Текст книги "Пересвет. Литературный сборник. № 1"
Автор книги: Марина Цветаева
Соавторы: Федор Сологуб,Борис Зайцев,Георгий Чулков,Александр Яковлев,Михаил Осоргин
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
М. Осоргин
Пиппо
(Из итальянских воспоминаний).
Одноглазый Пиппо и его маленькая дочка… Великий певец кабачков… Ну кто же в Риме не знал его! И даже за пределами Рима, куда он уезжал на гастроли по вызову истинных ценителей уличного пенья.
Дочурка его, Мариетта, выросла на моих глазах. Помню, когда ей было лет девять – десять и она уже играла нелегкие пьесы. Личико круглое, всегда такое серьезное, освещенное милой, такой праведной, такой сознательной, ясной, разом и взрослой и детской улыбкой. Пиппо пел, она аккомпанировала; а если она играла, тогда уже Пиппо подыгрывал ей на гитаре, как может подыгрывать только тот, кто на гитаре живет, как мы живем на земле. Ибо и Пиппо и дочка его были музыкальны до зависти, по итальянски музыкальны, милостью Господа Бога, морского прибоя, янтарного вина и голубой небесной симфонии.
Откуда он взялся, этот Пиппо? Ну, а откуда взялся, скажем, Пасквино, или Марфорио, или мадама Лукреция? Вырыли их из земли, безносыми, однорукими мраморами и поставили там, где нашли; и они немедленно прославились и стали своими, римскими, народными. И одноглазый Пиппо явился, я думаю, точно так же, из римской почвы, или из какого-нибудь барельефа, вделанного в стену старой престарой траттории. Пожалуй, он был раньше сатиром где-нибудь в загородной вилле, пару столетий гримасничал на пьедестале, а затем, тяжко охая, спустился, взял гитару, и пошел петь по именитым кабачкам. Было в нем также нечто родственное тому подвальному моху, которым обросла бутылка искристого Trebbiano bianco sceltissimo, подаренная нам садами Фраскати. Говорят также, что Пиппо был когда-то оперным артистом. Возможно и то. Несомненно, что его дочка, Мариетта, обучалась игре на мандолине у опытного учителя, кажется у немца. И в Берлине Пиппо бывал. Имя же Пиппо уменьшено из Филиппо. Но почитатели звали его не по имени, а по великой его профессии: маэстро.
Густой минестроне (что-нибудь вроде pusta е ceci) с'еден, следуют Карчоффи alla giudea (сильно румяные, внутри чеснок), за ними печенка alla veneziana (с луком, сочная, духовитая). А в салат милый сор Анджело, падроне кабачка, положил два кусочка льду для свежести. Розина же, его старшая дочь (она все еще ждет жениха! А пора бы!), все это приправила улыбкой. И в толстом стакане, на толстой ножке, кусок льду ждет, чтобы его залили расплавленным янтарем Фраскати. В перспективе свежий, сочный, с кисточкой кудрявой зелени, анисовый корень, финоккьо, очаровательный фрукт, не желающий называться овощем. И тут то слегка подшаркивая ногой, светясь круглым глазом, приветливо мигающим, с гитарой в черном мешке, в сопутствии Марьеттины, является под сень плохого винограда неунывающий маэстро, неисчерпаемый кладезь жизненной энергии, одетой в рифмы и положенной на музыку. Buen giorno a tutti e buon appetito! Всем добрый день и приятного аппетита.
– Как дела, маэстро?
– N'c'é male, сор Милэле, струны держатся.
– А ты, Мариеттина, как живешь?
Мариеттина делает книксен и также на жизнь не жалуется. Она уже устроилась на стуле, поодаль от столиков, так, чтобы всем ее было слышно и ей всех видно. И уже посылает уверенную взрослую свою улыбку. А сама едва побольше своей мандолины.
С чего начать? С бравурной песни – слишком солнце высоко; грусть разводить – эх и без того в мире много печали. И Пиппо пока начинает с полулитра белого, принесенного Розиной. Этот полулитр окупит первая же тарелочка медной и никелевой монеты.
А сам уже перебирает струны, ища мотив настроения. Кто сегодня в кабачке? Пара художников, пара извозчиков, старая синьора, немецкая чета с красными шеями, да давний русский знакомый синьор Микэле.
И пока единый опытный глаз маэстро оглядывает обедающих, струны гитары уже спелись о чем то со струнами мандолины. Немцы, случайные посетители, удивленно поднимают головы: им эта музыка знакома, но откуда могут знать ее итальянские проходимцы? И так исполнять на нехитрых инструментах! С такою серьезностью!
Разговоры стихают. Марьеттина наклоняет ушко к самому инструменту, точно вслушивается, что такое вздумала поведать девочке ее умная всезнайка-мандолина. Иногда маленькая музыкантша переводит взор на отца, и в эту минуту ее глаза спрашивают: «Папа, ты слышишь. Эге? Что это такое мандолина рассказывает»? Он же, добро улыбаясь, успокаивает ее недоумение: «Ну да, Marietta mía, ведь то же самое говорит и моя гитара!» Сор Анджело, не великий знаток музыки, хотя любитель веселого пения, старается быть серьезным; он остановился в дверях кухни, лицом в садик, и гладит себя по круглому животу – знак удовольствия. Розина пригорюнилась, если только можно это слово применить к итальянской девушке. И беспокойно, но и безшумно, мечется в окне, затянутом двойной частой сеткой, редкая птица – галка, чахлая, потрепанная, подобранная в поле великим охотником, синьором Анджело, и присоединенная к достопримечательностям кабачка.
Собственно говоря, галке пора уже спать; солнце сейчас сядет, а когда сядет солнце, – сразу наступит темнота. В Италии нет сумерек, как нет и сумеречного настроения. Или светло – или черно; или на душе безотчетно радостно – или же скука черная, особенно несносная, когда дует сирокко. Полутени нашей, млеющей нашей грусти, ленивого мечтательного полумрака-полусна нашего Италия не знает и не хочет знать. Быстры смены тьмы и света в ее небе и благодатном воздухе.
И, повернув быстро голову к дочке, маэстро мигает ей единственным глазом. Аккорд, еще аккорд, чип-чип по струнам гитары, резкая трель мандолины, – и маэстозо немецкой музыки нарушено. Только на миг смолкли звуки, Мариетта улыбнулась, маэстро вскинул гитару под мышку, одной ногой на стул, эге! – пришло время для мелодии Неаполя и римских stornelli. Можно бы осудить настоящего маэстро за такой смелый переход, но Пиппо, ценя музыку Германии, не долюбливает самих германцев. Потому то он и позволяет себе смазать их важность и напыщенность внезапными аккордами.
Но в этот момент к нему подбегает немецкая дама выразить чувства. И вместо уже народившегося мотива, мы принуждены нехотя ловить ухом тот акцент итальянского разговора, который способен испортить аппетит к макаронам и окислить каприйское вино. Ничего не поделаешь.
– Розина, мой стакан пуст! Позаботьтесь!
* * *
Быстро вечереет. Сор Анджело недавно перешел от газа к электричеству и завел целую доску выключателей, которыми любовно пощелкивает, засвечивая нужные лампочки под виноградным навесом садика. И на приветливые огоньки притекает любитель простой римской кухни и пряностей неаполитанской песни. Шариком катается любезный падроне от столика к столику, проворнее действует руками сора Эвелина, его жена, и алчно жду я последнего угощения – обычного стакана горячаго и ароматного zabaione на мадере. А маэстро, уже окончивший третий полулитр, кивает подошедшим знакомым и готовит голос для красивой и лукавой песни:
Canto a voi, fanriulle, un ро sgarbate
Che date i baci a stento…
– «Пою вам, о девушки, немножко не любезные, вам, которые целуете тайком, скупо и считая поцелуи.
Берегитесь, как бы не спугнуть таким постом первую любовь. Как бы не умерла она от излишнего постничанья!
О вы, блондиночки, смуглянки, рыженькие! Женщина отлично знает: ротик, который целует, решительно ничего не теряет. Он обновляется, как это бывает с луною…»
Come fa la luna…
И вот настроение кабачка создано и определилось.
– Маэстро, спойте, «О Mari!»
Старая неумирающая песня-серенада. Позже слыхал я ее в России, по русски. Но разве можно перенести к нам Неаполь, его зной вечерний, передать силу страсти его двойных согласных (nnammurato)!.. Нет, мы слишком белокровны, и нет пружинной стали в чувствах наших. Даже в цыганских песнях наших, близких к Неаполитанским, больше расслабленности, чем приподнятой на цыпочки страсти.
Одноглазый Пиппо покажет вам, как любит (come ama) и как желает (come vuole) итальянский влюбленный. «О Мария! Сколько дней я напрасно теряю из-за тебя. Дай же мне хоть одну ночь об'ятий!» И закатился к виноградному навесу незрячий глаз Пиппо, и дрожит скула его, топорщится щетина щек. Сангвинику, сидящему поблизости, неможется от пения Пиппо; он даже сплевывает и говорит:
– Diamine! Ma comme canta ben sto Ciclope! И здоров же петь этот одноглазый!
Пиппо, теперь дай покой раздраженному чувству. Эх, Пиппо милый, и в грусти есть услада!
Будь молод, пока ты молод. Лови жизнь: затем она и дана. Эх, Пиппо, всего не выскажешь, и не всесильна твоя гитара, даже она. А знакома ли тебе, Пиппо, старый маэстро, любовь тихая, преданная, самоотверженная, несмелая?
Пиппо, усталый от возбуждения, стирает пот большим платком в широкую клетку и, скомкав платок, долго засовывает его в карман, улыбаясь издали широкой улыбкой.
– Подсаживайтесь ко мне, маэстро!
– Сейчас, сор Микэле, вот еще спою вашу любимую – и пошлю Мариетту с тарелочкой. Песня – песней, а брюхо – брюхом. Девочка растет, а Пиппо стареет. Пора подумать и о приданом. Верно ли говорю, Мариетта?
Мариеттина улыбается и звонким голосом окликает:
– Эту ли, синьор Микэле?
И треплет стальную струну роговой пластинкой.
– Ну конечно эту, девочка! Спасибо за память!
Когда вы родились, Любовь вписала
Одну лишь строчку в книгу бытия…
Земля в своем движенья замерла,
Цвет звезд переменился… Потому что,
Когда родились вы – Любовь вписала:
«Тот, кто тебя полюбит, – тот умрет!»
Краса уходит… Юность не вернется…
Потраченное время без любви —
Уж не придет назад… Нет, никогда!
– Никогда! Mai più.
Розина! Вы слышали. Торопите же своего жениха. Зачем вы отпустили его в Америку? Может быть он вернется оттуда с целым сундуком денег, но, Розина, не забудьте о красоте девичьей, которая уходит, о юности, которая не возвращается – mai più. Или вы думаете, что еще не уходит ваше время? В том то и дело, что незванным и негаданным подкрадывается этот момент. И задолго до первой морщинки около глаз – покрывается сетью морщинок утомленное ожиданием сердце. «Берегитесь, как бы не спугнуть первую любовь долгим постом.»
Розина понимает без слов и сменяет посудину с воронкообразным горлом.
– Мало, Розина, мало. Принесите нам еще. И хороший кусок сладкого torta inglose для Мариеттины. А вы сами не сядете, захлопотались? Ну, пусть тогда сор Анджело придет отдохнуть за наш столик.
Толстенький падроне уже катится в нашу сторону.
«Eccolo qui….. cimitero de polli…»
Свою округленность он именует весело «куриным кладбищем». Почему «куриным», падроне? Кроме жирных кур, – немало, думается, и баранов, и телят похоронено здесь….. А сколько пасты и антипасты… Помиримся на двух вагонах макарон. Ну, за общее наше здоровье. И да здравствует прежде всего любовь:
L‘amor‘è facile,
Tutto è difficile…
Любовь – дело легкое, а все остальное так трудно…
* * *
По русски «кабачек» звучит далеко не поэтически. Чуется в этом слове тяжелый пивной, сивушный и махорочный дух, грязь лохмотьев и висящая в воздухе брань. Грязные и жалкие таверны можно найти повсюду. Но не в этих притонах нищеты и алкоголизма звучала гитара Пиппо. Сюда не мог повести своей дочери знаменитый римский певец.
Римский кабачек – нечто совсем особенное, нам незнакомое. Добрый хозяин любовно содержит его в чистоте, не жалея скатертей, пусть заплатанных, но все же чистых, и украшая его, чем Бог послал, антиком ли, выкопанным из земли, или собственным семейным портретом, а то аквариумом фонтанчиком, – благо великие воды бегут в Рим по старым акведукам с окружных гор.
В кабачке днем обедает средний чиновник, вечером он же приходит сюда с семьей или с приятелями. Обязателен столик, накрытый куском сукна, для игры в tresette, или в scopa, по одному сольдо партия. Острить и говорить о политике полагается громко, на все помещение, но ни один добрый падроне не позволит посетителю грубого слова или пьяных выкриков, – да и посетитель сам понимает это прекрасно.
Чем стариннее кабачек, тем в большем он почете; чем строже наблюдает хозяин, чтобы только избранные виноградники доставляли дары свои в подвал кабачка, – тем больше ценителей заглядывает в уют кабачка после захода солнца. Но всегда доступными остаются цены, и синеблузник-рабочий не переплачивает из-за того, что кабачек полюбился и господину в манжетах.
В осенний сезон, когда Рим заполнен иностранцами, кабачки прихорашиваются и, конечно, теряют часть колорита. Настоящие habitués забиваются в угол и скучают, закрывшись листом «Messaggero» или «Griornale d‘Italia». Они ждут, когда волна иностранцев сбудет, и снова станут они первыми людьми земного рая. Разве немец или англичанин, забредшие сюда ради курьеза, понимают разницу между искристым Фраскати и степенным Гроттаферрата. И можно ли серьезно относиться к людям, которые ломанным языком спрашивают в будний день Асти Снуманте, обращая волшебный кабачек в шаблонный ресторан.
И подлинный ценитель поэзии кабачка морщится и тухнет, когда, по желанию подвыпивших иностранцев, тот же сор Пиппо, великий музичиста, должен петь наскучившую и затасканную «Santa Lucia» или «Spagnola».
Настоящий римский кабачек полон своеобразной поэзии, которой не опишешь двумя строками и не расскажешь в целом томе. Он не может быть шаблонным, в нем обязательно есть нечто свое, неповторимое, – либо виноградный навес, либо исключительное вино, либо такой суп из рубцов, какой найдется в редком субботнем меню. Или горячие пышки, всегда с пылу с жару; или макароны домашней стряпни, секрет которых был занесен в завещание хозяина.
Нет, например, сомнения, что лучшия в Риме, а следовательно и в мире, макароны, точнее pasta all' novo, подаются у братьев Феделинаро в их кабачке, что на площади, заполненной шумом фантана Треви. Лучше не бывает. Лучше и не может быть. Лучше попросту – нельзя себе представить.
Это истина, оспаривать которую смешно, – хотя иному, может быть, более по вкусу какие-нибудь rigattoni al sugo, толстые, полосатые, мучнистые, но это уже дело вкуса, я же говорю об об'ективной истине, не допускающей дальних кривотолкований.
Помнится, именно в этом кабачке я и познакомился впервые с маэстро Пиппо и его дочкой. Один опытный итальянский друг открыл мне секрет запыленного и выдержанного Trebbiano bianco, не слишком строгого, сладковатого, но очень уж подходящего к необходимым, также лишенным строгости и стиля, но все же единственным в своем роде макаронам братьев Феделинаро. Вечером я завел сюда гостей из России, литературных друзей, почитателей Италии. А Пиппо в те дни (ох, как давно это было!) еще цвел здоровьем и блистал голосом.
Право же, как то даже странно говорить сейчас о кабачке рядом с фонтаном Треви. Кажется это далеким, позабытым, быть может перепутанным сном…. Поклоннику Парижа тоже есть что вспомнить, но не с тем, нет, не с тем чувством. Там к воспоминаниям непременно примешается что-нибудь пикантное, щекочущее воображение: слово, жест, улыбка, выходка, хотя бы попросту лицо, ряд лиц, оживленная мимика и беседа. А в Риме как-то и люди не нужны. Зачем мне люди, когда Агриппа, зять великого Августа, еще в 19 году до Христа позаботился устроить водопровод, пославший в Рим шумливый поток чистой и вкусной воды, питающий фонтан Треви на крохотной площади. Фонтан Треви не струйка, не каскад; целую речку, бойкую, немолчную, одел Бернини дорогим камнем, набросив фигур и барельефов, напутав аллегорий, увековечив и самого Агриппу с планом его диковинного акведука. А шум фонтана врывается в кабачек каждый раз, как новый посетитель приоткрывает дверь, заранее улыбаясь предстоящим высоким вкусовым ощущениям: гениальным макаронам и аккомпанирующему их живительному напитку.
Сам кабачек не прихотлив; только один ряд столиков умещается вдоль стены, забегая и под арку примыкающей комнатушки. Напротив столов – хозяйский прилавок, он же и кухня, так как горячей пищи, за исключением макарон, да еще пожалуй яичницы, здесь не подается.
Вы помните, милые друзья, с которыми мы позже не раз встречались на страницах газетных и в литературных сборниках (жизнь умеет разбрасывать, но она же охотница и вновь сталкивать!), как спорила здесь мандолина Мариетты с говорком фантана? И песни одноглазого Пиппо помните? И как, странно взволнованные и вином и звуками, вышли мы и спустились к барьеру фантана бросить традиционное сольдо в воду – ведь вы уезжали! – и смеясь, и в тайниках души все же веря, что примета не обманет, что Рим опять позовет к себе того, кто не забыл исполнить священный обычай. С тем же странным волнением неверующий крестится на старинный, темный, прекрасный образ, с улыбкой прося его о помощи, смеясь над собой и любя этот крест, этот жест забытый, отвергнутый – и все же святой своей наивностью…
Кто пробудил в нас это чувство веры в чудесное? Кто облек надежду на возврат в поэтическую грезу? Не Пиппо ли, пропев знаменитое «Вернись в Сорренто», но его ли слегка натреснутый голос, цельной страстью дрожащий? И не струны ли мандолины, живые под ручкой маленькой Марии?
И вы вернулись… И еще не раз мы встретились в Риме, – пока не залил Европы поток ненависти, сначала нас разлучивший, позже вновь спаявший иною спайкой… Что бы дали вы, чтобы вернуть те дни и снова быть возле рябой воды фантана склоненными перед статуей поильца Рима – Нептуна с трезубцем!
* * *
Шли годы…. Заглядывая иногда на кладбище у черепичной горы Тестаччо, где под сенью пирамиды Кая Цестия врастает в землю подмогильная плита Шелли, где у дверей склепа сидит мраморная девушка, изваянная Антокольским, где плакучее деревцо склонилось над именем Пашкова и где спит много много маленьких, никому неведомых людей, – я бродил глазами меж черных кипарисов, отыскивая незанятый клочек земли, который можно откупить заранее. Мне казалось – и посейчас кажется – покойным и гордым лежать здесь, далеко от родины кровной, в центре родины великой культуры. Здесь заезжий сородич прочтет на мраморной плите имя, – прочтет вслух и, может быть, вспомнит или запомнит; после, вместе с именем кладбища, пирамиды и странной, голой горы из античных черепков, – мелькнет в его памяти и надпись по русски, навеки оставшаяся в Вечном Городе, поскольку, конечно, сама вечность – не условна. Быть связанный с Римом – хотя бы узами смерти мне всегда казалось честью. Низко склоняю голову и прошу мою судьбу оказать мне эту честь хотя бы за те мучительные годы, которые выпали и выпадут на долю наших поколений!
Шли годы… На месте пустырей Prati di Castello вырастали доходные дома; целый чиновничий городок зачался и вырос за villa Borghese, ученая лопата удлинила площадь Форума вплоть до величавой громады Колизея; восстал из земли великий Август, возсияла из подземного заточения статуи Ниобиды; уже третий папа на моей памяти сидел «добровольным пленником» в Ватикане.
Шли годы…. Увереннее, тверже, спокойнее звучали стальные струны мандолины в руках Мариетты, уже почти взрослой девушки; глубже стала трещина во все еще полновесном голосе маэстро. Нежная песня Неаполя – да; но уже не так легко давалась ему сумбурная, дурашливая, неистово-веселая «Tirammi la gamba».
– «Ай, ай. Тяни мою ногу, она под трамваем. Прощай, моя Нинетта, прощай, моя Нинетта, тебя увижу ль вновь?»
Пиппо прыгает на одной ноге, поджимая другую, вскрикивая под акомпанимент своей гитары к вящему наслаждению публики. Никто не поет так «Tirammi la gamba», как великий Пиппо. Но тяжел, слишком тяжел был ему такого рода репертуар. Когда маэстро вытирает клетчатым платком обильный пот со лба, – сердце его колотится сильно, больно и старчески…. И будет лучше, если маэстро отдохнет на волнующем, полном лирики мотиве диалектальной песенки El sordato.
Солдат – неаполитанец поет на чужбине свой родной мотив; молодой командир слушает. Не время петь, и не место… но не велик выбор для сына Неаполя; либо петь, либо умереть.
«Я сказал ему; синьор поручик!
Пойте и вы – что за беда!
Я думаю о моей далеком родине,
Ведь я неаполитанец;
Если я не буду петь – я умру.
Поручик вздохнул… – Да, ты прав
Неаполь прекрасен, ох, как прекрасен Неаполь.
Знаешь, ведь и я влюблен в наш Неаполь.
Ну, ну, пой же свою песенку,
Только пой тихонько – тихонько».
Мой спутник, артист московской оперы, сам знаток и любитель неаполитанской песни, берет у Пиппо его гитару.
– Ну, маэстро, теперь споем наше, русское.
И поет ему первый куплет «Коробейников».
– Benne – benone! Отдайте-ка мою гитару! Ну, Мария! Верно ли, синьор Volodia?
Маэстро учить не приходится. Ему достаточно дать услыхать мотив, – он его никогда не забудет. И за ним, внимательным ухом, следует его музыкальная дочурка. И в центре Рима, близ Капитолия, несется из закрытой двери кабачка разбойничья песня —
На старой Калужской дороге
На сорок девятой версте…
В стаканах наших искрится знаменитое вино est-est-est, в старые годы трижды отмеченное знатоком-кардиналом. Оно строже и хмельней Фраскати. Но кабачек, прославленный этим вином, неуютен. Пиппо не заходил бы сюда, если бы в красных книжках, программу которых выполняют англичане и немцы, звездочка не указывала на этот кабачек, вариируя и легенду о вине est-est-est. И бедному маэстро, по случаю тяжелых дней, приходится наводить своей гитарой colore locale на шаблонный кабачек улицы, слишком центральной и буржуазной. Ибо Мариеттина уже перестала быть даже Мариеттой: ее называют синьорина Мария. Глаза ее остались детскими, волосы, как и прежде, гладко зачесаны кверху, не по-римски, а пожалуй, по-русски, совсем просто, без претензий. Плавность родилась в ее спокойной походке, солидность в улыбке. В шестнадцать лет – итальянка уже женщина. Неужели это та самая Мариеттина, которая радостно приседала, получив шелковый шарфик в кабачке Треви? Шелковый шарфик, яркий и широкий, из рук русской синьоры…. Как идут годы….
– Маэстро. Сколько лет мы знакомы?
– Думаю, синьор Микэле, что не мало! Пожалуй с того самого года, как толстый Анджело купил тратторию «Roma Sparita». А тому будет… тому будет…. Мария! Сколько тому будет лет?
– Ты говорил – лет восемь, папа.
– Да, уж не меньше. Пожалуй, как раз братишка Марии тогда родился…
– Да разве у вас еще есть дети, маэстро?
– Эге! Я их держу дома. У меня их четверо, синьор Микэле. Мария – старшая, остальные сыновья.
– Такие же музыкальные?
– Дети мои? Нет! Им не далось. Но я их и не учил. И вряд ли хороша такая участь, быть певцами кабачков. Не так ли, синьор Микэле?
– Но вы, маэстро, король певцов!
– Король, а живу, как нищий. Отойди в сторонку, Мария. Знаете, синьор Микэле, эта девочка – сокровище. Что – я? Я – пьяница! Без нее я пустил бы семью по миру. Не она при мне, – а я при ней. Но, синьор Микэле, мандолина не кормит; нужно горло, мое горло, хоть старое. И еще чувство нужно; старого артиста чувство. Теперь подумайте, синьор Микеле: когда я умру – куда она пойдет? С кем? И что будет с ними?
Вот от чего у старого Пиппо порою дрожит голос больше чем нужно, Alla buona salute, синьор Микэле! Пусть это будет последний стакан. Что прикажете спеть на прощанье? Или сыграть вам Молитву Девы?
Опять, склонив головку, внимательным ухом следит Мариетта за дрожащим звуком струны. Влажен одинокий глаз Пиппо, и на опухшем лице его странная улыбка. Он также слушает гитару, и публика, за полчаса перед тем смеявшаяся его песням и ужимкам, застыла в немом и почтительном внимании. Ему не апплодируют. Щедро кладут экономные итальянцы, еще щедрее иностранные гости медь и никель на истертую тарелочку Мариетты.
– Buona notte, signori, e buon riposo a tutti. Всем доброй ночи – и сладко почивать!
* * *
Время от времени из кладовой появлялась коллекция чемоданов и подвергалась осмотру. Соблазнительно было взять только один, маленький плоский чемоданчик, подкинув к нему походную сумку и несессер… Но книги! Но бумага! Но лишняя перемена белья! Едешь на день – бери хлеба на неделю! И малый чемодан лез обратно в кладовую, а большой еще больше распухал, пыхтя под тугими ремнями. И такой же кругленький, надутый, пыхтящий паровоз увозил меня из Рима, редко – надолго, часто – далеко, никогда – на родину. Кроме нея, все другие страны были, в ту пору, гостеприимно открыты и приветливы.
И вот однажды, вернувшись из какой-то дальней прогулки, не то из Парижа, не то с Балкан, – где иные песни звучали, – я, как всегда, с первым приветом направился в «Исчезнувший Рим» («Roma Sparita») сэра Анджело.
Сколько новостей! Розина, наконец, замужем. Когда сор Микэле надумает прокатиться за город по дешевому тарифу на хорошем извозчике, достаточно предупредить накануне или в тот же день, но пораньше утром. Муж Розины имеет хотя и простой, но новенький – с иголочки – экипаж. Есть пара лошадей, – приданое Розины. Каков из себя муж Розины? Хе-хе! Да вот он сидит за угловым столиком. Vieni qua, Adolfo! Познакомьтесь, сор Микале! А Розины здесь нет, она теперь домоседка – дома хозяйничает.
Ну, а в остальном все по-старому, за три месяца без особых перемен. Вот еще новость: немецкая статья в рамке. Это, сор Микэле, вроде как бы реклама. Если вспомните, бывал тут, в «Roma Sparita», молодой художник с длинными волосами, немец. Теперь он уехал совсем в Германию. Так вот это его статья о римском кабачке «Roma Sparita». Теперь в Берлине всякий читал. И в книге Баха также значится на особой странице. А к книге написал предисловие сам Габриэле д'Аннунцио.
За стаканом горячего zabaione, с глубоким и радостным удовлетворением вернувшегося домой путешественника, слушаю солидную болтовню толстого padrone, волосы которого быстро седеют, а глаза всегда молоды и простодушны.
– Ну, а Пиппо поет по-прежнему?
– Пиппо? Э, нет! Пиппо больше не поет!
– Почему же?
– Потому что Пиппо умер, сор Микэле. И не говорите, такое горе, такое горе!
– Как, маэстро умер? Как же так?
– Умер, простудился и addio! Ну, конечно, и ослабел от вина. Вина он пил слишком много, синьор Микеле; а Пиппо был уже не молод.
– А девочка? Мариетта?
– Она бывает почти каждодневно. Приходит с другим. Тем и семью кормит. Пиппо, старый бродяга, не сумел скопить семье ни гроша. Мариетта едва его схоронила – и пошла опять бродить по кабачкам. Но доходы не те! Так, дают иные, зная об ее сиротстве….
– А с кем же ходит девочка?
– Какой-то родственник, тоже гитарист.
– Он певец?
– Нет. Теперь поет сама Мария. Но разве это голос, сор Микэле! У Пиппо был голос, и было сердце артиста. А Мария… как все. И мандолина не выручает. Без отца ей нет ходу. А Пиппо, бедняга, умер. Двадцать лет без малого я знал его, сор Микэле. И все двадцать лет он пел и пил, как настоящий маэстро своего дела.
На следующий день к вечернему обеду пришла в кабачек Мариеттина. В черном платье. Похудела девушка. Видно – трудно ей. Ее спутник – простой, робкий человек, в пиджачке, серьезный гитарист, но без огня и без увлечения.
– Чья это гитара?
– Папы. Он завещал ее синьору Федерико.
– А твой братишка, Мария?
– Он дома с мамой.
– Мама работает?
– Она стирает белье синьорам. Но платят плохо.
– Значит теперь ты кормишь семью?
– Я помогаю. Но и нам дают не много. Гораздо хуже прежнего.
– Ты очень жалеешь папу?
– Он был такой добрый…. – Era cosi buono, povero papá.
* * *
– Одного я не рассказал про маэстро Пиппо. Он был не только удивительный певец, но и умница, и очень чуткий человек. Помню, как в Риме гостили русские экскурсанты-учителя. Свыше трех тысяч проехало их за шесть лет, и Пиппо неизменно пел им по вечерам.
Однажды мы справляли прощальный вечер: утром группа уезжала во Флоренцию. Пели хором, говорили речи, разводили гражданскую грусть интеллигентскими слезками.
Пиппо слушал, аккомпанировал пению, смотрел внимательно в рот ораторам. Вероятно по глазам догадывался, о чем говорят русские, почему в их голосах слышится дрожь. Смеялся, когда сор Анджело выступил с речью, «по-русски» («Спасиба, спасиба, дозвиданья!»). Затем залпом выпив стакан вина, великий маэстро сам попросил слово, махнув мне рукой:
– Переводите!
Сначала цветисто, по адвокатски; затем душевнее и проще. Каждый итальянец – немножко оратор. Пиппо был оратором Божьей милостью, – как и певцом. И я очень жалел, что речь его приходилось переводить, – разве переводима речь итальянского оратора. Но всего чудеснее было то, что Пиппо говорил на ту же тему, что и мы, – все поняв о чем перед этим шла речь по-русски. Он говорил нам о наших горестях и сулил нам те блага, и бо́льшия, какими пользуется Италия, – и свободу, и свет солнца, и веселую песню. И кончил лучшими нашими тостами, выраженными им на звучнейшем из языков. Как он понял? Как догадался? Какой же ты умница, Пиппо, и какой ты чуткий и благородный человек!
Арфой златострунной ласкают ли ангелы твой слух, достойный маэстро! Или ты веселишь своим пением страдальцев Дантона ада? Или оттуда, своим одиноким глазом, ревниво следишь за тонкими пальцами осиротевшей Марии, дрожащими над двойной струной мандолины?
Пиппо! Отдохнуло ли там твое усталое сердце!
Posa per sempre! Assai tu palpitasti!
Мих. Осоргин.







