впервые толкнул его на кривую дорожку. И может быть, именно он-то и лицемерит больше других, ибо не делает ни малейшей попытки сойти с нее. Он, наверное, даже худший из мошенников, потому что в глубине души прекрасно понимает: можно вести себя как порядочный человек – и тоже не помрешь.
Вот что значит погружаться в непривычные размышления! Анибаль ушел на рассвете, а я до того расстроился – не мог даже думать об Авельянеде.
Вторник, 7 мая
Придумал два варианта, как подступиться к Авельянеде: а) откровенность – сказать примерно так: «Вы мне нравитесь, давайте разберемся, что происходит»; б) лицемерие – сказать примерно так: «Видите ли, девочка, у меня жизненного опыта хватает, я мог бы быть вашим отцом, слушайтесь моих советов». Невероятно, но второй вариант меня как будто больше устраивает. Первый очень уж рискованный, а кроме того, ведь ничего еще нет. Она, наверное, и сейчас видит во мне более или менее приемлемого шефа, только и всего. С другой стороны, не такая уж она молоденькая. Двадцать четыре года, не четырнадцать. В этом возрасте некоторые женщины предпочитают людей зрелых, может, и она тоже. Но жених тем не менее болван. Ладно, так уж у них случилось. Может, она теперь по контрасту бросится в другую сторону. А на другой стороне и окажусь я – человек зрелый, опытный, седой, сдержанный, от роду сорок девять лет, никакими особыми хворями не страдаю, зарабатываю неплохо. О детях моих упоминать не стоит, вряд ли оно было бы к лучшему. Впрочем, она все равно знает об их существовании.
Итак, честные ли у меня намерения, как выразилась бы какая-нибудь кумушка – соседка? По правде говоря, на прочный союз, вроде того что, мол, «одна лишь смерть разлучит нас», я решиться не могу. Вот написал «смерть» – и сразу явилась Исабель, только с ней все было совсем иначе; мне кажется, в Авельянеде меня меньше всего волнует физическая ее привлекательность (может, вообще сорок девять лет физическая привлекательность волнует меньше, чем в двадцать восемь), а жить дальше без Авельянеды я не могу. Самое лучшее, конечно, было бы заполучить Авельянеду без всяких обязательств на будущее. Но это уж слишком жирно. Стоит, однако же, попытаться.
Пока я с ней не поговорю, ничего нельзя знать. Это все так, разговоры с самим собой. Мне, признаться, опротивели немного встречи в темноте и меблированные комнаты. Там воздуха не хватает, все происходит мгновенно, в спешке, и никогда ни с одной женщиной я не разговаривал. Кто бы она ни была, до того, как легли в постель, мне важно только одно – поскорее лечь; а после обоим хочется поскорее уйти, вернуться к себе, в собственную свою постель, забыть друг о друге навсегда. Долгие-долгие годы играю я в эту игру, и ни разу ни одного душевного разговора, ни одного теплого слова (моего или ее), которое вспомнилось бы потом, бог знает когда, в минуту жизненной смуты, помогло бы покончить с сомнениями, прибавило бы хоть чуть-чуть решимости и сил. Впрочем, не совсем так. Как-то раз, в меблированных комнатах на улице Ривера, лет эдак шесть или семь тому назад, одна женщина сказала мне прекрасные слова: «У тебя такая физиономия, будто ты не любовью занимаешься, а бумаги подшиваешь».