Текст книги "Фальтерия. Ветер севера (СИ)"
Автор книги: Мари Лефейр
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Я дошагала до университетской больницы, заглянула в отделение дерматологии. Но в расписании на среду – день недели, когда принимал профессор Инуи, – теперь висела табличка с фамилией его ассистента. Кроме этого не изменилось вообще ничего. Медсестры всё так же разносили по палатам бинты, лекарства и истории болезни, а пациенты всё так же оголяли какие-нибудь части тела, демонстрируя пораженные участки кожи. Ни возмущаться, ни горевать по поводу исчезновения профессора никому и в голову не приходило.
Семья Инуи просто бесследно исчезла – словно растаяла в воздухе.
И лишь я одна продолжала думать о них. Живут ли они в чистом доме и не болеют ли? Спокойно ли спят в своих новых постелях? Ужинают ли все вчетвером за нормальным столом с обычными приборами? И как поступили с кошкой, о которой, увы, я забыла у них спросить? Могла ведь оставить ее у себя, вместе со скульптурами. Хотя, окажись у меня их кошка, скорее всего, я попала бы под подозрение. В базу данных Тайной полиции наверняка занесли и Мидзорэ – и породу, и окрас, фото в профиль и анфас…
Я пыталась уснуть, но волны тревоги поднимались у меня в груди и никак не могли затихнуть.
А эти подпольщики – можно ли им доверять? Как все-таки странно, что профессор не стал рассказывать о них даже мне… Но самое главное – в порядке ли дети? Наверняка ногти у мальчика опять отросли.
* * *
Когда я проснулась, исчезло еще кое-что.
Под утро ударил мороз, весь дворик покрылся инеем. Чего бы я ни коснулась, мои сандалии, водопроводный кран, печка, хлебница, булочки – все вокруг будто заледенело. Ветер, завывавший всю ночь, незаметно утих.
Я разогрела плиту, поставила на нее сковороду с остатками вчерашнего рагу, завернутые в фольгу булочки разложила вокруг. Вскипятила воды, заварила черного чая, добавила меда. Мне очень хотелось, чтобы все вокруг стало теплым.
Чтобы не мыть посуду, рагу я уплетала ложкой прямо из сковородки. А когда запахло поджаренным хлебом, развернула фольгу и добавила меду еще и на булочки.
Поглощая свой завтрак, я пыталась почувствовать, что же сегодня исчезло. По крайней мере, уж точно не рагу, не булочки, не чай и не мед. Ведь на вкус они точно такие же, как вчера.
Все-таки очень грустно, если исчезает что-нибудь из еды. Когда-то прилавки на рынке просто ломились от самых разных продуктов, а теперь даже выбирать стало не из чего.
В детстве я очень любила салат из зеленых ростков фасоли. Их перемешивали с картошкой, яйцом и томатами, заправляли майонезом и посыпали петрушкой. Приходя на рынок, мама первым делом спрашивала у продавцов:
– А свежую фасоль привезли? Самую свежую, чтоб на зубах хрустела!
Фасолевый салат мы перестали есть очень давно. А сегодня ни вида, ни вкуса тех стручков я вспомнить уже не могу.
Прикончив рагу, я отправила сковородку в мойку и убавила жар у плиты. Выпила еще чашку чая, теперь несладкого. Перемазанные медом пальцы так и липли, к чему ни прикоснусь.
Несмотря на утренний мороз, река, похоже, не замерзла. Мне казалось, я по-прежнему слышу слабое журчание воды. Кроме этого, из переулка за домом доносились звуки шагов – детей и взрослых, идущих куда-то вместе, – а также вой соседского пса. В общем, тот суетливо-растерянный шум, что слышится поутру, как только еще что-нибудь исчезает.
Дожевав последнюю булочку, я открыла северное окно, за которым было шумнее всего. На другом берегу реки собрались чуть ли не все соседи: и бывший шляпник, и неприветливая супружеская парочка, и коричнево-пегий пес, и школьники-малолетки с ранцами за спиной. Все они стояли и молча смотрели на воду.
Впрочем, сейчас она выглядела слишком странно – и слишком красиво. А ведь еще вчера эта речка была обычной, ничем не примечательной, лишь изредка здесь мелькали блестящие спинки карпов!
Я высунулась из окна и моргнула, потом еще и еще. Вся поверхность воды была покрыта какими-то очень мелкими… кусочками то красного, то розового, то белого, то еще какого-то трудноопределимого цвета. Сплошной разноцветный покров – ни щелочек, ни просветов. Мириады этих кусочков – очень мягких, насколько мне показалось сверху, – неустанно перемешивались, наслаиваясь друг на друга, и плавно двигались по течению реки, только медленней.
Я ринулась в подвал, а оттуда через прачечную выбежала на террасу. Еще недавно здесь стояла семья Инуи. Я пошла к самой воде.
Терраса была холодной и скользкой. Щели между кирпичами заросли клевером. Прямо у моих ног покачивалось нечто удивительное. Опустившись на корточки, я погрузила в него ладонь, зачерпнула сколько смогла, поднесла к глазам…
Руки мои были полны лепестков роз.
– Ну и дела творятся, а?! – закричал мне с другого берега бывший шляпник.
– Не то слово! – крикнула я в ответ.
Все, кто был рядом, согласно закивали. А дети, громыхая ранцами, стали носиться вдоль берега с течением наперегонки.
– А ну-ка, быстро в школу! Вперед марш! – заорал им вслед бывший шляпник.
Ни один из лепестков еще не увял. Наоборот: видимо, из-за ледяной воды они казались куда ярче и свежее, чем если бы оставались розами. А от их аромата, растворенного в дымке над речной гладью, перехватывало дыхание.
Вся река, докуда хватало взгляда, была покрыта лепестками. Я немного расчистила поверхность воды от них, но она быстро заполнилась ими вновь. Будто под чьим-то гипнозом, эта разноцветная красота стремилась в сторону моря.
Приставшие к ладоням лепестки я стряхнула обратно в реку. Самых разных очертаний и форм – кружевные, спиралевидные, яркие, бледные, с чашечкой или без, – все они поначалу жались к кирпичной терраске, но вскоре, подхваченные течением, унеслись и растворились среди миллионов себе подобных.
Я умылась, намазалась кремом, решив обойтись сегодня без макияжа, взяла пальто и поспешила на улицу, чтобы подняться против течения к розарию на склоне Южного холма.
По обоим берегам уже собралась толпа – всем хотелось поглазеть на чудесное зрелище. А уж Тайной полиции в этот раз было больше обычного. Почти на каждом шагу – очередной истукан с застывшей физиономией и кобурой на бедре.
Дети, не в силах стоять спокойно, бросали в странную реку камни, болтали в ней длинными палками, раздобытыми неведомо где. Разноцветные лепестки продолжали нестись вместе с течением. Их поток не сдерживали ни мелкие островки, ни толстые коряги, торчавшие из воды там и сям. Пожелай кто-нибудь лечь на воду и раскинуть в стороны ноги-руки, он лежал бы на этой нежнейшей, как пух, лепестковой перине.
– Вот это да…
– Ничто еще не исчезало так прекрасно!
– Может, все-таки сфотографировать?
– Ой, перестань! Зачем тебе снимки того, что уже исчезло?
– И то верно…
Люди переговаривались вполголоса, стараясь не привлекать внимания полиции.
Все заведения, кроме булочной, были еще закрыты. Проверить бы, что творится в цветочной лавке, подумала я, но уперлась взглядом в запертые жалюзи. Автобусы и трамваи проезжали мимо еще пустые. Солнце наконец собралось выглянуть из-за туч. Утренняя дымка почти развеялась, но благоухание не ослабевало.
Как я и думала, ни одной живой розы в саду не осталось. Лишь голые стебли с шипами да листьями торчали из земли по всему склону, словно чьи-то хрупкие скелеты. Время от времени с вершины холма – как раз оттуда, где была обсерватория, – порывы ветра подхватывали с земли оставшиеся лепестки и уносили их к реке. Стебли и листья трепетно подрагивали им вслед.
Во всем розарии не было ни души. Ни ярко накрашенной женщины, сидевшей обычно на входе, ни людей, что ухаживали за растениями, ни, конечно же, посетителей. На секунду я заколебалась, нужно ли заплатить, но в итоге просто перебралась через турникет и отправилась по тропе для экскурсий, следуя указателям.
Немногочисленные здешние цветы – колокольчики, кактусы-декабристы, горчанки – оказались не тронуты. Они продолжали цвести почти незаметно, словно извиняясь за то, что выжили. Жертвами таинственного ветра стали только розы.
А розарий без них, сам по себе, неуютен и безрадостен. Но печальней всего видеть уже бесполезные металлические подпорки для цветов и кучки удобрений. Шум реки не доносился сюда, ноги мягко проваливались в грунт. Сунув руки в карманы, я бродила по склону, точно по кладбищу безымянных могил.
Но сколько бы я ни разглядывала эти стебли с шипами и листьями, сколько бы ни читала таблички с названиями цветов, было ясно: как выглядело то, что называлось розами, мне не вспомнить уже никогда.
7
На следующий день все, кто выращивал розы у себя на участках, хоронили в реке их лепестки. Аккуратно разбирали бутоны и лепесток за лепестком бросали в воду.
Рядом с мостиком у моей прачечной стояла незнакомая элегантная дама.
– Какие прекрасные розы! – сказала ей я.
К самим розам я, конечно, испытывать уже ничего не могла, но эта женщина разбирала бутоны так бережно, что фраза слетела с моих губ сама собой.
– Благодарю вас, – ответила дама. – В прошлом году они получили золотую медаль на выставке цветов!
Мой комплимент, похоже, пришелся ей по душе.
– Это самое прекрасное, что мне досталось от отца! – добавила она.
В ее голосе, впрочем, не слышалось сожаления. Один за другим лепестки выпархивали из ее пальчиков с розовыми ногтями и, танцуя, падали на воду.
Покончив с бутонами, она даже не взглянула на реку, а просто кивнула мне на прощание, как это принято у людей ее класса, и двинулась прочь.
На третий день река приняла свой обычный вид. Воды в ней осталось столько же, цвет не изменился. А на поверхности нет-нет да снова мелькали спинки карпов.
Лепестки – все до единого – унесло течением в море. Вдоль всего острова они пронеслись, закрывая воду плотным ковром, но первые же морские волны разметали их без остатка.
Мы вместе со стариком до последнего наблюдали за ними с палубы его парома.
– И все-таки… Как ветер сумел различить, где там розы, а где нет? – спросила я, убирая большим пальцем ржавчину с перил.
– Да кто ж его знает! – отвечает старик. – Розы исчезли – вот и вся реальность, спорить с которой нет смысла.
На этот раз он надел подаренный мною свитер и брюки от старой униформы судового механика.
– Но что теперь станет с розарием?
– Не стоит беспокоиться об этом! Может, засадят другими цветами. Или фруктовыми деревьями. А может, переделают в кладбище… Знать это наперед никому не дано – да никому и не нужно. Время покажет! Оно приказам не подчиняется. А просто течет само по себе…
– Обсерватории больше нет, розовый сад исчез. Как же грустно будет теперь на холме! Старенькая библиотека – вот и все, что осталось.
– Да, ты права. Твой отец, пока был жив, частенько приглашал меня к себе в обсерваторию. Когда прилетали редкие птицы, показывал мне их через свой бинокль. А я из благодарности чинил там трубы с водой и электропроводку… В розарии у меня тоже был друг – главный садовник, он приглашал меня всякий раз, когда распускались новые сорта роз. Так что я частенько гостил на холме. Вот только библиотека для таких, как я, не особо нужна. Туда я заглядываю, лишь когда выходит твоя новая книга. Убедиться, что она уже стоит у них на полке, как положено.
– То есть… вы приходите в библиотеку, только чтобы посмотреть на мои книги?
– Конечно! Каждый раз думаю: не будет книги – пойду жаловаться! Но они всегда появляются сразу.
– Все равно, кажется, их никто не читает…
– Еще как читают. Каждую твою новую книгу всегда берут по крайней мере двое. Ученица средней школы и мужчина, служащий фирмы. Я проверил по картотеке!
От холодного ветра с моря кончик его носа краснеет.
Вокруг судового винта последние лепестки закручивает в водоворот. От морской соленой воды они поблекли, сжались и стали почти неразличимы на фоне водорослей, рыбьих останков и прочего мусора. Аромат их тоже исчез.
Время от времени с моря накатывает большая волна. Тогда паром чуть покачивает, откуда-то из трюма слышится протяжный скрип.
Маяк на утесе пылает в лучах закатного солнца.
– И чем же теперь займется ваш друг садовник? – интересуюсь я.
– Он уже пенсионер. В наши годы, даже потеряв ремесло, можно уже не искать нового, полиция и внимания не обратит. Ну забудет он, как розы выращивать, – другие занятия на свете всегда найдутся! Чистить уши внукам, например. Или блох выискивать у котов… Да что угодно!
Старик стучит по дощатой палубе носком ботинка – старого, но крепкого. Такого, что кажется, будто эта обувь уже давно стала частью его тела.
– Иногда становится так тревожно… – говорю я, опуская взгляд себе под ноги. – Страшно подумать, во что превратится наш остров, если все вокруг так и продолжит исчезать одно за другим. Что будет с островом?
Старик озадаченно почесал щетину на подбородке.
– Ты о чем?
– О том, что на острове что-нибудь старое исчезает быстрее, чем появляется новое… Так? Или я не права?
Старик кивнул и поморщился, будто от головной боли.
– А что вообще теперь умеют наши жители? – продолжила я. – Выращивать несколько видов овощей, собирать машины, которые вечно ломаются, или керосиновые печки для готовки и обогрева, разводить вечно голодных животных, делать жирную косметику, младенцев, какие-то странные игры да книжки, которые никто не читает… Примитивные вещи, которым и доверять-то нельзя и которые уже никогда не заменят нам то, что исчезло. А сколько энергии расходуется на каждое исчезновение! Да, пускай ненавязчиво, но происходит это все чаще, вот что меня беспокоит… Пустоту от исчезновений мы не можем заполнить ничем, и если так будет продолжаться, уже очень скоро весь остров превратится в решето. Он просто провалится сам в себя, точно в рыхлое, высохшее болото, где все растворяется без следа. Или вам ни разу так не казалось?
– Ах, вот ты о чем…
Он пробормотал это, то подтягивая, то, наоборот, опуская вниз рукава свитера, который я ему подарила.
– Может, оттого, что ты пишешь книги, в твоей голове и рождаются такие излишние… ох, прости… ну, такие… преувеличенные сюжеты? Ведь писать книги – это и значит преувеличивать, правда же?
– Ну, э-э… в каком-то смысле, – хмыкнула я. – Но вдруг дело вовсе не в книгах. А в чем-то куда более… реальном?
– Никакого «вдруг», – перебил он. – Я прожил здесь втрое дольше тебя. А значит, и потерял втрое больше твоего. Но ни разу не испытал из-за этого неудобств… Даже когда исчез мой паром! Да, понял я, теперь мы не сможем плавать по морю к другим островам, чтобы пройтись там по магазинам или сходить кино. И я больше не смогу возиться себе на радость с промасленными механизмами да еще и получать за это зарплату. Ну и что? По большому счету, не так уж это и важно. Ведь даже без всякого парома я прекрасно прожил до сих пор! Работа на складе, если к ней приловчиться, тоже по-своему интересна, а паром для меня стал домом… Так на что же мне жаловаться?
– Но ведь о пароме не осталось никаких воспоминаний, – замечаю я, глядя на него снизу вверх. – Теперь это всего лишь груда железа. Пустая консервная банка. Неужели вам не горько от ее пустоты?
Он поджал губы, подбирая слова.
– М-да… пожалуй, пустоты и правда стало больше, чем раньше. В моем детстве даже воздух по всему острову был как-то… плотнее, что ли? Но чем больше он истончался, тем более зыбкими, расплывчатыми делались наши души. Может, так нужно для поддержания баланса? Но тут ведь как с избыточным давлением в гидростатике. Даже если все балансы нарушены, до нуля оно все равно не упадет. Так что бояться нечего… Все будет хорошо!
На этих словах он кивнул несколько раз. А я вдруг вспомнила, что в моем детстве он точно так же кивал и морщился, пытаясь ответить на мои вопросы – например, почему пальцы желтеют, когда ешь мандарин, или куда деваются кишки и желудок, когда в животе заводится ребенок.
– Да, конечно, – ответила я. – Все будет хорошо.
– Вот увидишь! – поспешил он заверить меня. – Это я гарантирую. В этих утратах нет ничего ужасного. Как и в забвении. А Тайная полиция отлавливает только тех, кто не способен отпустить свои воспоминания из сердца на волю…
Небо над морем совсем потемнело. И сколько я ни вглядывалась, уже совсем не могла различить никаких лепестков.
8
Скоро уже три месяца с тех пор, как я потеряла голос. Теперь нам с моим любовником без пишмашинки не обойтись. Даже когда мы любим друг друга в постели, она тихонько ждет своей минуты у изголовья. Как только я хочу что-нибудь сказать, мои руки тут же тянутся к клавишам. Ведь печатаю я намного быстрей, чем пишу рукой.
Сначала, когда голос только исчез, я изо всех сил пыталась как-то его вернуть. Что только не пробовала! Проводила языком по нёбу, набирала воздух в легкие, насколько это было возможно, растягивала губы по всем направлениям. Пока наконец не поняла, что все бесполезно и что спасет меня только моя машинка. Ведь не зря мой любовник – учитель в школе машинописи, а я – его лучшая ученица!
– Что бы ты хотела на день рождения?
Теперь, заговаривая со мной, он тут же опускает взгляд к моим коленям. Туда, где неизменно покоится моя машинка.
Цок, цок, цок…
PECHATNUYU LENTU.
Обняв меня левой рукой за плечо, он склоняет голову набок и читает набранные мною буквы.
– Печатную ленту? – удивленно улыбается он. – И больше тебе не о чем помечтать?
Цок, цок, цок, цок…
NO YA ZHE VOLNUYUS’ KONCHITSYA LENTA NE SMOGU S TOBOI GOVORIT’.
Теперь, когда мы вдвоем, его дыхание постоянно согревает мне плечо. И я чувствую, что счастлива. Так, что даже забываю погоревать о пропавшем голосе.
– Я понял. Пойду в канцелярскую лавку и скуплю всю ленту, что у них есть!
Цок, цок…
SPASIBO.
Слова, отпечатанные на машинке, воспринимаются совсем не так, как произнесенные голосом. Каждая из литер продавливает бумагу по-своему. Краска от ленты ложится не всегда ровно. Буква J заваливается, точно младенец на спинку. В букве М нижний угол сточился, будто зубец у старой пилы. Благодаря всему этому сами слова еще глубже западают в душу, восхищая своей героической стойкостью. Хотя, конечно, литеры J и М уже давно пора заменить в мастерской[6].
Хорошо помню день, когда мой любовник-учитель показал нам, как менять в машинке ленту. Я тогда только начала учиться и весь урок отрабатывала сплошные it, it, it, it и this, this, this…
– Сегодня перед тем, как пойти домой, вы научитесь менять печатную ленту, – объявил он. – Процедура немного мудреная, но если все верно запомнить, дальше проблем не будет. Так что смотрите внимательно!
Собрав всех учениц у стола в центре класса, он начал демонстрацию. Продел палец в боковую щель, снял крышку. Раздался мягкий щелчок. Внутри у машинки все оказалось куда интересней, чем я себе представляла. Рычажки с буквами, толстый резиновый валик, спицы разных конфигураций, почерневшие от масла металлические лапки и стерженьки – все эти не похожие друг на друга штуковины, сцепленные воедино, образуют сложнейший агрегат.
– Когда ленты слева уже почти не осталось, мы удаляем ее вот так! – сказал он и снял катушку с правой оси. Остаток ленты, отмотавшись от левой катушки, черной змейкой прошелестел меж зазубрин лентопротяжного механизма и уполз из машинки прочь.
– Вот так!.. А теперь заряжаем новую ленту. Первым делом вставляем ее в пустой ролик – рабочей поверхностью от себя. Рабочая – та, что гладкая и блестит. Кончик ленты зажмите покрепче и из пальцев не выпускайте. Главное – продевать ее правильной стороной и в нужном порядке. Сначала вставляем ее между этими крючками. Затем пропускаем через это колесико. Заводим за этот штырек. Теперь возвращаем немного назад, и тогда…
Что говорить, процедура и правда мудреная. С первого раза не запомнишь, как ни старайся, с тревогой подумала я. Да и в глазах остальных учениц уловила такое же беспокойство. Но его пальцы продолжали действовать – уверенно и безошибочно.
– Ну, вот и готово! – объявил он и застучал для проверки по клавишам. Бодро подскакивая с каждым ударом, лента начала проматываться с одной катушки на другую, и весь класс дружно выдохнул с облегчением.
– Все понятно? – спросил он, уперев руки в бедра. Чистые руки – без малейшего пятнышка масла или чернил. С неизменно красивыми пальцами.
Увы! До самого конца учебы я так и не наловчилась заряжать проклятую ленту. Как ни старалась, черную змейку заклинивало на первом же предложении, и буквы не хотели печататься хоть убей. И на каждом очередном занятии я дрожала от страха: а вдруг моя лента закончится – что же я буду делать?
Теперь-то, конечно, дело другое. Теперь я выполняю эту операцию и быстрее, и аккуратнее даже его самого. А с тех пор, как стала пользоваться машинкой вместо пропавшего голоса, вставляю новую ленту каждые три дня. Все старые катушки, скопившиеся за этот срок, я бережно сохраняю. Почему-то мне кажется, чем чаще я буду разглядывать отпечатки букв на старых лентах – ну, или хотя бы поглаживать их кончиками пальцев, – тем скорее мой голос вернется ко мне…
Дописав до этих пор, я показала текст редактору R. Уже теперь рукопись получалась довольно увесистой, и, чтобы не вынуждать меня таскаться с нею в издательство, он наведался ко мне сам.
Никуда не торопясь, мы обсуждали строчку за строчкой. Спорили, нужна такая-то фраза или нет. Исправляли отдельные слова – «тетрадь» на «блокнот», «вино» на «фруктовую наливку», «взор» на «взгляд» и так далее. Иногда вставляли недостающее предложение, а иногда выкидывали целый абзац.
Редактор R, сидя на диване, спокойно читал текст. Задумчиво, без малейшего нажима поглаживал каждую страницу в левом нижнем уголке, готовясь перевернуть. С моими рукописями он всегда обращается очень бережно. Замечая это, я всякий раз напрягаюсь: да неужели моя писанина достойна столь пристального внимания?
– Ну, что… Может, на этом сегодня прервемся? – проговорил он.
Мы закончили работу. Редактор вынул из кармана сигареты и зажигалку, я собрала все страницы с пометками в отдельную стопочку и зажала их скрепкой.
– Не хотите ли еще чаю?
– Если можно, покрепче, – согласился он.
– Да, конечно.
Я отправилась на кухню, нарезала на ломтики кастеллу[7], разлила по чашкам чай и принесла всё в комнату.
– Это твоя мама? – спросил он, разглядывая фотографию на каминной полке.
– Да.
– Красивая. Вы с ней очень похожи…
– Ну что вы! Как часто повторял папа, у меня от мамы разве что ровные зубы.
– Красивые зубы очень важны!
– У мамы в мастерской, на верстаке, всегда лежал газетный кулек с сушеными трепангами. И она постоянно грызла их, пока работала. А когда я начинала хныкать в своем манежике, совала мне кусочки трепанга прямо в беззубый рот, и я замолкала. До сих пор вспоминаю тот вкус – вперемешку с запахами гипса и опилок. Ужасно терпкая гадость!
R поправил очки на носу и, улыбнувшись, опустил взгляд.
В наступившей паузе мы молча поедаем кастеллу. Всякий раз, встречаясь с глазу на глаз, мы оба плохо понимаем, о чем еще говорить, когда заканчиваем обсуждать мою рукопись. Это вовсе не напрягает, напротив – его мирное дыхание окутывает меня, как уютное одеяло. Хотя я знаю редактора R исключительно как человека, который вычитывает мои рукописи. Где он родился и вырос, с кем живет сейчас, как проводит выходные, что за женщины ему по душе, за какую бейсбольную команду болеет – ничего из этого мне не известно. Когда мы вдвоем, мы просто читаем мои рукописи, и все.
– А здесь у тебя осталось много работ твоей мамы? – спрашивает он, намолчавшись досыта.
– Да нет… Только те, что она дарила лично папе или мне, совсем немного, – ответила я, снова глядя на мамин портрет. На маме летнее платье с рукавами-фонариками, она держит меня на коленях и смущенно улыбается. Ее руки, привыкшие к тяжелым инструментам вроде зубил, молотков и булыжников, теперь нежно сжимают ножки младенца.
– Законченные работы мама, похоже, не любила долго держать в мастерской. А с другой стороны, кажется, в моем детстве они были расставлены по всему дому… Но когда пришла повестка из полиции, мама быстро от них избавилась. Может, предвидела, что нас ждет впереди? А я была совсем еще маленькой и о тех событиях почти ничего не помню.
– А где была ее мастерская?
– В подвале. Думаю, когда-то она работала еще и на даче, в деревушке вверх по течению, но это было еще до моего рождения, а потом – уже только здесь, внизу, – сказала я и легонько постучала по полу носком шлепанца.
– А я и не заметил, что у этого дома есть подвал!
– Ну, это не совсем подвал… То есть он не просто под землей. У нашего дома только с юга вход через улицу, а северная дверь ведет из подвала к реке. Фундамент дома закладывали в воде, так что подпол расположен на уровне речного дна.
– Ого! Как все сложно…
– Думаю, мама любила шум воды. Не громкий, как морские волны, а мягкий, как шелест реки. Вот и дачу себе купила тоже на речном берегу. Ну, а здесь, в подвале, уже и сложились три важных для нее условия: шум воды, мой манежик и сушеный трепанг в газетке.
– Тоже мудреная комбинация… – он покрутил в пальцах зажигалку и закурил. А потом, чуть замявшись, добавил: – Если ты не против, конечно… А могу я взглянуть на этот подвал?
– Ну конечно. Совсем не против! – ответила я не задумываясь.
Очень долго он будто сдерживал что-то в груди, но в итоге раскрыл-таки рот и медленно выпустил струйку дыма.
* * *
– Ого! Зябко тут…
– Я сейчас печку разожгу. Только она совсем древняя, разгорится не сразу. Вы уж простите…
– Ну что ты, это от реки прохладно… И даже уютно по-своему. Не беспокойся.
Мы начали спускаться в подвал. На темных ступеньках он, чуть смущаясь, подал мне руку.
– Да тут просторней, чем я думал! – протянул он, оглядывая мастерскую, когда я включила свет.
– После маминой смерти папа не мог спускаться сюда. Так что здесь теперь полное запустение…
Сама я не была здесь, пожалуй, с тех пор, когда постучались Инуи.
– Ну… будьте как дома! – пригласила я.
Медленно поворачиваясь, он долгим, пристальным взглядом осматривал все вокруг – мелочи на мамином верстаке, стеллаж с инструментами; на верхней полке – пять статуэток, которые принесла семья Инуи, стеклянную дверь в прачечную, деревянные стулья… И хотя ничего интересного тут не было, R обошел все углы помещения, останавливаясь в каждом надолго – так, словно хотел вобрать в себя без остатка холод и запустение всех последних лет.
– Там в ящиках ее записки, черновики… Можете посмотреть, если хотите, – разрешила я. И он брал мамины бумаги с той же бережностью, с какой всегда читал мои рукописи. Стоило ему шевельнуться, как вокруг него тут же танцевали мягкие тучи пыли вперемешку с каменной крошкой. Через окошко под потолком к нам заглядывало чистое, без единого облачка, небо. Иногда с реки доносило плеск выпрыгнувшего из воды карпа.
– А здесь у вас что? – спросил он, обогнув лестницу и остановившись перед комодом с рядами маленьких ящичков.
– Здесь мама когда-то прятала… секретные мелочи.
– Секретные мелочи?
– Да. Как бы объяснить… Ну, всякие странные вещицы, которые… о которых я никогда…
Не подобрав нужных слов, я запнулась и умолкла. А он принялся выдвигать из комода ящик за ящиком. Все они оказывались пусты.
– И от них ничего не осталось?
– Когда я была маленькой, в каждом ящичке хранилась какая-нибудь отдельная вещица. В перерывах между работой мама часто мне их показывала. И о каждой рассказывала какую-то удивительную историю. Такую, что не вычитаешь ни в одной книжке с картинками.
– Так почему же здесь пусто?
– Не знаю. Однажды я вдруг обнаружила, что все отсюда исчезло. Думаю, это случилось в самом разгаре той суматохи, когда маму забирала полиция.
– То есть полиция их конфисковала?
– Нет. Сюда они не спускались. Тайну нашего комода знали только мы с мамой и больше никто. Даже от папы скрывали… Скорее всего, мама как-то сумела избавиться от этих вещей за пару дней до того, как за ней пришли. Мне тогда было десять, и я понятия не имела, что означают все эти вещицы. Но всем сердцем почувствовала их опасность, когда маме прислали повестку. Она же успела их то ли выкинуть, то ли куда-то спрятать, то ли отдать на хранение кому-то еще.
– Вот как…
Чтобы не стукнуться головой о ступеньки, R пригнулся и потянул на себя один из ящичков. Наверняка перепачкает все руки ржавчиной, встревожилась я.
– Ты можешь вспомнить, что за вещи здесь были?
Он посмотрел на меня в упор. Солнечные блики сверкали на линзах его очков.
– Да я и сама иногда просто взрываюсь от желания вспомнить. Ведь это было самое драгоценное – наше с мамой время вдвоем… Но все бесполезно. Картинки не возникает. Помню выражение маминого лица, ее голос, запах подвала. Но все, что тогда лежало в ящиках комода, вспоминается как нечто размытое и бесформенное. Так, будто именно этот конкретный участок моей памяти просто взял и… растворился.
– И все-таки попробуй описать то, что помнишь, – попросил он. – Пусть даже очень размытое. Любую, самую незначительную деталь.
– Ну что ж…
Я уперлась взглядом в комод. Когда-то он, без сомнения, был очень изысканным, но теперь это жалкая рухлядь: лак облупился, ручки заржавели, в щелях вековая пыль. На некоторых дверцах еще виднелись следы от наклеек, которыми я когда-то помечала отдельные ящики.
– Больше всех остальных вещей, – заговорила я после долгой паузы, – мама дорожила сувениром, который остался от бабушки. Его она прятала вот здесь, во втором ряду. Это был зеленый прозрачный камешек, маленький и очень твердый, похожий на выпавший молочный зуб. Наверное, я и запомнила это потому, что у меня как раз выпадали первые зубы, не знаю…
– Красивый камешек? – спросил R.
– Наверное, да… Потому что мама часто доставала его и смотрела, как он переливается в лунном свете. Но в моей душе тот камень не вызывает вообще никаких эмоций. Ни умиляться ему, ни обладать им лично мне совершенно не хочется. Все, что я помню, – это каким холодным он был, когда она однажды положила его мне на ладонь. И даже теперь, когда я стою перед этим комодом, моя память похожа на гусеницу шелкопряда, которая спит как убитая в своем коконе…
– Ничего не поделаешь! Именно так себя чувствуют все, кто встречается с тем, чего больше нет… – сказал R, поправляя очки на носу. И вдруг добавил: – А назывался тот камень, случайно, не изумруд?
– И… зум… руд?? – бормотала я снова и снова. И каждый раз чувствовала, что где-то в самых потайных закоулках моей души это слово отдается едва различимым эхом. – А ведь точно… И-зум-руд… Да, именно так! Но… откуда вы это узнали?
Несколько секунд он молчал. А потом вместо ответа принялся снова открывать ящички комода. Ржавые ручки на дверцах сдавленно лязгали. Так продолжалось, покуда он не выдвинул крайний ящичек слева в четвертом ряду. Тут его руки замерли, и он повернулся ко мне.
– А здесь, кажется, хранились духи? – спросил он.
«Да откуда вы…» – едва не воскликнула я, но прикусила язык.








