Текст книги "Пересвет. Литературный сборник. № 1"
Автор книги: Марина Цветаева
Соавторы: Федор Сологуб,Борис Зайцев,Георгий Чулков,Александр Яковлев,Михаил Осоргин
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
А. Яковлев
Терновый венец
И одели Его в багряницу и,
сплетши терновый венец,
возложили на Него.
(Ев. Марк, гл. 15).
Ехали уже семь дней. Запылились, загорели, оборвались еще больше, устали, говорили хрипло. Измученные лошаденки едва передвигали ноги. А всем думалось, что едут давно-давно… Дорога была одна во все семь дней: сожженные бурые поля, изредка перелески с желтыми листьями и серой паутиной на сухих ветвях, порой деревушка, порой село с белой церковью, стройно поднимающейся среди темных придавленных куч – изб.
Все семь дней солнце огненными ногами ходило по земле.
Утром оно вставало большое, без блеска, как мутный багровый шар, и в миг наполняло весь мир огневыми стрелами. В неверном мареве выползало оно на небо – синеватое над головой и бледное-серое, густо запыленное над дальними полями. Чем выше поднималось оно, тем становилось злее. На всей равнине не было черного пятна, на чем бы отдохнул глаз. Все мрачно сверкало, даже сожженная земля. Тончайшая пыль, как огненный сверкающий туман, висла в воздухе. И в огневом сверкании лениво полз обоз. Воз за возом, полз дальше, дальше, словно хотел уползти от солнца.
Перед полднем обоз свертывал с дороги в первый долочек и, бессильный, останавливался. Люди забирались под телеги, в тощую тень; лошади прятали головы под брюхо одна другой и дышали шумно, высоко вздымая мокрые от пота бока. Слепней не было. Слепни все сдохни. От жары. В высохших болотах…
Зной лился густой, непроглядный. Виделось: все вдали движется. Трепетно переливается над полями огненная прозрачная вода, – справа, слева, спереди… Переливается быстрыми мелькающими волнами. Не было облачка на небе. И солнце казалось голым в своем одиночестве.
К вечеру вся равнина тускнела. От кочек, от холмов, от перелесков бежали сизые тени. А все еще дышало огнем. И шина на колесах обжигала, как только что вынутая из горна. Но пробуждалась чья то воля, и над станом носились хриплые крики:
– Эй, запрягай!
Тогда все шевелилось. Вели полумертвых лошадей, руками подталкивали их сзади, крепко тянули за узду, так что голова и шея – от морды до плеч – вытягивались стрелкой, и запрягали. И опять обоз скрипел по пыльной дороге. Длинные тени шли сзади.
В сумерки на смену солнцу выползала луна. Такая же голая в своем одиночестве, с неверной улыбкой на лице, – словно смерть молча смотрела на землю. Земля молчала. Когда останавливался обоз и переставали скрипеть телеги, жуткая тишина вставала от земли до неба. Ни птиц, ни кузнечиков, ни людских криков…
Так день за днем, ночь за ночь семь мучительных кругов – от восхода до заката и от заката до восхода.
На стоянке дед Лука долго молился на восток и вслух читал:
«Слава Отца, во имя Отца. Слава Отца, во имя Отца. Слава Отца, во имя Отца…» Много, может быть, сто раз. Иной молитвы он не знал. Он не просил, не жаловался, не каялся, а все: «Слава Отца, во имя Отца»…
Кончит, – посветлеет, будто утолит жажду из светлого источника. Прежде, там, дома, в Вязовке, он любил поговорить в такие минуты о душе, о святых, о народе. И с Кузьмичем у него такая дружба больше потому, что Кузьмич человек бывалый и «слышит в полслова.»
Теперь же грустно оглянет пустую степь, подумает и скажет:
– Существовать невозможно. Такое скряжение хрестьянского народу идет, такое скряжение, что… Не иначе, как за большие грехи.
И задумается. Узловатый, уродливый, как старый корень, вывороченный из земли. Все лицо в морщинах – тонким кнутиком исхлестано вдоль и поперек. А весь с правилами и законами; земляными, стойкими.
Кузьмич ярко помнит тот вечер, когда впервые обоз встретил в поле брошенного мертвеца. Все багровое было кругом. И небо, и пыльная, иссохшая земля. Лошади при каждом шаге мотали головами, словно хотели помочь себе. И в этом движении чувствовалось, как они устали. Вдруг – одна за другой заартачились и в сторону: прямо у дороги лежал мертвый в ситцевой рубашке, в грязных посконных портах. Босые ступни с искривленными пальцами торчали в стороны. Лицо было закрыто тряпкой. Вокруг головы на земле лежали бумажки, придавленные камешком: деньги. Лука перекрестился, подошел к мертвому и, нагнувшись, начал его перекладывать…
– Ты зачем его тревожил? – спросила Лизка, когда Лука догнал обоз.
– Неправильно лежал: ногами на восток надо, – сурово ответил Лука.
– А деньги то зачем клал?
– На похороны, аль не знаешь? Миром – народом хоронят, миром – помин делают. Ну, только этому незадача.
– Почему? – спросил Кузьмич.
– Свои бросили, – чужие не похоронят. Даже положить по-людски не захотели. Все напуганы, все бегут. Видишь?
Он показал вперед. А там, как бурые черви, тянулись по пыльной дороге обозы.
– Всем только до себя. Бегут. Гибнут, как челноки в море.
* * *
На восьмой день перед полдней доехали до степной вихлявой речки с крутыми глинистыми берегами, кое-где поросшими тальником и осокой, свернули в сторону от дороги и раскинулись станом. Первый рад за всю дорогу обрадовались. Все обрадовались. В звоне ведер, что загремели по стану, послышался смех. Голоногие мальчишки в холщевых рубашках забегали по берегу, перекликаясь, как галки. Девки стадом побежали в сторону, подальше от стана, купаться; раздевались смеясь, – странные чудовища – с белыми стройными телами и черными от загара лицами, шеями и руками. Фыркали радостно лошади.
Лука засуетился, распрягал торопливо лошадей словно боялся, что река уйдет.
– Теперя мы до завтрева здесь пробудем. Отдохнем.
А доволен был, – будто сам изобрел эту реку.
– Ты бы искупался, Кузьмич. Поди, тебя пыль теперь поедом ест, непривышный ты.
– Иду, иду, дед. Сейчас помогу тебе и пойду.
– Чего помогать? Иди. Я один сделаю. Иди, тебе говорят. А то солнце столбунцом встанет, тогда поздно будет.
– Поздно? Почему?
Лука понизил голос.
– А бес то полденный? Он не любит, когда в полдень купаются; схватит.
Кузьмич засмеялся – мелькнули белые зубы на черном лице – и пошел. Так захотелось сбросить поскорее просоленую по́том, скорблую рубашку и кинуться и воду.
А под обрывами уже везде плескались и кричали люди. Испуганные стрижи носились над рекой, пронзительно покрикивая. Речка была светлая и гладкая, лишь рябила на перекатах у намывных песчаных островков, золотистыми пятнами разбросанных то там, то здесь под берегами.
Кузьмич обрадовался и зеленой осоке, и сероватым листьям тальника и, больше всего, светлой глади реки, в которой отражался противоположный берег – глинистый, с тонким карнизом чернозема, в котором всюду виднелись дыры – гнезда земляных стрижей. Серебристая вода ластилась к берегу.
Вот долочек, – легко спуститься, – по долочку тальник, а за ним, видать, песчанная отмель клином зашла в воду.
Кузьмич пробрался на нее и, не садясь, снял сапоги. Ноги радостно заныли в горячем сверху, сыроватом песке. Он быстро разделся, глянул на себя и рассмеялся: тело белое, а ноги и руки черные – будто чужие приделаны. Стрижи, словно мухи, летали над головой… Кузьмич побежал к воде. В уголке у отмели заливчик – вода в нем застоялась, стала зеленоватой, и едва Кузьмич бултыхнул ее, вступив, как с поверхности серой дымкой поднялась мошкара, и засвистала в воздухе. Кузьмич зашагал в воду. Вот по колени, вот по бедра, – между пальцами ног вода шевелится, как живая, щекочет, а прохлада лезет вверх мягким пояском… Бултых!.. Он окунулся. А когда опять вышел на отмель – сердце глухо колотилось.
– Хорошо!
Он растянулся на горячем песке. И первый раз за дорогу в хорошей дреме уронил голову на руки – и уже не Кузьмич был – властный и умный, – а кто то вялый, безвольный; сосуд, наполненный ленью и сладкой истомой. Тощие длинные мухи бойко бегали по песку, пугались, бежали в сторону. Одна села на ногу, защекотала возле пятки…
Близкий берег за речкой теперь казался высоким, как стена с черным карнизом, и отражался во всей реке. Успокоившиеся стрижи летали без крика, низко над водой.
А на всем лежала дрема, и осока застыла над рекой, и тальник, и берега. В дреме Кузьмич повернулся на спину. Солнце сразу согрело грудь. И не кожу только, а будто все тело насквозь, и самое сердце.
И впервые за много дней Кузьмич подумал о солнце радостно.
В дреме вспомнил всю дорогу, – когда оно золотыми раскаленными зубами грызло землю, а раньше истоптало все поля в Вязовке. Самую Вязовку вспомнил. Церковь на пригорке, вереницы изб, и проводы, и слезы… Сердито повернулся на бок: опять показалось, что солнце – зверь.
Но песок приятно грел щеку.
– А все таки хорошо…
В стоячей воде у берега поднимались пузырьки и лопались. Два стрижа летали над Кузьмичем; долетит и столбом кверху – рраз! и щебетнет, будто крикнет:
– Эй, проснись!
А Кузьмич спал, спал долго, кажется, с самой зимы так не спал…
Большой слепень вылетал из тальника, загудел сердито, как дьякон, сел Кузьмичу на спину. Тот вздрогнул. Слепень поднялся, закружился, опять сел – темное пятно на белом теле. Кузьмич сердито отмахнул рукой, – хотел поднять голову, но голова была полна мутной тяжести, а глаза слипались. Ему почудилось, что он задавлен. Он маленький, маленький. А кто огромный идет прямо на него в огненных сапогах… Это солнце. Идет злое. Лицо на небесах, ноги здесь на земле. Задавит… Вот, вот… И в самом деле страшная нога опустилась на Кузьмича. Он сам услышал, как застонал. Но повернуться не мог…
– Проснуться бы, подумал он, и, собрав всю волю, поднял тяжелую голову.
Все кругом было сизое. Стрижи показались злыми: сядет на бок, укусит. Шею было трудно повернуть, будто спина срослась с затылком.
– Что со мной? – испугался он.
Голова опять упала на песок… И когда через минуту он все таки поднялся, некое видение стояло перед ним – Белая Дева. Пришла ли она по реке, безшумно, как струи, или прямо из воды поднялась, Кузьмич не знал. Она была высокая, в прозрачных белых одеждах, закрывавших ее ноги. И – странно, – сквозь одежды, и сквозь ее тела виднелся противоположный берег, и небо, и стрижи. Она с улыбкой смотрела на Кузьмича. Ее правая рука туманилась, словно держала что то нелепое.
Кузьмич испуганно смотрел на нее.
– Кто ты? Пресвятая Дева Богородица или ведьма? – трепетно спросил он.
Она кивнула головой и улыбнулась радостней:
– Я – Белая Дева. Я пришла за тобой.
– Ты мираж? – забормотал Кузьмич, опуская голову. – Я… я болен.
Он с трудом повернулся на бок. Вся нога горела и саднила, как содранная. Голова была налита свинцом.
Он опять лег и закрыл глаза. А поднявшись, снова увидел ее – Белую Деву. Она стояла над ним, не двигаясь… Он весь задрожал судорожно, пронизанный ознобом.
А кто то на берегу кричал:
– Кузь-ми-ич! Кузь-ми-ич!
Кузьмич огляделся. Белой Девы уже не было, будто Она испугалась криков и скрылась. Все просто было. Река, берег, стрижи…
Не искупавшись, только стряхнув с себя песок, он с трудом оделся и пошел в стан.
* * *
Опять заскрипели возы. Под кручу, через речку, в брод, на другой берег, где между свинцовых полей прохлыстнулась темная извилистая дорога, уходящая за дальние холмы, вон туда, где стоит ветряк, беспомощно опустивший руки, как убогий старик. Солнце идет на закат, немного правее дороги.
– Но! Но!.. Спущайся! Поддерживай!
Лошади похрапывают и стонут. Стонут, как человек, придавленный горем. Возы лезут с кручи в воду, напирают, хомуты у лошадей сдвигаются на уши. Заплескалась вода. Бабы и девки идут по воде сторонкой, высоко подбирая подолы. Сколько бы здесь можно наговорить по этому случаю веселых вещей… Но все молчат угрюмо, привычно, будто на губах замок.
– Но! Но! Выводи, матушка!..
Один за другим, один за другим – едут, едут возы, словно на ниточке. Кто то нанизал их и тянет. Вот голова у другого берега, вот выехали на кручу. Вымытые колеса блестят. Пыль липнет комьями к шинам. И не останавливаясь, едут по дороге вдаль…
Кузьмич стоял у самого спуска, ждал, когда по очереди подойдет лукин воз. Тянется, тянется ниточка. Вот и Лука.
– Поддерживай-ка сзади, Кузьмич, – кричит он.
Кузьмич берется за задок рыдвана; Лизка в сторонке снимает башмаки, смотрит на него смеючись. От ее взгляда и от улыбки хорошо Кузьмичу. Он берегся сильными руками за задок, – ноги уходят по щиколотку в пыль. Лука одной рукой ведет лошадей, другой крестится…
– Тихонько, тихонько, матушки, – говорит он лошадям.
И лошади с'езжают тихонько. Заплескалась вода. Кузьмич вошел в реку и сразу дрогнул. По всему телу пробежали мурашки. Перегоняя воза, он пошел скорее, чтобы выбраться на берег. Что то постороннее вошло в него и жгло. Лизка возле – бредет по воде…
И вдруг ниточка оборвалась. Там, впереди, воз перед кручей остановился.
– Но! Но, дьявол! – ревет кто то.
Раздается яростный хлест. Лошаденка поднимается на задние ноги, мечется то вправо, то влево, но воз ни с места. А крики наростают.
– Погоняй! Погоняй, не останавливайся!..
Кричат те, кто стоит в воде, и те, кто еще остался на берегу.
– Какой дьявол там завяз?
– Кузька Плетнев… кажний раз он задерживает людей.
– Ну, ну, погоняй! – Да бей ты ее под брюхо!
Растут злые крики и хлест, и бурлит вода под ногами мечущейся лошади. Плетнев зверем скачет возле. Возжи со свистом взлетают над лошадью. Кто то в шапке подбежал слева, с палкой. Удары сыпятся градом. – Бьют под брюхо, по глазам… Кузьмич бежит к возу…
– Стой, стой! Боем не поможешь. Надо сзади подпирать. Беритесь-ка!..
Возле уже много мужиков. Подпирают воз плечами. Лошадь прыгает. На тощем крестце видна каждая жилка. Воз сдвинут. Но шаг, два, и лошадь со стоном падает.
– Бе-ей!..
Теперь бьют все: возжами, палками, кнутами, кто то тащит за гриву…
– Распрягай!..
Вздымаются яростные крики. Плетнев уже там не хозяин. Другие, злые, рвут хомут, бросают в сторону. Лошадь лежит на боку. Ее поднимают ударами, ведут на берег. Из разбитого глаза у ней течет кровь.
– Толкай воз в сторону, какого дьявола?
– Зачем в сторону? Бери на выкат. Мужики, подходи!
– В сторону! Некогда с ним возиться.
– Батюшки, не оставьте, – взвизгивает женский голос.
– На выкат бери.
– Ну, ну, разом. Бери-и!..
Выкатывают воз на кручу и сводят с дороги в сторону. Ниточка опять потянулись. Воз за возом, воз за возом. Проехал Лука, проехали Шинины… Плетнев суетится возле избитой лошади. Опять надевает хомут, бьет лошадь. Вдруг та ложится. А возы мимо, мимо…
– Батюшки, не оставьте!
Баба кидает ревущего ребенка на воз, бросается к лошади и вопит. У Кузьмича кружится голова. Он чувствует, что упадет сейчас. Он идет за возами.
– Батюшки, не оставьте!
Крик, как иголка, вонзается в уши…. Мужики и бабы идут молча, не глядит на Плетневых.
– А вы тово… догоните, – говорит чей то равнодушный голос.
Пыль поднимается легким облачком. Под ногами хрустит высохшая трава.
Когда проехали с полверсты, Кузьмич оглянулся.
Все кругом голо. Вон чуть видны обожженные кустики, торчащие из за обрыва. Дорога у́же, у́же, – и там вдали – пестрое пятно – брошенный воз Плетневых… Видно, как возле него все еще мечутся мужик и баба…
– Бросили Плетнева то, – глухо сказал Кузьмич.
– Что же делать? Как нибудь оправится, догонит, – откликнулся Лука, – всякому теперь только до себя. Зачерствел народ. Час пропадет и то боязно.
Эти слова, такие простые и понятные в своей житейской жестокости, вдруг возмутили Кузьмича. Он сердито посмотрел на старика и спросил:
– А если б нас бросили?
– Что ж, и мы бы отстали. На все Божья воля.
У Кузьмича вдруг закружилась голова. Во рту стало сухо, и что то горячее забилось в горле и под ключицей. Показалось, что он сейчас упадет среди высохшей степи, и его бросят, как бросили Плетневых.
Бросят и будут говорить: «Божья воля»…
Будто спасаясь от чего то, он подошел к самому возу и положил руку на наклеску. На возу Лизка, возле бежит Полкан… Неужели выдадут?
Весь бок у него и вся кожа на спине горели и саднили. В ушах стоял звон.
– Я болен. Сейчас упаду, – подумал он. – Бросят меня…
Солнце уже зацепило за край земли, и все впереди загорелось кровавым светом. На лице Лизки мелькнула синева – будто мертвое стало лицо. Кузьмич отвернулся, но синева и в лице Луки… Он стал глядеть вдаль, чуть повыше земли. И в позолоченном небе вдруг показалась Белая Дева. Она тихонько двигалась стороной, словно не хотела перегонять обоз, и с улыбкой смотрела на Кузьмича. Ее руки были беспомощно опущены. Правая туманилась. Складки белого платья едва намечались.
– Опять? – испуганно подумал о ней Кузьмич. – Опять? Не бред ли это?
* * *
Ночью у него в самом деле был бред. Обоз стоял на пригорке, возле деревни. Откуда то тянуло прохладой. Кузьмич лежал под возом, укрытый чапанами и ватолой. Его знобило. Зубы отбивали дробь. В глазах мелькали искры и метались зеленые полосы. Знойные вихри носились по спине: схватит нестерпимый холод, пронесется от пяток к затылку. «Укрыться бы!» Но миг – и жар. Горит все тело. Горит гортань. «Пить! Пить Пить!»
Он просит, молит, настойчиво молит, а голоса нет, лишь шевелятся пересохшие губы. Но кто то угадывает его мысль: под чапаны лезут руки, шарят, прикладывают железную кружку к горячим губам.
– Мама.
Хорошо. Да, это мама. Вот она приложит сейчас руки ко лбу, пожалеет.
Но что ж она медлит?… Скорее же приложи. Дай почувствовать твое родное тепло. Нет, нет, нет, нет… И вспомнил: окно открыто в сад, зеленые липы стоят стеной, поет зяблик. И в комнате поют уныло. Пахнет ладаном. На столе синий гроб, укутанный белой тюлью, – чуть пробивается синева сквозь тюль… Там мама. «Вечный покой подаждь, Господи.» У окна гимназист в серой курточке, подпоясанный ремнем, большелобый… Гриша.
Чьи то руки трогают лоб. Руки шершавые и горячие.
– Пить! Пить!..
– Захворал что ли ты?
– Захворал, мама.
– Эва, я не мама. Аль не узнаешь?
– Узнал, мама. Дай воды.
– Ну, замолол. Вот вода. Голову то подними.
Вода льется за ворот, бежит по груди, по бокам, дрожью отзывается по всему телу.
– Еще?
– Не надо, мама.
– Да ты что? Вправду чтоль не узнаешь?
– Надо узнать, надо, – ясно подумал Кузьмич и сдвинул горячими руками чапан.
Пахнет пылью, холодеющей землей и дегтем… Кто то жаркий сидит рядом, – не разберешь в темноте.
Лошадь жует.
– Лиза?
– Знамо я, а то кто же?
Ах, вот кто, Лиза. И вспомнил все: Вязовку, Лизу, Луку, пылающее лицо зверя на небе, молебны в поле… «Три года будете камни глодать.»
– Лиза, ты помнишь?..
– Чево?
– Как ты и все плакали, когда уезжали из Вязовки.
– Заплачешь. А ты спи-ка.
Как душно. Уйти бы отсюда, чтобы не пахло дегтем и пылью. Холодно. Нет, не надо шевелиться. Вот Она, Белая Дева. Голова в небе, руки опущены, вдали с горизонтом сливается платье.
– Лиза.
– Чево тебе?
– Я пошел с мужиками потому, что люблю тебя. Ты меня не бросишь в поле, как Плетневых?
– Молчи, молчи, тятя услышит.
Белая Дева смотрит холодно. Кружится все кругом.
– Эй, вставайте! Ехать!
Куда ехать, когда здесь тепло? Не надо. Но чьи-то руки тянут.
– Вставай, Кузьмич.
– Не надо. Полежать бы…
– Тятя, Кузьмич то захворал.
Кто говорит? Что за ложь? Разве я захворал?
И поднялся, судорожно цепляясь за воз.
Хотел подняться на ноги, но кто то ударил по голове. Что такое? Ах, это телега. Надо вылезть. И полез. У, как холодно.
– Захворал? Аль правда?
– Нет не захворал, так что то. Наступило на меня солнышко огненной ногой…
– Э, ты все причужаешь. Запрягай-ка лошадей то. Счас поедем.
Холодно. Зубы бьют дробь.
Лука стоит в стороне и широко крестится на белую ленту, что висит на востоке. Кузьмич подумал о нем.
– Чудак, сейчас оттуда взойдет зверь. Кому молится?..
– Запрягай! Живея!
Лизка ведет лошадей, ловко возится около них.
– Кузьмич, давай дугу.
– Дуга? Что такое? Ах, да. Вот она.
Оглянулся – Белой Девы нет. Небо большое, а земля маленькая. Словно островок в море света. На островке темные фигуры-люди… Шевелятся.
– Говорил тебе, не купайся круг полден, бес затреплет.
– Это лихоманка его, тятя, а не бес.
– Трогай!..
– Ты бы лег, Кузьмич, на воз, ежели нездоровится…
– Я лягу. Мне что то в самом деле нездоровится…
* * *
Днем, когда обоз стоял, к больному Кузьмичу пришли баба с мальчиком на руках.
Мальчик с беленькими волосиками. Худенький. В серой запыленной рубашечке. Кузьмич не мог вспомнить, чей он. Так туманилась голова. А Лука стыдливо погладил мальчику волосики заскорузлой рукой:
– Внучек, внучек, внучек.
Ах, это Потапов сынишка, должно быть. Вот и сам Потап, лохматый, «Мохор». Да, да, тот самый мальчик, его Васькой зовут. Он просил как то вечером, на стану, в те первые дни, когда только что выехали из Вязовки:
– Мама, дай молочка.
А мать:
– Подожди, не подоили бычка.
Тогда нехотя все засмеялись. Васька помолчал, подумал и сказал:
– Дои скорее.
– Сейчас, сынок, сейчас….
– Что же теперь с ним?
– Бог ее знает, с пищи штоль? Ну, только прямо кровью исходит. Ослабел, аж на ножках не стоит….
Мать угрюмо посмотрела на Кузьмича.
– Как быть?
– Вот и еще идет смерть, – подумал Кузьмич.
– Какими средствами такую болесть лечат? Тебе, чать, по книгам то известно, – забубнил Потап.
– Отвар черничный надо давать.
– Отвар? – Та-ак…
Мать сердито поджала губы. Мальчик заплакал – тихонько, жалобно, и в этом тихом, детском плаче было так много скорби.
Кузьмич молчал. Лука и Потап ждали, что он еще скажет. В стороне свирепо ругались. Лука вздохнул и промолвил:
– Божья воля.
И отвернулся. Потап постучал кнутовищем по своему сапогу.
– Значит, нельзя помочь?… Ну, Татьяна, пойдем.
И пошли оба к своему возу – она немного впереди, глыбастая, согнувшаяся, несла мальчика, покачивая. Потап за ней. Мальчик плакал.
Кузьмич поглядел вправо, вдаль. Там по полям шла Белая Дева. Ее голова была в небе, беспомощно опущенные руки прятались в складках одежд…
И опять озноб, и бред, и жажда, и раздражающий скрип телег, и пыль.
– Эй, вставай!..
– Неужели утро? – испугался Кузьмич. – Когда же была ночь?
Кто то бормотал над самым ухом:
– Кузьмич, встань-ка, браток, помочь Потапу надо. Помоги, пока мы с Лизкой запрягаем, помоги.
В неверном свете стоял перед Кузьмичем на коленях Лука, теребил его за руку и звал настойчиво:
– Встань же, помоги.
– Кому помочь?
– Потапу. Надо схоронить Васеньку то. Поскорей. Счас поедем, а он еще не управился. Возьми лопату, вырой яму, пока они его обряжают.
– Умер разве?
– Умер. Только вот изошел. Всю то ноченьку промаялся, лебедик.
Лука вдруг оперся рукой о землю и поднялся. И отвернулся, качая головой.
Кузьмич вылез из под воза. Да, уже утро.
– Вста-ва-ай!..
Лизка подает лопату.
– Иди, вон они…
И указала в сторону, вдоль дороги…
По одной стороне рыдвана стояли две лошади – понуро опустив голову, а по другую на земле на разостланной ватоле, лежал мальчик с беленькими волосиками, в серой запыленной рубашечке, худенький. Глаза уже были закрыты, и длинные ресницы бросали тень на щеки. Губы посинели. Баба стояла на коленях возле, выла и кланялась в землю раз за разом, касаясь лбом как раз возле, где лежали его маленькие босые ножки. Потап топтался тут же, не зная, что делать… А крик все звал:
– Вста-ва-ай!.. Запрягай!..
– Что ж убиваться то? Против Божьей воли не пойдешь, – сказал чей то голос сзади.
Кузьмич оглянулся. Это Лука – суровый, кудлатый, старый гриб.
– Похоронить надо. Иди, Кузьмич, рой могилку вон у бугорка то. А ты, Татьяна, обряжай его скорее. Счас ехать надо…
Кузьмич пошел в сторону к бугорку. Какая пыльная, какая сухая земля. Лопата еле идет. А ведь здесь пахали. Под нижним слоем, охладевшим за ночь, земля была горяча, и из ямы потянуло теплом.
– Живея поворачивайся-а! – командовал кто то.
Кому? Неизвестно. Но Кузьмич торопился. Нельзя отстать! От обоза отделились двое – идут сюда: Потап с Татьяной, а в руках большой сверток, завернутый в чистую холстину. Татьяна все причитает.
– Сыночек ты мой, родненький.
Положила возле, развернула с одной стороны – там мертвая голова с закрытыми глазами и белыми волосиками. Она опять стала на колени, заплакала, запричитала. Кузьмич торопился. Яма была теперь по пояс.
– Живея-а!.. – кричали из обоза.
Кому? Неизвестно. Уже везде виднелись вздыбленные дуги. Запрягли. Сейчас поедут.
– Довольно, Кузьмич.
– Похоронят тебя на чужой сторонушке и будешь ты лежать, как сиротинка бедная, как серый камешек, у дороги брошенный, – причитала баба.
Потап наклонился и закрыл холстиной головку мальчика. Татьяна рванулась было, словно хотела отнять, и просто упала на землю. Потап перекрестился и поднял сына. Вдвоем с Кузьмичем они уложили мальчика в яму. Среди глинистой земли холстина казалась еще чище. Оба мужчины молчали.
Кузьмич поспешно схватил лопату и стал сбрасывать землю на холстину. Баба, как собака, у которой хозяин несет топить щенков, подползла к краю ямы, за сапогами мужа. Она вопила. А в обозе кричали:
– Живея поварачивайся! Трогай!..
Там заскрипели телеги. Тронулись. Кузьмич торопился. Вот уже не видно холстины. А земля сыпется, сыпется.
От могилы пошли так: Потап с лопатой на плече впереди, а Кузьмич за руку вел Татьяну.
Она качалась, порывисто бросалась вперед, гнулась почти до земли, выпрямлялась и хрипло вопила:
– Ох, Господи, Господи!.. Да что ж это такое, Господи?
А обоз уже уходил, и степь была пуста. Солнце в мареве ползло вверх.
Когда догнали обоз, Кузьмич оглянулся. Где же холмик, под которым схоронен мальчик? Степь ровная, и не разберешь в ней ничего.
– Хоть бы камешек положить, – подумал он: – хоть бы камешек.
И опять дрожь, истома и туман….
* * *
Кто то шарит тихонько около самого уха и говорит: – Ты проснулся, Кузьмич?
Голос ласковый, но раздражает. И хочется на него ответить сердито.
– А разве я спал?
– Как убитый. Что с тобой? Ты болен?
– А Васенька?
– Какой Васенька?
– Внучек то?
– Ты бредишь? Васенька в могиле. Сам же ты и хоронил его. Еще третьего дня.
Лука смотрит сумрачно, Лизка испуганно. Воз скрипит, и так неприятно лежать на нем. Во рту пыль и липкая сухость.
– Волга скоро, а ты все валяешься. Встал бы, хоть посидел, а то болезнь совсем сломит. Встань-ка, встань…
Лука берет за руку, поднимает, заставляет сесть…
* * *
Озерца, перелески из дубов и осокорей, тальники с бледно-зелеными листочками. Откуда они?
– Скоро Волга, – говорит Лука. – Вон смотри, вон горы виднеются, а под ними Волга.
И правда, к вечеру Волга. Широкая, версты в две. Песчаные отмели, как желтые полотна, лежали вдоль берега. Между ними поблескивала вода, красноватая от заходящего солнца. За Волгой, вдали, верст за пять, сбоку белой горы, в вечерних облаках тонкой пыли, виднелись церкви – одна, две, три… много. И торчали трубы, похожие на шесты. Там город. Лука стал креститься.
– Ну теперь, надо полагать, облегченье будет.
Кузьмич промолчал. Облегченье? Какое? Все равно. Вид воды его угнетал.
Впереди сердито говорили чьи то голоса:
– Не пущают. Череду надо ждать неделю, аль больше.
– Да как же это? Нам нельзя. Мы и так проелись. Ежели ждать неделю, нам смерть.
– А вот как хоть, так и делай. Не пущают. Нам тоже череду ждать – помирать. Вон гляди, сколько народу. Слышь, как шумят?
Кузьмич прислушался. Издали, с берега, шел неясный, густой шум. Там, как золотые точки, светились костры. Пахло дымом и скошенной травой. Под уродливыми осокорями, у дороги, стояли рыдваны, а вокруг них разбросанная рухлядь и бабы с ребятишками. Справа и слева слышались крики. В голос плакала женщина.
Проехали еще немного. Теперь все перелески и ближние луга были полны людьми, телегами, лошадьми, криками, собаками, кострами, дымом.
Возы пошли тише. Лизка держала возжи, натянув их, загибала голову то вправо, то влево… Кто то невидимый спрашивал:
– Далеко еще до перевоза то?
– Далеко. С версту.
Выехали на яр. Справа, вдоль золотистой Волги желтели пески, на которых бродячими пятнами чернелись люди, лошади, возы с поднятыми торчмя оглоблями; а слева, вплоть до далекой перевозной конторки, четко выделяющейся на светлой воде, – все было запружено черной копошащейся массой. Дым частых костров стоял над всем берегом. Злые лица глядели на Кузьмича со всех сторон. Это был стан диких.
– Куда прете? Без вас там много…
Но возы шли туда, в темную массу. Кузьмич смотрел, не понимая. Неужели это все люди? Неужели придется ждать здесь целую неделю?
Он подумал, что теперь жить нужно будет все время у воды, что лихорадка, пожалуй, будет трепать его чаще… Только подумал, а дрожь сразу пробежала по спине, и в глазах засверкали голубые кольца…
Сразу костры стали ярче. Они виднелись то из за колес, то из за копошащихся людей. Кузьмич, как в бреду, смотрел кругом. Черные фигуры бродили около возов. У костров сидели чудовища с ярко-красными лицами. Весь воздух был полон тоски и зла. Дышать стало труднее, труднее, и вдруг все – весь берег с людьми, кострами, лошадьми – закачался. Дым и пламя костров разлились по всему берегу, поднялись до неба, как чудовищный пожар. Глухой шум толпы зазвучал, словно суровая монашеская молитва. Кузьмич беспомощно оглянулся. Рядом – Лизка – с красным лицом и хищными сверкающими зубами. Он сделал к ней шаг и потерял сознание.
* * *
Пожары полыхают, звонит звон, и бой идет. Ничего в дыму не разобрать.
Кто то положил холодную руку на лоб. Смерть? «Смерти только раз взглянешь в глаза»… Она склонялась низко, глядит в глаза – старуха с проваливающимся ртом. Она шепчет:
– Заря-заряница, красна девица, избавь раба Божия Григория от матухи, от знобухи, от летучки, от желтучки, от Марии Иродовны, от всех двенадцати девиц-трясовиц… Тьфу, тьфу, тьфу, тьфу!
Смерть поплевала во все стороны и опять ее холодная сморщенная рука коснулась лба, подбородка, щек. Из за плеча смерти смотрит Лизка. В глазах у ней тревога.
– Никак прочнулся?
– Прочнулся, – говорит смерть. – Дай, Господи, на выздровление.
Ах, это не смерть, это – старуха.
– Вылазь-ка вылазь, будет валяться. Пропадешь, – говорит Лизка глухими далекими словами. Из за звона в ушах Кузьмич едва слышит ее.
Над Волгой туман, белый, как молоко. Над ним горы другого берега. Где то стучит плицами невидимый пароход. Плачут дети.
– Что это с тобой? Совсем ты скопытился.
Лизка нагнулась к самому лицу Кузьмича. Ласково скрипит ведро рядом. Лежать бы и слушать этот скрип и ловить щеками теплое лизкино дыхание.
– Эх, какой красивый ты стал. Все губы в болячках. Вот это тебя Бог наказал – не целуйся с девками. А желтый ты, как яичница.
Ведро скрипит. Где оно? Вот. Оно в руке Луки. Бородатый тоже смотрит на Кузьмича пристально.
– Испугал ты нас, два дня в горячке пробыл. Полегче что ли тебе?
– По-лег-че…
– Ну, слава Богу.
Туман колышится, уходит. Завиднелся город – белые дома по берегу, главы церквей. В церквах протяжно звонят. Волга пустая. Нигде ни лодки, ни баржи, ни парохода.
Стайка босоногих ребятишек, подсучив штанишки и рукава рубашек, плещется в воде – ловит мальков. Высокая сердитая баба прямо в Волге, как в ванне, моет ребенка. Она держит его левой рукой под брюшко, а правою плещет воду на бедерки и сморщенные ножки. Ребенок надсадно орет. Баба окунула его в воду по самые плечи. Кузьмич поежился от холода, словно купают его, а не ребенка.







