Текст книги "Год Черной Лошади"
Автор книги: Марина и Сергей Дяченко
Жанры:
Классическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 58 страниц)
Тимур толкнул дверь – она поддалась, и это было славно, потому что он до последней минуты боялся, что дальше костюмерной его не пустят.
В коридоре не было окон. Здесь стояла совершенно непроницаемая темнота.
– Добрый день, – сказал Тимур, стараясь говорить спокойно. – Вернее, доброе утро… Я прошу прощения, что вошел без спросу. Но мне очень надо поговорить.
Тишина.
– Я прекрасно понимаю – многие, наверное, после провала вот так же требовали объяснений…
Тишина.
Тимур двинулся вдоль коридора, ведя по стене рукой. Запнулся о свернутую в рулон дорожку; дальше пошел осторожнее, время от времени щелкая зажигалкой – выискивая надписи на стенах.
Надписей не было.
Стена была холодная, шероховатая. Коридор свернул; обнаружилась лестница. Тимур худо-бедно сориентировался, подниматься не стал, а пошел по коридору дальше – по направлению к сцене.
– Я думаю, вы меня слышите. Но притворяетесь, что меня здесь нет. Что же… Я расскажу. После сегодняшнего… вчерашнего провала меня не возьмут даже вести школьный драмкружок. Не знаю, потеряет ли что-то театр оттого, что меня в нем не будет. Может, и не потеряет. Это и не важно. Речь не обо мне. Речь даже не о тех, кого я подставил под удар, не о Вите, которая могла бы стать великой актрисой. Не об Ольге, которую придется долго лечить. Не о Борисе, чья карьера закончена. Не о Кирилле, преданном театру настолько, что он и с размозженным черепом играл бы, наверное… И не о Коле Дрозде, чей редкостный талант так никто и не оценил. Речь не о том. Я хочу знать… просто объясните мне, что вас так раздражает в этом проклятом спектакле? Что именно? Ведь вы сломали его, как игрушку. Изуродовали перед зрителем. Превратили в карикатуру на самого себя… Потому что он сделан не по правилам? Не по тем правилам, которые вы считаете абсолютными? По другим правилам?
Тимур снова щелкнул зажигалкой. Ничего; стены коридора были по-прежнему чисты.
– Я расскажу вам, почему этот спектакль получился именно таким, а не другим. Когда я читал пьесу «Три брата», еще в школе… Мне было очень жалко Ученого. Которого все прочие персонажи считали эгоистом, мещанином… и относились соответственно, а мне было его жаль. Он не такой эстет, как Писатель, не такой романтик, как Врач… Я уже тогда подумал, что хочу рассказать эту историю по-другому!
Щелчок зажигалкой. Впереди, шагах в тридцати, замаячил выход из коридора.
– …Но дело не в этом. Не в том, что пьеса по-другому прочитана, вас раздражает, как она воплощена… Но ведь любую историю можно рассказать по-разному. Можно спеть, можно станцевать… Какая разница, каким путем достигается сопереживание!
Щелчок зажигалкой.
– …Так вот, я скажу вам. Вы вот не терпите нафталина… Но там, за вашими стенами, очень быстро меняется мир. Вы понятия не имеете, что такое время – для вас это расстояние от одного звонка до другого… И от антракта до финала. А время – это другое! Это совсем другое… мироощущение. Если бы эти спектакли – те, которыми вы потрясаете души – если бы их пустить сейчас голенькими, на обыкновенной сцене… Я не говорю, что они будут плохи. Они, возможно, вполне хороши… Они были бы хороши и десять лет назад, и двадцать… Я путано говорю, я не знаю, как сказать, чтобы вы поняли. Вы старше меня во много раз, вам кажется, что вы все познали, все видели… Но попробуйте! Попробуйте хоть на секунду отречься от этих своих… правил! Попробуйте взглянуть иначе! Как ребенок, который впервые пришел в театр…
Тимур остановился. Прижался щекой к шероховатой стене:
– И вот что ужасно. Вы ведь задаете тон, вы даете понятия о плохом и хорошем… Все ваши спектакли одинаковы. Драма ли, комедия… Все правильно, все точно так, как учат первокурсников… все в рамках! В шорах! И все хотят вам соответствовать… Умные люди давно поняли, что вам нравится, и делают спектакли специально для вас. А вы их радостно принимаете. И вкладываете душу. Которую их творцы – недовложили… А когда кто-то хочет смотреть на мир собственными глазами, а не вашими… Если у вас, конечно, есть глаза… вы отторгаете его. Вы его давите, как клопа. Чтобы другим неповадно было. И все говорят: этот спектакль плохой…
Коридор закончился; железная дверь, ведущая на сцену, была заперта. Тимур двинулся в обход.
– …А вообще, имеете ли вы право судить людей? У вас у самого глаз нет… И души, думаю, тоже нет. Или есть? Где она прячется, ваша душа, хотел бы на нее посмотреть…
Широкий проем, через который на сцену втаскивали декорации, невозможно было ни закрыть, ни запереть. Тимур вошел в абсолютную темноту. Двинулся вперед, огибая кулисы, отводя с дороги тяжелый бархат. Здесь было душно, от пыли чесалось в носу, Тимур не удержался и чихнул. Духота усилилась – и отступила; перед Тимуром в темноте угадывалось большое пространство: он оказался на сцене, и занавес был поднят.
Тишина. Ни дуновения.
– Вы не будете со мной говорить? Вообще?
Тишина.
Щелкнула зажигалка. Тимур не стал убирать язычок пламени, вместо этого шагнул к кулисе, поднес огонь к краю ткани:
– Будешь говорить?!
Кулиса рухнула. Десятки килограмм пыльного бархата упали с высоты четырех этажей, погасили зажигалку, сбили Тимура с ног, вжали в деревянный пол, оставили без воздуха.
Он не утратил самообладания. Задержал дыхание, как ныряльщик, и стал выбираться на ощупь. Выполз из-под тяжелой горы складок, отдышался; перед глазами плясали искорки, а кроме них, вокруг не было ни пятнышка света. «Черный кабинет»; Тимур выбрался на самый центр сцены, подальше от кулис, и снова щелкнул зажигалкой.
Скрип и грохот. Тимур упал ничком, перекладина с укрепленными на ней прожекторами остановила падение в полуметре над поверхностью сцены – в самом нижнем своем положении. Гул потревоженной машинерии не смолкал – падугу опустили против всех правил, слишком быстро, и теперь она тяжело раскачивалась над лежащим человеком.
– Ты не прав, – шепотом сказал Тимур. – Меня давить поздно – меня ты уже раздавил… Но пойми, театр не может идти по рельсам, как поезд… Он должен иметь право… иногда сворачивать. То, что не нравится тебе, не обязательно плохо… Ты похож на огородника, который выпалывает ирисы и ромашки… за то лишь, что они – не любезная ему картошка…
Сцена качнулась, пришла в движение – с негромким скрипом проворачивался круг. Все быстрее и быстрее; Тимур успел подняться на четвереньки – и тут же упал снова, втиснулся в гладкое дерево, чтобы центробежная сила не швырнула его в зал или в кулису. Круг вертелся бешеной каруселью, зажигалка вылетела из руки Тимура, а сам он в какой-то момент едва не потерял сознания.
Вращение замедлилось. Тимур не мог подняться еще долго после того, как круг остановился.
А потом сверху ударил свет, такой яркий, что Тимур закрыл лицо ладонями.
И так, не отрывая ладоней, сел.
Глаза, долго осваивавшиеся с темнотой, привыкали теперь к свету. Тимур видел узор сосудов на собственных веках.
А потом в белом, каком-то даже хирургическом свете софита он увидел себя – рваная рубашка с грязными манжетами, брюки, еще недавно приличные, а теперь измятые и перепачканные донельзя. Ссадины на ладонях; у ног его, прямо на досках, было выведено ярко-желтым мелом: «Иди домой, Тимур».
– Я не уйду, – сказал Тимур, поднимаясь.
Все фонари, которые только были на сцене и в зале, одновременно вспыхнули.
Это было нечто среднее между летним полуднем и плавильной печью. Тимур заслонил лицо локтем; свет стоял стеной, как прежде стояла темнота, но если темноту можно было рассеять с помощью зажигалки, то средства против света не было никакого.
– Ты ничего со мной не сделаешь, – сказал Тимур. – Я понимаю, мне тебя не разубедить… Но я должен хотя бы попытаться. Вот моя первая победа – ты больше не игнорируешь меня…
Свет погас – весь, кроме единственного прожектора, показавшегося теперь тусклым, будто одинокая лампочка в ободранном подъезде. Пятно света поползло по сцене; остановилось на меловой надписи: «Ты сумасшедший. Уходи».
– Нет, я не сумасшедший, – сказал Тимур.
Круг света передвинулся еще.
«Ты слыхал, на чем строится театр?»
– На растоптанных самолюбиях, – Тимур усмехнулся.
«Подбирай остатки своего – и убирайся».
– Послушай, – тихо сказал Тимур. – Почему бы тебе не усомниться? Хоть один раз немножечко усомниться… Я не говорю – пересмотреть вкусы. Ты знаешь, что такое театр – но ведь ты не знаешь, что такое жизнь! Как же ты можешь судить?!
Пятно света нырнуло за кулисы. Переползло со сцены на бетонную стену.
«А почему бы не усомниться тебе?» – было написано на стене, в полуметре от земли.
– Потому что я уже прошел через сомнения. Я понял, что имею право на свой спектакль… на свой взгляд. Да, я напрасно пришел с этим к тебе. Я был глуп. Мне хотелось признания. Лучше бы я просто написал у себя на лбу: «Бездарность и формалист»…
Луч поднялся выше. На черной краске было выцарапано будто гвоздем:
«Ты действительно бездарность и формалист».
– Разумеется, – кивнул Тимур.
Луч поднялся еще выше. Тимур шагнул вперед, к лестнице – и наступил на зажигалку.
Поднял. Не думая, бросил в карман.
От перекладин-ступенек пахло железом.
«Тебя плохо учили, мальчик. Ты дилетант».
– Нет, – сказал Тимур.
Комочки высохшей грязи откалывались от его подошв и летели вниз.
«Ты не умеешь элементарного».
– Нет, – повторил Тимур громче. – Я знаю законы, которые нарушил… Я сделал это намеренно. Мой Ученый, в отличие от персонажа пьесы, существует среди размалеванных кукол… Да, это такой прием… Ведь рисует же ребенок синюю лошадь? Прекрасно зная, что синих лошадей – не бывает?
«Самоуверенность – отличительный признак бездарности.»
Тимур поднялся выше еще на несколько ступенек.
– Ты путаешь бездарность и непривычность… Да, мои персонажи сперва отвечают, а потом уже выслушивают вопрос. Я знаю – так неправильно, надо сперва услышать, оценить… Но ведь… появляется такое… ощущение их полной внутренней глухоты! Они же все глухи, кроме Ученого… Я знаю, что многие мои приемы – формальны… Что это не психологическая драма, это что-то другое… Но ведь сопереживание – все равно возникает! Вернее, возникало… до того момента, как ты оттолкнул…
Сцена осталась далеко внизу. Тимур стоял на узкой площадке с железным полом. «Ты ведь сам пришел ко мне, – было написано на дверце распределительного щитка, над картинкой с черепом и костями. – Хочешь уйти?»
Тимур вцепился в поручни. Здесь всюду высокое напряжение, в темноте легко свалиться вниз и навсегда остаться инвалидом, а если угодишь в люк…
Ярость накрыла Тимура тяжело и внезапно, как незадолго до того – упавшая кулиса. Но если из-под кулисы Тимур выбрался, то ярость не оставила ему шансов.
– Ты… не пугай! Ты губитель, а не «храм». Ты – ортопедический корсет… Ты – протезная фабрика для здоровых людей! Ты сломал жизнь моей матери… Ты столько судеб… талантливых людей! Ты… Я хочу, чтобы тебя не было!
* * *
В семь часов утра к зданию Кона подъехали одна за другой три пожарные машины.
Огонь удалось потушить не сразу. Толпа вокруг Кона прибывала; пожарные казались неподобающе растерянными – но прятали робость за злостью. А что случилось с ними и что удалось увидеть в здании старого театра – никому не говорили.
Потом к театру подъехала одинокая белая машина с красным крестом. Милиция оцепила служебный вход и отогнала толпу на изрядное расстояние, но все равно любопытные, привстав на цыпочки, видели накрытые простыней носилки.
Огнем повреждена была крыша над сценой и сама сцена, но не зал; городская управа торопливо выделила немалые деньги на ремонт, и уже через две недели Кон был полностью восстановлен. Со дня на день ожидали возобновления спектаклей, но время шло, и никто не мог объяснить недоумевающей публике, почему до сих пор пустуют афишные тумбы…
* * *
Большой снег выпал поздно. Крыши завалило так, что трубы и антенны увязли по горло; деревья стали похожи на белые привидения в простынях. Осенняя грязь канула под снег, будто не было ее вовсе, и только кое-где, в круглой проталине на месте теплого канализационного люка, виднелись распластавшиеся в слякоти кленовые листья.
Спектакли на Коне наконец-то возобновились; первой строкой обновленного репертуара значилась «Комедия характеров».
Среди предъявивших входные билеты была красивая немолодая женщина. Сдав в гардеробе длинное заснеженное пальто, она осталась в черных джинсах и свободном черном свитере.
В зале едва ощутимо пахло свежей побелкой. Возбужденные зрители занимали места; женщина в черном поднялась высоко на ярус. С ее места отлично видна была режиссерская ложа – там сидел безмятежный мужчина средних лет, нос его украшали маленькие очки в модной оправе, и, глядя поверх дымчатых стеклышек, он с интересом изучал зал – заранее восхищенный, ожидающий чуда.
Поднялся занавес. Начался спектакль. Прошла минута, другая…
Слушая знакомые реплики, женщина поймала себя на странном ощущении. Как будто между ней и сценой выросла стеклянная стена; глядя беспристрастно, со стороны, она легко замечала достоинства и недостатки спектакля – актерские находки и недоработки, кое-где режиссерские затяжки, кое-где пробалтывание текста, удачные ходы и намозоленные штампы. «Комедия характеров» предстала перед ней в первозданном виде – без ауры, создаваемой Коном. Без привнесенного Коном света. Нагишом.
Она усмехнулась. Вот, значит, какова цена случившейся с ней перемены – она научилась видеть спектакли Кона сквозь наброшенную им пелену гениальности…
А потом она обмерла от внезапной догадки.
Зал шептался. Поскрипывали бархатные кресла; кто-то кашлянул, но тут же смущенно стих. На сцене ни шатко ни валко шел стандартный, сотканный из «крепких» штампов спектакль. Не так чтобы плохой, не так чтобы хороший. Такой же, как десятки других, многократно сыгранных, привычных, будто растоптанные шлепанцы.
Из зала было отлично заметно, как потихоньку впадают в панику прежде спокойные, довольные жизнью актеры. Кто-то, стиснув зубы, гнал по накатанной схеме с упорством паровоза; кто-то, метался, выпав из привычной колеи, пытался что-то придумать по ходу действия, обновить, оживить…
Тщетно. Ни помощи, ни противодействия; спектакль, привыкший к мягкой поддержке Кона, теперь вынужден был идти сам. С таким же успехом можно было бы играть посреди пустыни, или на помосте посреди базара, или на сцене любого народного театра; Кон оставил свое любимое детище. Кон вручил «Комедию характеров» ее собственной судьбе.
Зал гудел. В зале шептались все громче; раздались несколько хлопков, шиканье, кашель, снова шиканье… «Тихо вы!» – «Тоже мне, театралы…» – «Это невыносимо!» – «Что вы понимаете, это же Кон!» – «Что вы понимаете в искусстве…» – «Да что вы понимаете!»
Женщина в черном не понимала ничего. И одновременно понимала всё – только что теперь делать с этим пониманием?..
В глубине режиссерской ложи обозначился узкий прямоугольник света, а когда пропал – ложа была пуста.
Женщина в черном не ощутила злорадства.
В антракте среди публики случилась едва ли не драка. Гардеробши, на глазах бледнеющие, выдавали одно пальто за другим. Корреспондент вечерней газеты что-то быстро наговаривал в трубку телефона-автомата; женщина в черном спустилась в партер, подошла к самому краю сцены и тяжело уставилась в опустившийся бордовый занавес.
На самой кромке сцены, на покрытой лаком деревянной планке были выцарапаны, будто иголкой, несколько слов. Женщина не сразу заметила их, а заметив, вздрогнула, болезненно сощурилась…
«Грета, зайди в гример…»
Она с трудом оторвала глаза от оборванной надписи. Снова взглянула на плотно закрытый занавес; прозвенел звонок, собирающий зрителей на второе действие, а в фойе вызывающе-звонко хлопнула входная дверь…
Грета Тимьянова протянула номерок перепуганной гардеробщице – спустя секунду та испугалась еще больше, обнаружив крючок, на котором прежде висело длинное серое пальто – пустым. Грета не стала возмущаться, не стала слушать и сбивчивых обещаний-оправданий, а просто усмехнулась и двинулась к двери – как стояла, без верхней одежды.
Она вышла в темноту декабрьского вечера; снег летел почти горизонтально, с сухим шелестом бился о круглые афишные тумбы – «Десять Толстяков».
– Конец Кона! – выкрикивал сквозь ветер незнакомый молодой мужчина в светлом пальто до пят. – Это конец Кона, конец эпохи, вы попомните мои слова!
Грета отвернулась.
«Ве…ись…», – было написано на ближайшей тумбе, прямо на стекле, поверх какой-то афиши. Надпись оплывала, менялась, как будто ее смывали мокрой тряпкой, а потом писали снова: «Нужно… Не… ненужно… должен… должна…»
– Ты свихнулся, – сказала женщина.
«Ве…ер…нись…» – буквы меняли очертания. Улетали вместе со снегом. Возникали снова.
Грета повернулась, чтобы идти к метро. Ей казалось, что тумбы заступают ей дорогу. Что они готовы сойти со своего столетиями неизменного места, чтобы удержать ее.
Не удержали.
Обхватив плечи руками, женщина в черном шла сквозь белую пургу; на углу остановилась. Оглянулась; беззвучно расходились зрители. Подернутое снежной пеленой здание театра сияло всеми окнами; женщине показалось, что на нее смотрят десятки желтых глаз…
Она свернула, но не к метро, а в противоположную сторону. К служебному ходу.
Дверь открылась сразу же, как только рука ее коснулась ручки.
Зеленоватой круглой луной висел посреди прихожей фосфоресцирующий циферблат. «Пожалуйста», было написано прямо поверх черных стрелок.
…Путь ее был короток, привычен, многократно когда-то пройден. Вот и дверь гримировальной комнаты; женщина постояла, закусив губу, потом шагнула вперед, рванула дверь на себя…
Стены – от пола и до потолка – были вместо афиш увешаны карандашными рисунками на вырванных из тетрадки листах. Нарисованные ребенком люди ссорились и мирились, звали и прогоняли; среди всей этой человеческой суеты выделялся одинокий портрет темноволосого мальчика с большим улыбающимся ртом.
«Помоги…» – кривая надпись на зеркале. Грета Тимьянова закрыла лицо руками, прочитала сквозь неплотно сомкнутые пальцы:
«Помоги… мне. Я хочу еще раз посмотреть этот спектакль. Его спектакль. Еще раз. Это необходимо…»
Женщина протерла глаза. Чтобы получше разобрать расплывающуюся строчку:
«Я хочу понять».
КОНЕЦ
ТРОН
Повесть
В тот день судьба ее круто изменилась. Во второй раз. Впрочем, осознать это ей предстояло много, много дней спустя.
В тот день директриса пансиона призвала Элизу к себе и с наигранной веселостью, сообщила потрясающую, с ее точки зрения, новость: директорат привилегированной школы Трон счел возможным зачислить Элизу в число учениц. Со значительной скидкой в оплате – потому что сиротского пособия, разумеется, не хватило бы.
Наверное, директриса ждала от Элизы какой-нибудь реакции. Возможно, следовало покраснеть, или глупо захихикать, или прижать ладони к щекам; Элиза выслушала новость равнодушно. Из холодной спальни на четверых, где она худо-бедно притерпелась к соседкам, из пансиона, где ей было не то чтобы хорошо, но по крайней мере привычно – из всего этого серенького, но устоявшегося мирка предстояло шагнуть в новую пустоту.
Она не верила в перемены к лучшему. С того дня, когда самолет компании «Эо», с виду совершенный, как птица, а на деле тяжелый и беспомощный, как все самолеты с отказавшими моторами – со дня, когда лайнер, выполняющий рейс одиннадцать ноль пять, рухнул, едва успев взлететь… С тех самых пор все перемены в мире потеряли смысл. Потому что того единственного, что стоило бы поменять – не изменить никогда.
Директрисе было не очень приятно, что ее скромным, но честным пансионом пренебрегли; с другой стороны, Трон чрезвычайно редко снисходит до обыкновенных девочек, ибо сказочные условия обучения сочетаются там с чрезвычайно жестоким отбором. Сообщая об этом Элизе, уважаемая дама позволила себе мечтательную нотку. Казалось, пригласи ее сейчас неведомый «директорат» – и тучная чиновница радостно вступила бы в ряды привилегированных учениц.
Элиза поблагодарила. Она не понимала, как директорат Трона вообще снизошел до рассмотрения ее кандидатуры – школьный опекунский совет, помнится, направлял прошение только в один пансион не допуская и мысли о каких-либо супершколах…
Директриса пояснила: в Трон, оказывается, поступают копии прошений из ВСЕХ пансионов – такова традиция. Но, разумеется, нормальной средней девочке все равно не на что надеяться, разве только на безумный случай, вот как, например, этот…
Элиза поблагодарила снова. Поклонилась, поблагодарила в третий раз и пошла собирать вещи.
* * *
Нельзя сказать, чтоб бегущие за окном поля совсем не интересовали ее. Нет, она поглядывала, и иногда даже с интересом, на дома под красными крышами и зеленые склоны, запятнанные рябыми коровьими спинами. Порой ей вспоминалась другая поездка: красный клетчатый чемодан на багажной полке, плотный солнечный луч на дорожном столике, мама глядит в окно, куда-то указывает пальцем…
Элиза молчала всю дорогу. Попутчики поглядывали на нее со слабым, в прожилках равнодушия, удивлением.
Красный клетчатый чемодан… От него ничего не осталось. Ни лоскутка.
* * *
Оцепенение оставило ее, когда выяснилось, что на остров Трон нельзя добраться иначе, кроме как нa вертолете. Она не просто боялась всего, что летает – она уверена была, что неуклюжая машина обязательно грохнется в море. Путешествие, во время которого обычная девчонка повизгивала бы от страха и восторга, оказалось мучительными до тошноты; неловко выбираясь на твердую землю, Элиза мельком подумала, что теперь ей придется провести на острове всю жизнь. Потому что на обратный путь не хватит мужества.
Ее куда-то вели, сперва по гравию, потом по траве, потом по узкой аллее, где из-за самшитовых кустов выглядывали зеленые абажуры садовых фонарей. В какой-то миг провожатый чуть сильнее сдавил ее руку – Элиза вздрогнула и подняла голову.
Ей показалось было, что широченная лестница, похожая на гофрированное шоссе, ведет к подножию огромного пустого кресла – каменного трона высотой с корабельную сосну.
Но, присмотревшись, она поняла, что ошиблась. Окруженный тонкими коричневатыми стволами, перед ней стоял массивный – и богатый, издали видать – особняк.
* * *
Тук, тук, тук. Глухие удары мячика о стену вот уже третье утро будили Элизу задолго до подъема. Даниэлла, ее соседка по комнате, крупная пятнадцатилетняя девица, оказалась до странности склонна к детским забавам. Резиновый мячик мог оказаться в ее руках в самый неподходящий момент – вот сейчас например, когда все еще спят, когда в парке перекликаются первые птицы, а из приоткрытой двери в лоджию тянет холодом.
Элиза села на кровати и босой ногой нащупала тапки. Встала, содрогнувшись от холода. Подошла к стеклянной двери, ведущей в лоджию, и приоткрыла портьеру.
В своей длинной ночной сорочке пухленькая Даниэлла походила на молодую медузу, и падающие до пола кружева только усиливали это впечатление. Не обращая внимания на бледное лицо соседки, возникшее за стеклянной дверью, девушка-переросток продолжала свою забаву.
Тук, тук, тук… Даниэлла кидала мячиком в кирпичную стену лоджии – то правой рукой, то левой, то через плечо, то из-под локтя; губы ее шевелились. Она бормотала считалочку: – Я… знаю… пять… имен… девочек… Я… знаю… пять… названий… городов…
Тук-тук.
Элиза так и не нашлась, что сказать.
* * *
– Девочки, только что звонил господин попечитель!
Оживление за столом. Внезапная и неподдельная радость. Госпожа Кормилица – именно так ее и называли! – подняла руку, перекрывая гул голосов:
– Всем привет и пожелание здоровья. Господин попечитель прибудет через две недели!
Маленькая, лет десяти девочка, сидевшая по правую руку от Элизы, выскочила из-за стола и в восторге подбросила в воздух маленький резиновый мячик.
* * *
С госпожой Кормилицей Элиза беседовала три дня назад, сразу по прибытию. Ее проводили в уютный кабинет, но Элизе почему-то не понравилось, что поверх строгого делового костюма Кормилица носит домашний фартук с оборками. Слишком много мягких складок, слишком нелепый карман на животе…
«Добро пожаловать на Трон, девочка». Тогда же выяснилось, что директората как такового в пансионе вообще нет. Есть госпожа Кормилица, горничные и наставницы, и еще охранники на берегу. И, конечно же, господин попечитель.
«… горькое останется позади… К сожалению, господин попечитель не сможет встретить тебя лично… добрый гений нашего пансиона, его создатель, его, можно сказать, столп… как раз сейчас в отъезде…. Выбрал тебя среди тысяч других детей. При встрече не забудь поблагодарить его… Тебя устроят как можно лучше – ведь это теперь твой дом…».
Горничная легко подхватила обе сумки с Элизиными вещами – как видно, для могучей женщины их тяжесть почти неощутима. Одна сумка была новая – ее купила сердобольная мать одноклассницы, собиравшая Элизу в пансион. Другую, с надорванной ручкой, когда-то купила мама. За несколько месяцев до рейса одиннадцать ноль пять.
* * *
Воспитанницы Трона испытывали, по-видимому, нездоровую страсть к резиновым мячикам. В столовой и на прогулке, и даже в учебной комнате то одна, то другая девочка рассеянно извлекала из сумки свой мяч и стучала им о пол или о стену; наставницы, к удивлению Элизы, не обращали на эти игры ни малейшего внимания. Засилье мячей раздражало. К счастью, огромная территория пансиона давала возможность побыть в одиночестве, а большая библиотека содержала столько захватывающих книг, что хватило бы надолго.
Элиза бродила вдоль берега, подбирая ракушки; она водила ладонью по жестким граням стриженых самшитовых кустов, считала деревья и меряла шагами аллеи. Особенно ей нравилось в дальнем конце парка – там, где за густыми зарослями таился обрыв. Опасный участок был заботливо огорожен; Элиза привыкла считать это место собственным владением, и даже нарисовала в тетрадке его карту – с рубежами вдоль дорожек и со столицей в чаше высохшего фонтана.
Когда ей надоедало играть, она часами просиживала над каким-нибудь пиратским романом. Запах моря и шум волн уносили ее далеко-далеко, но стоило закрыть книгу, как весь романтический мир схлопывался вместе с ней.
* * *
Господин попечитель прибыл на рассвете; впервые за много дней Элиза проснулась не от стука мяча Даниэллы, а от рокота вертолета. С веранды была видна его хищная туша, опускающаяся за деревья.
В особняке поднялась суета. Заспанные воспитанницы поспешно приглаживали встрепанные волосы и завязывали распущенные шнурки. Элиза давно выяснила, что господина попечителя здесь действительно любят.
Элиза ждала, что господин попечитель явится к завтраку; вместо него появилась госпожа Кормилица, но без привычного фартука, отчего дородная женщина казалась стройнее и моложе.
– Сейчас все идем на занятия! Господин попечитель не спал две ночи, ему надо отдохнуть, он выйдет к вам вечером!
Но с первого же урока Элизу вызвала госпожа Кормилица, вывела в пустынный коридор, заглянула в глаза:
– Девочка, господин попечитель хочет познакомиться с новой воспитанницей. Иди за мной!
«Но он ведь устал и отдыхает», – хотела сказать Элиза, но промолчала.
Кормилица вела ее за руку, будто маленькую – Элизе все время хотелось высвободить ладонь, но она терпела. Она научилась вести себя так, как того ждали взрослые, именно так, как должна держаться благодарная сирота: поначалу это было трудно, иногда – противно, но в конце концов привычно.
Кормилица явно волновалась, поняв это Элиза забеспокоилась тоже.
– Ты не забыла, что должна поблагодарить его?..
Элиза кивнула.
– Господин, вот она…
Комната оказалась полутемной – только в центре ее лежал на полу одинокий солнечный луч, пробившийся, или, вернее, пропущенный сквозь плотные шторы.
– Подойди, малышка…
Кормилица мягко, но твердой рукой вывела ее в середину комнаты. Сперва Элиза увидела только руку, лежащую на широком подлокотнике – увидела и невольно вздрогнула: на руке недоставало мизинца.
Она стояла перед креслом: приличия требовали поднять глаза и посмотреть попечителю в лицо. Доверчиво и благодарно – как полагается благовоспитанной сироте.
Мягкие спортивные туфли. Светлые брюки, которые пора бы выгладить; рубашка с открытым воротом, и в разрезе его – острые ключицы. Короткая темная бородка, губы под полоской усов, скулы… Лицо в тени, глаза не поймешь какого цвета. Резкий запах одеколона.
Элиза, спохватившись, поклонилась. Она совсем не таким представляла себе господина попечителя. Она думала, что он гораздо старше.
– Подойди-ка поближе.
Госпожа Кормилица шумно вздохнула где-то за спиной. Ах да…
– Господин попечитель, я…
«…благодарна, что вы сочли возможным принять меня в этот замечательный пансион…».
Так она должна была сказать. Ей и раньше приходилось говорить нечто подобное – но она запнулась.
Он смотрел так, будто хотел узнать в ней кого-то, давным-давно забытого или потерянного. Или напряженно вспоминал, где видел эту девочку раньше. Во всяком случае, слова так и остались несказанными – Элизе вдруг сделалось жарко.
Госпожа Кормилица засопела снова.
– Ну вот и славно, – тонкие губы в обрамлении усов и бородки чуть усмехнулись. – Ты хорошая девочка… Надеюсь, ты найдешь свою судьбу, когда вырастешь. А пока у меня для тебя кое-что есть…
В четырехпалой руке возник, будто по волшебству, маленький резиновый мячик.
– Возьми… Это подарок. Береги его, не потеряй!..
За окном звенели первые в этом году цикады. Элиза машинально протянула руку; ей почему-то страшно было коснуться четырехпалой ладони, и потому подарок чуть не упал на пол.
* * *
Итак, господин попечитель был богат и щедр, но и странен. Вовсе не девочки повинны были в засилии на острове мячей – эту страсть насаждал сам попечитель. Возможно, он был спортсмен. Отец Элизы неплохо играл в теннис – но не ходил же с ракеткой ни в гости, ни на работу!
Второй урок она пропустила. Уединилась в парке и внимательно рассмотрела подарок.
Наполовину зеленый, наполовину красный мячик не был новым. Неизвестно кто лупил им о землю и стены – кое-где краска стерлась, из-под нее выглядывал черный резиновый бок. Тем удивительнее было, что круглое тельце оставалось упругим и твердым – мяч подпрыгивал почти на ту же высоту, с которой его уронили. Хотя, если ткнуть гвоздем…
Элиза вспомнила взгляд господина попечителя. Нет, она будет беречь этот мячик – не хочется объяснять странному четырехпалому человеку, что подарок пропал или испорчен…
После уроков к ней подошла Даниэлла.
– Покажи, – только и сказала она, но Элиза поняла, что речь идет о мячике.
Даниэлла долго вертела в руках подарок попечителя, подкидывала, взвешивала в ладони; потом вернула, и во взгляде ее Элизе померещилось уважение:
– Хороший. Зато ты вот так не можешь!
И, выхватив из сумки собственный мячик, Даниэлла закрутила его в ладонях, он исчезал и возникал в руках, словно она была опытным жонглером.