355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марина Цветаева » Том 5. Книга 1. Автобиографическая проза. Статьи » Текст книги (страница 17)
Том 5. Книга 1. Автобиографическая проза. Статьи
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:21

Текст книги "Том 5. Книга 1. Автобиографическая проза. Статьи"


Автор книги: Марина Цветаева


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)

Страховка жизни

Сидели, мирно ужинали, – а может, и обедали, дело слов, ибо салат все тот же, – итак, сливая русский ужин с французским обедом в римском салате, – ели: отец, мать и сын.

– Мама, а какие французы обильные, – вдруг сказал мальчик.

– Это не французы обильные, это русские обильные! – горячо сказала мать. – И вообще, так скорей принято говорить о странах.

– По-о-чему? – изумился мальчик. – Как страна может быть обильной? У нее же нет рук.

В эту секунду раздался стук в дверь, и мать, не успев распознать очередного сыновнего словесного метиса (habil’ный [134]134
  Habile (фр.) – ловкий, умелый.


[Закрыть]
), пошла открывать. На пороге, в полной тьме площадки, стоял кто-то очень высокий, с шляпой в руке.

– Извините, сударыня, – сказал он молодым голосом, – я – инспектор…

Мать, отступив, тем – впустила. Молодой человек по ее пятам шагнул в кухню, где и стал – между обеденным столом, посудным столом, газом, плитой, раковиной и стульями обедающих – вроде как бы на единственной сухой от прилива и твердой между пропастями пяди: одной ногой, перекинув через нее вторую, левую.

– Да? – не подымая глаз, спросила бровями мать, уже усевшись за салат.

– Простите, что я нарушаю ваш обед, но я инспектор и…

(«Налог! – мысленно произнесла она. – А ведь недавно вносили, или, может, опять вспомнили похищенного генерала и стали переписывать всех русских?»)

– Вот моя карточка, – продолжал молодой человек, поднося к ее глазам и тут же от них отымая (так детям на секунду показывают завтрашний «сюрприз» – распахнутую книжку с какой-то фотографией, может быть, действительно похожей, если бы она успела рассмотреть, во-первых, ее, во-вторых, подающего).

«Но почему же он не говорит Sûreté [135]135
  Полиция (фр.).


[Закрыть]
и не показывает знака? – подумала она, мысленно проделывая за него жест, открывающий знак. – И за что же нас арестовывать, наконец?»

– Assurance, [136]136
  Страхование (фр.).


[Закрыть]
– точно в подтверждение прозвучал над ней его голос.

Услышав наконец роковое (ибо принятое за Sûreté) слово, она перестала есть и стала ждать.

– Я иду в Нюельмон, – продолжал сверху голос, – и осматриваю квартиры с точки зрения пожара.

(«Господи! – пронеслось у нее в голове. – А у меня плохой электрический шнур, весь в узлах и с постоянными взрывами! И что такое Нюельмон?»)

– Вы, кажется, не понимаете по-французски, – осведомился он, этим доводя до сознания присутствующих, что они с самой секунды его входа, в ответ на все его речи, не только не произнесли ни одного слова, но даже слога, так что он законно мог бы спросить: «Вы, кажется, лишены дара речи?»

– О нет! – воскликнула мать, задетая за живое, и от этого, действительно, оживая. – Мы отлично понимаем. Но, простите, что вам от нас нужно?

– Вы спрашиваете, что мне от вас нужно? – продолжал голос с усмешкой. – Я же вам сказал: я прохожу в Нюельмон.

«Безработный! – подумала она. – Очевидно, идет к себе в Нюельмон и по дороге осматривает печи. Нужно дать». И, вскинув наконец глаза:

– Мы не очень богаты, – робко сказала она, – и печи у нас вычищены, но мы все-таки… – и тут же осеклась, потому что поняла, что видит над собой молодое, красивое, румяное, чисто выбритое и чисто вымытое, вовсе не безработное, а еще менее – печниково – лицо, под которым, по обратному пути глаз в тарелку, удостоверила и новый вишневый галстук, и чистый серый костюм.

– Так это именно для бедных! – оживился нюельмонец. – Богатым – что! Хоть вся их семья перемрет, – их жизнь от этого не нарушится. Это именно для неимущих, живущих трудом своих рук.

– Но что такое «это»? – приободрясь, спросила она.

– Страховка жизни, – разве я вам этого не сказал? – И, с новыми силами: – Я прохожу в Нюельмон (и вдруг она поняла, что никакого Нюельмона нет, что есть annuellement, [137]137
  Вероятно, страховщик говорит: «Je passe annuellement» – «Я ежегодно делаю обход»


[Закрыть]
последний слог которого он произносит «мон»), – и больше всего стараюсь заинтересовать своим предложением именно малоимущих, живущих трудами рук своих.

(Переводя глаза на тонкие, с длинными пальцами, руки мужа:)

– Ваш муж – художник?

– Нет, – выдавил муж.

– Нет? – удостоверился он у жены.

– Нет, – подтвердила жена.

– Любопытно, – задумался он, – я был уверен, что он художник. Я, вообще, буду говорить с вами, потому что ваш супруг имеет вид не понимающего по-французски. Итак, это именно важно для живущих трудом своих рук. Представьте себе, Madame, что вы имеете несчастье потерять своего мужа, – развязно, точно говоря не о здесь присутствующем, явно живущем и жующем муже, а о каком-то аллегорическом лице, которого та никогда и в глаза не видала и потерять которого, посему, никак не может. – И останетесь одна, с тремя малолетними детьми, младшим – грудным.

– У меня нет грудных детей, – ответила она, – мальчику, которого вы видите, девять лет.

– Но у других есть, вы же не можете сказать, что у других их нет, – ласково (так урезонивают успешного, но завравшегося ученика на экзамене) поправил инспектор. – Я знал одну женщину, у нее было шестеро малолетних, и когда ее муж упал со стройки…

– Ох! – вскрикнула она, содрогаясь от этого ужасного видения. – Какой ужас! С высока упал?

– Да, с седьмого, – подтвердил инспектор, утверждаясь на второй ноге, – и я сам выдал ей премию. Вы думаете – она не была рада?

– Какой ужас! – вторично и совсем по-другому воскликнула слушательница. – Какой ужас – радость таким деньгам!

– Но у нее были дети, – наставительно продолжал инспектор, – шестеро малолетних детей, и она не смерти их отца радовалась, а их благополучию. И если бы вы, Madame, имели несчастье лишиться своего мужа…

– Слушайте! – воскликнула она. – Вы уже второй раз говорите мне о смерти моего мужа. Это противно. У настак не делают, при живом. Мы – иностранцы, я даже вам скажу, что мы – русские, и (уже на ходу, переходя в другую комнату за папиросами) русские своими ушами таких вещей слышать не могут, русские могут слышать только про своюсмерть. Да!

– Madame, – звучал уже из коридора голос молодого человека, – вы меня не так поняли, я вовсе не хотел сказать, что вы непременно потеряете своего мужа, я только хотел сказать, что это с вами, как со всякой, может случиться.

– Теперь вы это говорите в третий раз! – взорвалась молодая женщина, уже куря и идя прямо на него и этим водворяя его в кухню. – И я этого больше слышать не хочу. Если это – страховка жизни, объявляю вам, что я чужих жизней не страхую.

– Но если Monsieur сам бы застраховал свою?

– Ни чужих, ни своих, это у нас не в крови, а кроме того, у нас нет денег, мы должны переезжать на другую квартиру, и…

– Но мое предложение как раз и рассчитано на лиц, переезжающих на другую квартиру. Во время квартирного переезда тоже могут быть несчастные случаи: стоявший шкаф, например, – шкаф, стоявший двадцать лет, – зеркальный шкаф, вы меня понимаете? – внезапно падает, и…

(«Какой ужас! – и она даже закрыла глаза. – Именно наш шкаф, данный нам именно за нестойкость…»)

– Мы не боимся падающих шкафов, – твердо сказала она, – мы, конечно, все делаем, чтобы шкаф не упал, но когда шкаф – падает, это – судьба, понимаете? Так вам ответит каждый русский.

– Русские всегда говорят «нет», – задумчиво сказал молодой человек, покачиваясь в коленях, – в Медоне (я живу в Медоне) есть целый русский дом, который не говорит по-французски. Стучишь в дверь, выходит господин или дама и говорит: «Niet». Тогда я сразу ухожу, потому что знаю, что меня не поймут. Да, не часто меня понимают так, как вы, Madame. И, чтобы возвратиться к страховке…

– Лучше не возвращайтесь! – горячо и сердечно воскликнула она. – У нас все резоны не страховаться: во-первых, мы совершенно бедны и, все равно, не будем платить, предупреждаю вас, как честный человек, – вы будете ходить и ничего не будете получать, вы будете писать, и мы никогда не будем отвечать, – во-вторых, а для нас во-первых, – это нам, моему мужу и мне, претит одна мысль о деньгах за смерть кого-нибудь из нас.

– Monsieur думает – как вы? – спросил инспектор. – Он как будто не понимает по-французски.

– Он отлично понимает и думает совершенно как я. (И, чтобы как-нибудь загладить, рассеять:) Может, – когда мой сын вырастет и женится… Но мы – другого поколения, лирического поколения… (И, видя, что на этот раз он не понимает:) Мы – «сантиментальные», «суеверные», «фаталисты», вы, наверное, уже об этом слышали? Про âme slave? [138]138
  Славянскую душу (фр.).


[Закрыть]

– Да, я даже такой фильм видел с матерью. Старый русский генерал dans un bonnet d’astrakhan [139]139
  В папахе (фр.).


[Закрыть]
венчается в огромном храме и, заметив, что его молодая жена любит бедного офицера, тут же один уезжает в Сибирь, бросая ему из саней свой кошелек. Моя мать даже плакала… (И, после долгого раздумья:) Ваши чувства делают вам честь, и будем надеяться, что ваш сын будет вас радовать. У него всегда такой аппетит?

(«Нужно предложить сесть, – в который раз мелькнуло у нее в голове, – ведь сейчас это – гость, но куда поставить стул? Или уж – папиросу…»)

– Я пятнадцатый сын, – задумчиво и совершенно уже другим, сновиденным каким-то голосом продолжал инспектор, – а после меня было еще двое. Мне двадцать шесть лет, а моей матери пятьдесят два года. У нее было семнадцать человек детей, и два воспаления легких, и ей два раза взрезали живот, и даже три, потому что второй раз забыли в нем простыню… А выглядит она моей сестрой, и она так же стройна, как вы. Мы иногда с ней смеемся и шутим.

– Как хорошо – семнадцать! – с неубежденным жаром воскликнула собеседница. – Все живы?

– Нет, только я жив; последний брат – ему было тридцать четыре года – в прошлом году разбился в автомобиле о дерево.

– А… другие? – робко спросила она.

– Другие? Все от несчастных случаев. Тонули, падали, иные – сгорали живьем (il y en a qui sont brûlés vifs).

(«Жанна д’Арк», – еле слышно произнес мальчик.)

– …И вы понимаете, что я не могу жениться? Что я это сделаю возможно позже, возможно позже… Мать – просто не сможет… О, нас очень сурово воспитывали, и, если бы я сейчас осмелился возразить отцу, я бы, конечно, получил пощечину, и я бы ее принял. Моему отцу шестьдесят два года, и он весит сто пять кило.

– Но ваши родители, наверное, не парижане?

– Нет, парижане, то есть мать – парижанка, а отец – нормандец. Посмотрите на меня, я ведь не так уж мал (он все время высился над ней, как башня), а я еще из всех нас – самый неудачный. Другие были – великаны! Но так как уцелел именно я, я и не должен жениться, ни жениться, ни погибнуть от несчастного случая, ибо если бы я ушел, – ушлибы трое… А мать вашего роста и вашего сложения, но у таких матерей и бывают такие сыновья. О, вы не знаете мою мать, она каждый раз, как поздно бы я ни вернулся со службы, – несчастные случаи, ведь, во все часы! – в десять часов, в одиннадцать часов, в двенадцать часов, в один час, – встает и греет мне обед. Вот сегодня она выйдет мне навстречу в Issy-les-Moulineaux. Разве я могу жениться? Мне двадцать шесть лет, и я ни разу, понимаете, ни разу, не пошел без нее в синема и не проехался на пароходике. On prend tous ses plaisirs ensemble. [140]140
  Мы всегда развлекаемся вместе (фр.).


[Закрыть]
Разве я могу жениться?

– Вы – чудный сын! – от всей души воскликнула она, невольно переводя глаза на своего и точно спрашивая. – Дай Бог здоровья вам, и вашей матери, и вашему отцу!

– Да, здоровье мне необходимо, мне уходить – нельзя. Будем надеяться, что и ваш сын будет вас радовать. Чем ты хочешь быть, мальчик?

– Service militaire, [141]141
  Здесь: отслужу в армии (фр.).


[Закрыть]
a потом авиатором.

– Нет, авиатором быть нельзя, – твоей матери слишком часто пришлось бы смотреть в небо, а несчастных случаев достаточно и на земле. Вот военная служба – другое дело. Хорошая пора, лучшая пора, таким счастливым ты потом уже никогда не будешь… Итак, Madame, желаю вам счастья в вашем сыне. И простите, если я чем-нибудь задел ваши чувства… Вы любите своего мужа, у вас очаг, вам страховка так же не поможет, как и мне, я теперь вас понял…

И, нажав, на этот раз, ручку двери, на которую столько раз уже, беспоследственно, клал руку, с глубоким поклоном:

– Благодарствуйте и простите.

– Вы с ума сошли! – взорвался муж, зверем выскакивая из-за стола. – Я из-за вас всюду опоздал!

– Почему же вы не вышли? – спросила она, сама сознавая лицемерие вопроса.

– Почему? Да потому, что вы с ним загородили дверь, я как в западне сидел.

– А я нечаянно съел весь помидор, простите, мама, я так заслушался, что съел и вашу часть. – И, приставляя к губам носик чайника: – Ох, пить хочу! Вы знаете, он так говорил, что у меня в горле пересохло…

Стук в дверь.

– Простите, Madame, я только еще хотел вам сказать, что сегодня иду с матерью в кинематограф…

Проводив мужа, то есть получив в руку, вместо руки, ручку захлопнувшейся за ним двери, и уложив сына, пошедшего в постель, как камень ко дну, и только тогда, да и то не сразу, придя в себя, – во всем этом была напряженность сна, и сердце ее билось совершенно как у того, летевшего со стройки, – она встала к столу и на обороте первого попавшегося конверта высчитала, что пятнадцатым он, двадцатишестилетний, у пятидесятидвухлетней матери мог быть только при условии, что она вышла замуж пятнадцати лет и рожала своих семнадцать человек сыновей одного за другим, без единого дня перерыва. Бывает… С трудом, но – возможно… И уже гораздо возможнее, если три раза, например, близнецы (которые, конечно, и погибали парами: двое сразу утонуло, двое сразу упало, двое сразу сгорело, – тогда и смертей меньше)… Но, все-таки, чтобы все, все семнадцать минус один он, погибли от несчастных, таких разнообразных, всех имеющихся налицо случаев… Учитывая при этом одновременную развязность и официальность тона, которым он это сообщил, точно говоря наизусть прейскурант… И сравнивая этот голос с тем, которым он говорил о матери, той, что выйдет к нему навстречу в Issy-les-Moulineaux.

Что это, вообще, было? Она не знала. Но даже, если в приливе странного вдохновения, тут же все это выдумал, – разве не умилителен этот миф о себе, семнадцати-сыновней матери последнем уцелевшем, безумно преданном сыне? Разве это не мечта о себе – лучшем, себе – настоящем? Не вопль настоящей profession manquée! [142]142
  Неосуществленной мечты (фр.).


[Закрыть]
Не вся потенция сыновности?

Двадцати шести лет, будучи высоким, красивым, на собственный взгляд, да и на всей парижской улицы взгляд, – неотразимым, рассказывать чужой, не старой еще, женщине, – да и вовсе молодой во тьме коридора! – что до сих пор получает от отца пощечины и охотно их принимает. Разве это мечта современного молодого человека? И даже – старинного молодого человека?

Может быть, – думала она дальше, – не ручаюсь… Может быть, и семнадцати человек детей никаких не было, может быть, раз ихне было, и семнадцати смертей не было, может быть, и нормандского отца, дающего пощечины – каждая в сто пять кило весом! – не было, может быть, – и, кажется, верней всего, и в этом, кажется, всё, – отца вовсе не было.

Но мать – была.

Июнь 1934

Чудо с лошадьми
(Достоверный случай)

Она была красива и глупа, и тем более красива, чем более глупа, а он любил ее и ему нечего было дать ей кроме вакантного комиссарства. И тогда он сделал ее комиссаршей цирков.

И вот красавица Нина стала председательствовать на очередных и внеочередных заседаниях с красивым младенцем на руках. Когда ей приходилось говорить речь, то она вручала его соседу слева (со стороны сердца) – наезднику-венгру, хотя и менее могущественному, чем сосед справа, но зато более молодому. Соседа слева предпочитал и младенец, так как у того не было бороды. Но любил он и всесильного соседа справа за предмет, именуемый «пенсне», сверкающий и покачивающийся меж доверчивых от близорукости глаз. Младенец щипал за нос комиссара и дергал за красивый чуб венгра, при таких при двух няньках мужского пола у смышленого ребенка было два любимых занятия.

А что в это время делал ее муж? Ведь есть и муж в нашем рассказе. Муж пребывал вне этого действа, на другом конце города, на лужайке перед бывшим особняком бывших графов С<оллогубов>, ныне «Дворцом Искусств». Он сочинял стихи, вернее пережевывал мысль об их сочинении: вот когда-нибудь у него появится время, вдохновение и т. д., в один прекрасный день, когда «всему этому придет конец». Но не было «этому» конца… И Нинин муж правильно делал, что пребывал вовне, на другом конце города, потому что у младенца, занятого пенсне и чубом, не было ни лишней руки, ни интереса к его рыжей бороде. А нужно сказать, что у Нининого мужа борода была рыжая, борода, которой он не мешал расти, как Господь не мешает расти траве, но которая вырастала быстрее и длиннее травы. И представьте картину: рыжее на зеленом, огонь на изумрудном – борода на траве. Это – муж Нины в мечтах. Он мечтал и потягивал влагу прямо из бутылки – ведь Революция перебила все стаканы, а Реставрации, которая бы всё возместила и залатала, еще не было. Пил он, как младенец пьет молоко, и столь же – даже более – жадно. Казалось огненная борода возбуждала в нем жажду. Затем, когда бутылка опутошалась, Барбаросса, [143]143
  Рыжебородый (ит.).


[Закрыть]
как истый сын богатого русского купца, огорчался её пустотой, раскаивался в содеянном и принимался молитвенно шептать. Какие молитвы? Все. Даже за упокой. Если же солнце слишком припекало, он уходил через маленькую дверку в бывшую домашнюю церковь бывших графов С<оллогубов>, превращенную в Музей Культа, директором и единственным посетителем которого он состоял, и там часами возился с иконами и крестами всяческих размеров.

Под вечер Барбаросса сменял травяной ковер и солнцепек на обыкновенный стул и одинокую свечку и, сидя за столом перед бутылкой, которая как только пустела – наполнялась, и как только наполнялась – пустела, рассказывал всем, кто его слушал, одну и ту же историю, единственную в его жизни историю: о похищении им красавицы Нины.

– В Крыму, друг, знаешь, ночи черные и не видать ни капли («буль-буль» из бутылки). А дороги, ты себе представляешь, все идут вниз… (жидкость в бутылке тоже неуклонно шла вниз)… конечно, есть которые и вверх, то они ведут на макушку горы, ужасающую скалу, с орлом на вершине, что выклевывает глаза. Значит, непременно надо было выбирать те, что ведут вниз, ежели решили попасть в, … и не помню теперь, куда. В общем туда, откуда можно уехать, коли я ее похищал. Тут я догадался: те, что идут вниз – смекаешь? – ведут к морю, а те, что вверх – понимаешь? – в горы. А ежели мы решили сесть на пароход, то непременно надо было к воде… Но шофер был страшно пьян… Страшно… пьян. А машина неслась… С Ниной внутри… И Нина уносилась, ради меня бросив отца с матерью… (Умиление, долгое «буль-буль».) Так вот, машина уносилась с Ниной, которая уносилась, внутри… И ты себе не представляешь, как неслась машина! А ночь черным-черна, а дорога убегает, и колеса не поспевают, и шофер пьян, пьян, как черная ночь!

Чем быстрее неслась машина его рассказа, тем медленнее становился рассказчик, чем быстрее становилась история – тем больше историк ее сокращал.

– Представляешь… с Ниной внутри… А машинист пьяный… Ночь … черная… Везде рытвины – как будто нарыты… Неслась… Неслась… И машина во весь о-(«…пор». Так с открытым для последнего слога ртом рассказчик засыпал.)

В это время Нина, парадная и нарядная, положив одну руку с растопыренными от колец пальцами на руку всесильного человека, бросала другой через красный край ложи красный цветок наезднику-венгру, вновь покрывшему себя славой, цветами, улыбками и пóтом.

А смышленый младенец лежал в глубине ложи и спал.

* * *

Каждое утро мы, малые сии, занесенные в бывший вельможный квартал, с восторгом следили за Ниной, подобно восходящему солнцу проплывавшей между рядами столетних лип в желтом кабриолете, влекомом двумя желтыми лошадками.

Кабриолет был о двух огромных колесах, которые вращались, точно солнца. Поэт сказал бы: – Колесница Авроры.

Мы же говорили: – Смотрите, комиссарша цирков. Или: – Смотрите, жена Барбароссы… И все, поэты и непоэты, высказывали глубокую мысль: – Везет же человеку: в такие времена иметь одной – десять ног…

Не завидуя, ибо мы, скифы – или сарматы – или славяне (невольники, татары, варвары) – словом, русские, не завистливы, мы утешались тем, что красота проплывает хотя и мимо, но рядом с нами.

(Да и что бы я, вызвавшая это видение, делала на моем доподлинном чердаке поэта с двумя желтыми лошадьми, двумя, тоже желтыми, колесами, мужем в рыжей бороде, комиссаром в «пенсне», рыжим наездником-венгром и неизвестно чьим младенцем? Нет уж, пусть всё остается на своем месте, а мы – на своем!)

Итак, каждым утром Поварская превращалась в языческие небеса, а Нина – в Аврору.

Но на той же улице, в милой, большой, круглой и очень старой белой церкви, посвященной братьям и князьям-мученикам Борису и Глебу, непременно, каждое утро старый упрямый священник совершал богослужение.

И так же каждое утро красноармейцы прямо перед этой же белой церковью давали ответ на богослужение– строевым топотом и оркестром.

Воскресное утро солнечного мая. Вся голодная Москва высыпала на улицу, чтобы вкусить запах лип, испить синевы и, в особенности, вдохнуть музыки, той полковой музыки, которая непременно действует умиротворяюще, как и вид красивой лошади или двух красивых лошадей, особенно желтой масти, особенно управляемых – если не мастерской рукой их содержателя, то, во всяком случае, – рукой содержанки.

Но что это сегодня с нашими двумя желтыми лошадками? Уж не воспылали ли они от бороды Барбароссы? Или липовый дух закружил им головы? Вместо того чтобы остановиться у Дворца Искусств, рядом с автомобилем, ожидающим всесильного человека, который занят утренним визитом, они вырываются на Кудринскую площадь и все резвее и резвее бегут по кругу, по кругу, оббегая площадь, и не слушаются уже ни истошного крика, ни вожжей в уже слабеющих руках Нины.

Кружитесь, кружитесь деревянные лошадки! Но лошадки не деревянные должны бежать прямо. А эти – взбесились они, что ли? – кружатся с занесенной на сторону шеей, метут рыжей гривой по старым булыжникам старой площади, не щадя ни кабриолета, ни наездницы, что стоит на одеревенелых ногах, с судорожно вытянутыми руками и разметавшейся, пуще лошадиных, гривой.

Быть беде! Быть комиссаршей цирков, бросать цветы наезднику-венгру, пестовать младенца, может быть, тоже венгра – все это еще не значит быть венгеркой или хотя бы наездницей.

Поэт из Дворца Искусств восклицает: «Адская скачка!» Художник из того же «Дворца» произносит имя – Фаэтон. Народ, который, как всегда и всюду, бездействует, выводит своё: «Накрылась, Нина!» Всесильный человек демонстрирует свое бессилие… Наездник-венгр – свое отсутствие… И вдруг на выдохе – крик: «Барбаросса!»

Он, Барбаросса, рыжебородый, воистину воскресший из своей травяной усыпальницы, Барбаросса во плоти и в бороде выскакивает нечеловеческим прыжком с огромным серебряным крестом в руках, который он возносит прямо перед лошадиными мордами и потрясает перед ними, круто остановившимися. Да, они, лошади, круто останавливаются, но это еще не все: они опускаются на колени. Обе, причем грациозно, по-человечески. И это еще не все: они кланяются. Кланяются благородно, по-человечески, а в это время комиссар и Барбаросса принимают в свои объединенные, вернее разведенные, руки Аврору, струящуюся слезами и уже искрящуюся улыбкой.

А у народа – у нас, у тех, кто без-завистны, тех, кто без-ироничны, у народа лишь вырывается: «Чудо! Разве можно говорить, что Бога нет, раз даже лошади в него веруют?»

Увлеченная и сама гоном событий, вернее событием гона, я не сразу заметила, что окончание бега лошадей совпало с окончанием музыки – торжественного и ежедневного марша тех былых, еще близких им времен, когда они были простыми цирковыми лошадьми и им не надо было тащить кабриолет с восседающей комиссаршей.

Но если в прежние времена их поклоны предназначались публике, то не могли ли нынешние поклоны – ввиду чрезвычайности обстоятельств – предназначаться Богу?

И так как лошади все еще кланялись – мы зааплодировали.

<1934>


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю