Текст книги "Любовник"
Автор книги: Маргерит Дюрас
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 5 страниц)
Когда она состарилась и волосы у нее поседели, она тоже пошла к фотографу, одна, и сфотографировалась в нарядном темно-красном платье, со своими двумя драгоценностями – цепочкой и золотой брошью с нефритом, маленьким кусочком нефрита в золотой оправе. На этой фотографии она аккуратно причесана, волосок к волоску, просто картинка. Местные жители, те, что побогаче, тоже ходили к фотографу, один раз в жизни, когда чувствовали приближение смерти. Фотографии были большие, одного формата, их вставляли в красивые рамки и вешали рядом с семейным алтарем. Люди на этих фотографиях – а я видела их немало – выглядели почти одинаково, сходство было просто поразительным. И не только потому, что все старики походят друг на друга: портреты были отретушированы так, что своеобразные приметы лиц, если они и уцелели к старости, оказывались словно смазанными. Все лица были одинаково приукрашены для встречи с вечностью, старательно омоложены и обезличены. Заказчики сами этого хотели. Похожесть и скромность отличали их воспоминания о пребывании в семье, определяя личность каждого человека, его земные дела. Чем разительней было их сходство, тем очевиднее говорили фотографии об их принадлежности к семье. К тому же все мужчины были в одинаковых тюрбанах, все женщины – с туго зачесанными волосами и одинаковыми шиньонами, все одинаково одеты, у всех стоячие воротнички. Они очень похожи, я и сейчас узнала бы их из тысяч людей, и так же выглядела на фотографии моя мать в красном платье, тот же облик, кто-нибудь сказал бы – благородный, а другой возразил бы – невыразительный.
Больше они не разговаривают об этом. Между ними существует молчаливый уговор: он оставит свои попытки и не будет больше просить у отца разрешения жениться на ней. Они знают: у того нет ни капли жалости к сыну. Он не жалеет никого. Из всех китайских эмигрантов, что держат в руках торговлю в колониях, этот человек из виллы с голубыми террасами – самый безжалостный и самый богатый, его владения – самые обширные, они простираются далеко за пределы Шадека, до самого Шолона, китайской столицы французского Индокитая. Мужчина из Шолона знает: решение отца, как и решение девочки, окончательно и обжалованию не подлежит. В глубине души он уже понял, что ее отъезд, разлука с ней – единственно возможный благополучный исход их романа. Ведь она не создана для замужества, она сбежит от любого мужа, рано или поздно все равно придется расстаться с ней, забыть ее, вернуть ее белым людям, вернуть ее братьям.
Он без ума от ее тела, и девочка сама перестала тяготиться этим телом, его хрупкостью, и, как ни странно, даже ее мать больше не тревожится, словно тоже вдруг обнаружила, что оно вполне пристойное, приемлемое, не хуже других. Любовник из Шолона считает, что чересчур жаркое солнце помешало белой девочке вырасти. Он сам родился и рос под палящим солнцем. Это их как-то роднит. Он говорит: годы, проведенные в изнуряюще жарком климате, сделали ее девушкой из Индокитая. У нее такие же тонкие запястья, как у местных девушек, густые волосы, вобравшие, кажется, в себя всю ее силу, такие же длинные, и главное – кожа, столь нежная от дождевой воды, которую здесь собирают для купания женщин и детей. Он говорит: у француженок кожа грубоватая, даже шершавая на ощупь, не то что у нее. Еще он говорит: скудная пища тропиков – рыба да фрукты – тоже сыграла свою роль. И одежда – платья из хлопка и шелка, широкие, свободные, нисколько не стесняющие тело.
Любовник из Шолона уже не может жить без девочки-подростка, он растворился в этой любви. Каждый вечер девочка дарит ему наслаждение, и оно поглощает его целиком. Теперь он почти не разговаривает с ней. Быть может, он думает: слова бессмысленны и ей все равно не понять того, что он может сказать о ней, о своей любви, он ведь и сам только сейчас узнал, как это бывает, что же ему сказать? Или он понял: они никогда и не разговаривали по-настоящему, а только звали друг друга в полутемной комнате по вечерам. Да, раньше он не знал этого, а теперь уже понимает.
Он смотрит на нее. Даже с закрытыми глазами он все еще на нее смотрит. Вдыхает аромат ее лица. Вдыхает запах детской кожи, вбирает в себя ее дыхание, слабое теплое дуновение. Он почти не различает очертаний ее тела, это тело не такое, как другие, у него нет четких границ, застывших форм, здесь, в комнате, оно еще растет, ежечасно, ежеминутно изменяется, оно не только там, где он видит его, оно везде, там, где он и не может его видеть, где царит игра и витает смерть, податливое, гибкое, оно растворяется в наслаждении, у него нет возраста, оно не лукавит, просто страшно, до чего оно все понимает.
Я смотрела, что он делает со мной, смотрела, как он берет меня, я и не знала, что так бывает, это превосходило все мои ожидания, отвечало малейшим движениям моего тела. Так я стала его ребенком. И он тоже стал чем-то другим для меня. Я узнавала невообразимую нежность его кожи, его полового органа. Тень другого мужчины проносилась по комнате, тень юного убийцы, но я еще не знала об этом, я его не видела. И другая тень витала в комнате, тень молодого охотника, вот о ней я знала, иногда я видела ее в минуты наслаждения и говорила ему, любовнику из Шолона, о теле того, другого, о его немыслимой нежности, о том, как он был смел, когда по лесу или по берегу реки шел прямо на логово черной пантеры. И все это разжигало в нем желание, и он брал меня снова и снова. Я была – его дитя. Каждый вечер он занимался любовью со своей дочерью. Иногда ему вдруг становится страшно, он обеспокоенно спрашивает, как она себя чувствует, будто только сейчас обнаружил, что она, подобно другим, смертна, его пронзает мысль, что он может потерять ее. Он вдруг замечает, какая она хрупкая, и его охватывает внезапный страх. Его пугают ее головные боли, ему страшно, когда она лежит, слабая, мертвенно-бледная, неподвижная, с мокрым платком на глазах. Его пугает внезапно находящее на нее отвращение к жизни, когда она думает о матери и начинает кричать и плакать от бешенства при мысли, что не может ничего изменить, не может сделать мать счастливой, пока та еще жива, не может убить людей, которые причинили ей зло. Склонившись над ней, он собирает губами ее слезы, с неистовой силой прижимает ее к себе, обезумев от желания при виде ее слез и ее ярости.
Он берет ее, как взял бы свое дитя. Вот так же он овладел бы своей дочерью. Он играет с телом своего ребенка, переворачивает его, прижимается к нему лицом, губами, утыкается в него лицом. А девочка отдается этой игре, зная заранее, к чему она приведет. И вот уже она молит его о чем-то, а он кричит: замолчи, кричит, что больше не хочет ее, не хочет наслаждаться ее телом, и вот они снова обнимаются, сплетаются в смертельном страхе, страх вновь окутывает их, и они плывут по течению, и снова слезы, отчаяние, счастье.
Весь вечер они молчат. В черном автомобиле, который везет их к пансиону, она кладет голову ему на плечо. Он обнимает ее. И говорит: как хорошо, что скоро придет пароход из Франции и увезет тебя навсегда. Они молчат весь остаток пути. Несколько раз он просит шофера не торопясь проехать вдоль реки. Утомленная, она засыпает, прижавшись к нему. Он будит ее поцелуями.
В дортуаре горит голубоватый свет. Пахнет ароматической смолой: ее всегда жгут здесь на закате солнца. Душно, воздух неподвижен, все окна раскрыты настежь, но нет ни ветерка. Я снимаю туфли, чтобы не шуметь, но не волнуюсь, знаю, что надзирательница не встанет, ведь теперь я могу возвращаться, когда мне вздумается. Я сразу подхожу к кровати Э. Л., за нее мне всегда немного беспокойно, боюсь, как бы она не сбежала из пансиона в мое отсутствие. Она здесь. Вот она, Э. Л., крепко спит. Помню, что и во сне у нее упрямый, почти враждебный вид. Будто она от чего-то отказывается. Руки закинуты за голову. Она спит не так, как другие девушки, те лежат в приличных позах, а у нее ноги поджаты, лица не видно, подушка соскользнула на пол. Я догадываюсь: она ждала меня и, не дождавшись, уснула, обиженная, сердитая. Должно быть, плакала, пока не провалилась в сон. Мне хотелось бы ее разбудить, мы бы поболтали шепотом. Я больше не разговариваю с мужчиной из Шолона, и он больше не разговаривает со мной, и теперь мне хочется расспросов Э. Л. Она всегда внимательна, как все люди, которые не понимают, что им говорят. Но будить ее нельзя. Если Э. Л. разбудить среди ночи, она больше не уснет. Ночью она встает, ей хочется на улицу, и она выходит, сбегает по лестницам, бродит по коридорам, по пустому двору, бегает, зовет меня, она так счастлива, ничего нельзя с ней поделать, разве что лишить ее прогулки днем, но ведь именно этого она и ждет. Нет, я не стану ее будить. Под москитной сеткой невыносимо душно, если задернуть ее, то просто нечем дышать. Но ведь я пришла с улицы, с берегов реки, где ночью всегда свежо. Я уже привыкла, лежу неподвижно и жду, когда это пройдет. Постепенно проходит. Я никогда не засыпаю сразу, хоть и очень устаю от того нового, что пришло в мою жизнь. Я думаю о мужчине из Шолона. Сейчас он, наверное, сидит в каком-нибудь ночном баре недалеко от «Родника» вместе со своим шофером, и они молча пьют, вдвоем, без чужих, пьют, как всегда, рисовую водку. Или, может быть, он вернулся домой и уснул в полумраке своей комнаты, так ни с кем и не поговорив. Сегодня мне невыносимы мысли о мужчине из Шолона. И так же невыносимы мысли об Э. Л. Их жизнь видится мне полной глубокого смысла, пришедшего откуда-то извне. А я ничего подобного не знаю. Мать говорит: девочка вечно всем недовольна. Мне кажется, я начинаю отчетливее видеть свою жизнь. И чувствую – я уже могу себе в этом признаться, – чувствую смутное желание умереть. Слово «смерть» уже неотделимо от моей жизни. В глубине души мне хочется остаться одной, но я больше не бываю одна с тех пор, как ушла из детства, покинула свою семью, семью охотника. Я буду писать книги. Это единственное, что я вижу за пределами настоящего, в раскинувшейся передо мной пустыне моей будущей жизни.
Я не помню, какие слова прочла в телеграмме из Сайгона. Было ли там сказано «скончался» или «Господь призвал его»? Кажется, так и было: «Господь призвал». Я вдруг отчетливо поняла: она не могла послать такую телеграмму. Младший брат. Умер. До меня это не сразу дошло, а потом вдруг – боль, она везде, она захлестнула меня, накрыла с головой, повлекла куда-то, я ничего не видела, меня больше не было, осталась только боль, я уже не знала какая: то ли вернулась боль от потери ребенка – это случилось несколько месяцев назад, – то ли накатила новая. Теперь я понимаю – новая боль, мой ребенок прожил всего несколько часов, я не знала его, и тогда мне не приходило в голову покончить с собой, а теперь мне хотелось этого.
Они заблуждались. Просто ошиблись, но в несколько секунд эта ошибка захватила всех и вся. Скандал на уровне Господа Бога. Мой младший брат был бессмертен, а они этого не заметили. Бессмертие таилось в теле моего брата, пока он жил на земле, но мы не знали, никто не знал, что в нем скрыто бессмертие. Тело младшего брата умерло вместе с ним. А мир продолжал жить без этого тела – вместилища божественного духа, без этого чудесного духа. Они заблуждались. Ошибка захватила всех и вся, это скандал, позор.
Когда младший брат умер, мир должен был умереть вслед за ним. Умереть его смертью. Это была цепная реакция, смерть начиналась с него, с этого ребенка – ведь для меня он так и остался ребенком.
А умершее тело ничего не знало о том, что последовало за его смертью. Мой брат двадцать семь лет носил в себе бессмертие, не ведая о нем.
Никто не знал, кроме меня. И когда это знание пришло ко мне, стало очень просто: тело младшего брата было и моим телом, поэтому я тоже должна была умереть. И я умерла. Младший брат и меня вобрал в себя, я соединилась с ним и умерла.
Людей надо предупреждать о таких вещах. Они должны узнать, что бессмертие смертно, что оно может умереть, такое уже случалось и может случиться снова. Бессмертие не проявляется само по себе, ведь всякий, кто живет, – смертен. Оно не существует в частностях, это – начало всех начал. Люди должны знать, что иные из них могут носить бессмертие в себе, сами того не ведая. А кто-то может открыть его в своих ближних, тоже не ведая о его могуществе. Поймите, жизнь бессмертна, только пока она жива. Поймите, бессмертие – не вопрос времени, даже не вопрос собственно бессмертия, дело в другом, но никто не знает в чем. Сказать, что бессмертие не имеет ни начала ни конца, – ложь, но так же лживы заверения в том, что оно начинается и кончается с жизнью человеческого духа, хотя, быть может, бессмертие связано с духом, с поиском ветра в поле. Взгляните на безжизненные пески пустынь, на тела мертвых детей: бессмертие через них не проходит, оно останавливается и осторожно их огибает.
А младший брат носил в себе чистое бессмертие, это не плод чьей-нибудь фантазии, это было бессмертие без изъяна, не подверженное никаким случайностям, беспредельное. Младший брат не вопиял в пустыне, ему не о чем было вопиять, нечего сказать где бы то ни было, просто нечего. Он не получил образования, никогда ничему не учился. Он не мог складно говорить, едва умел читать и писать, иногда казалось даже, что он не умел страдать. Он просто ничего не понимал и всегда испытывал страх.
Не знаю, почему я так безумно любила его, эта любовь навсегда останется для меня непостижимой тайной. Почему я любила его так, что захотела умереть его смертью? До этого мы не виделись Десять лет, и вспоминала я о нем не часто. Наверное, я любила его всегда, и ничто не было властно над этой любовью. Ничто, кроме смерти, а о ней я забыла.
Мы редко говорили с ним, почти не говорили о старшем брате, о нашей общей беде, о несчастье матери, о неудаче с плотиной. Говорили больше об охоте, о карабинах, о механизмах, об автомобилях. Он не мог спокойно видеть разбитую машину, злился и говорил, какие автомобили у него будут когда-нибудь. Я уже знала все типы охотничьих карабинов и все марки машин. Еще мы, конечно, говорили о том, что можно попасть в зубы тигру, если не будешь смотреть в оба, что можно утонуть, если вздумаешь купаться там, где слишком быстрое течение. Он был старше меня на два года.
Ветер утих, и под деревьями стало неестественно светло, как бывает только после дождя. Птицы кричат изо всех сил, будто ошалелые, им не нравится холод, и они оглушительно орут в прохладном воздухе, широко-широко разевая клювы.
Пароходы поднимались по реке, мотор молчал, их тянули буксиры, они двигались к порту в устье Меконга, в сторону Сайгона. Эту излучину одного из рукавов Меконга называют здесь Ривьерой, сайгонской Ривьерой. Пароход стоял здесь восемь дней. Он причаливал к пристани, и с ним причаливала сама Франция. Можно было пообедать и потанцевать во Франции, – правда, моя мать не могла себе этого позволить, слишком дорого, да ей это было и ни к чему, а вот с ним, с любовником из Шолона, можно было бы туда пойти. Но он не хотел этого, боялся, что его увидят с такой молоденькой белой девушкой, ей он ничего не говорил, она сама все знала. В то время, всего лет пятьдесят назад, путешествовать по свету можно было только ни пароходах. Огромные пространства на всех континентах еще не были опутаны сетью шоссейных и железных дорог. Сотни, тысячи квадратных километров связывались лишь древними морскими путями. Между Индокитаем и Францией ходили большие пассажирские суда компании «Мёссажери маритим», мушкетеры морских трасс – «Портос», «Д'Артаньян», «Арамис».
Путешествие длилось двадцать четыре дня. За это время пароход становился настоящим городом со своими улицами, барами, кафе, библиотеками, где происходили встречи, романы, свадьбы и смерти. Здесь складывалось свое общество, случайное, вынужденное, разумеется, но именно потому оно всех устраивало, и для многих это были незабываемые, веселые дни, а для женщин – вообще единственные в их жизни путешествия. Да, для большинства женщин и для некоторых мужчин тоже путешествие из Франции в колонии на всю жизнь оставалось самым захватывающим приключением. Так и для нашей матери, мы тогда были совсем маленькие, а она часто говорила потом о «лучших днях своей жизни».
Они уходили. Прочь. Испокон веков мужчины уходили в море. Разлука с землей отзывалась в душе болью и отчаянием, но это никогда не мешало уходить мужчинам – вечным скитальцам, мыслителям и просто путешественникам, пускавшимся в единственный в своей жизни долгий путь по морю, как не мешало женщинам отпускать их; женщины никогда не уезжали, они оставались, чтобы хранить семейный очаг, чистоту расы, нажитое добро, чтобы мужчинам было куда возвращаться. На протяжении долгих веков путешествия на кораблях оказывались дольше и трагичнее, чем в наши дни. Длительность путешествия была тогда равна расстоянию. Люди привыкли медленно передвигаться и по земле, и по морю, привыкли запаздывать, дожидаться попутного ветра, благоприятной погоды, солнца, притерпелись к кораблекрушениям, к смерти. Пароходы, которые видела белая девочка, были самыми современными, самыми быстроходными. В то время уже появились первые авиалинии, которые постепенно и неизбежно лишили человечество долгих путешествий по морю.
Мы по-прежнему приходили каждый вечер в гарсоньерку в Шолоне. Он вел себя как раньше, еще долгое время делал все как обычно, обливал меня водой из глиняных кувшинов и относил в постель. Он ложился рядом со мной, но утратил всю силу, ничего больше не мог. С тех пор как день моего отъезда, пусть еще не близкий, был назначен, он больше не мог владеть моим телом. Это случилось внезапно, помимо его воли. Его тело отвергало тело девушки, которое должно было покинуть его, предать. Он говорил: я не могу больше быть с тобой, я думал, что смогу, но ничего не получается. Я умер, говорил он. С ласковой, извиняющейся улыбкой он бормотал, что, наверное, никогда больше не сможет. А ты хотел бы? – спрашивала я. Пытаясь рассмеяться, он отвечал: не знаю, сейчас, может быть, и хотел бы. Его нежность растворилась в боли. Он не говорил о том, как ему больно, ни разу и словом не обмолвился. Иногда губы у него начинали дрожать, тогда он закрывал глаза и стискивал зубы.
Он по-прежнему молчал, и я не знала, что он видит там, за сомкнутыми веками. Казалось, он любил эту боль, любил очень сильно, словно раньше – меня, до смерти, и теперь предпочел ее мне. Он еще говорил, что ему хочется ласкать меня, ведь я так желала этого, а он хотел только смотреть, как на меня снизойдет наслаждение. И он ласкал меня, и смотрел на меня, и звал меня, будто своего ребенка. Мы решали не встречаться больше, но это было невозможно, абсолютно невозможно. Каждый вечер я снова видела его у дверей лицея в черном автомобиле, он сидел, пряча лицо от стыда.
Наступил час отплытия, пароход дал три протяжных гудка, очень долгих, очень громких, они разнеслись по всему городу, и небо над портом почернело от дыма. К пароходу подплыли буксиры и потащили его на середину реки. Сделав свое дело, буксиры отдали швартовы и вернулись в порт. Тогда пароход снова прощально загудел, опять раздался оглушительный рев, почему-то печальный, и все готовы были расплакаться, не только те, кто уезжал или провожал своих близких, но и люди, пришедшие просто так, посмотреть, хоть им и не с кем было прощаться. Застучали моторы, и пароход медленно поплыл вниз по реке. Еще долго был виден вдали его высокий силуэт, он уплывал все дальше и дальше, к морю. Толпа стояла, глядя ему вслед, люди еще махали шарфами и платочками, но все реже, все нерешительнее. И наконец силуэт корабля скрылся за горизонтом. День был ясный, и, казалось, пароход медленно погружается в воду.
И она не выдержала: лишь раздался первый прощальный гудок, когда убрали сходни и заработали буксиры, потащили пароход от земли, она тоже заплакала. Никто не должен был видеть ее слез: ведь он был китайцем, разве таких возлюбленных оплакивают? Перед матерью и младшим братом она не подала виду, что ей больно, оставаясь внешне бесстрастной, как принято было в их семье. Она видела его автомобиль, длинный, черный, с шофером в белой ливрее. Автомобиль стоял на отшибе, в некотором отдалении от стоянки машин «Мессажери маритим». Она сразу узнала его. Узнала и едва различимый силуэт на заднем сиденье, неподвижный, словно приросший к месту. Девушка стояла, облокотившись о парапет, как тогда на пароме. Она и теперь знала, что он смотрит на нее. Она тоже смотрела на него, уже почти не различая, она не сводила глаз с черного автомобиля. А потом и он исчез. Скрылся вдали порт, и уже не было видно земли.
Потом было Китайское море, Красное море, Индийский океан, Суэцкий канал; однажды, проснувшись утром, мы поняли, что вошли в канал: пароход больше не качало, будто он плыл по песку. Но сначала был океан. Огромный, необъятный океан, простиравшийся до Южного полюса, по нему пролегал самый длинный отрезок нашего пути – от Цейлона до Сомали. Бывали дни – вода такая тихая, такое ласковое солнце в безоблачном небе, что казалось, будто мы плывем вовсе не через океан. В такие дни на пароходе открывались все двери в салонах, коридорах, все иллюминаторы. Пассажиры не могли больше сидеть в душных каютах и уходили спать на палубу.
Во время путешествия, когда пароход плыл через океан, умер один человек. Во время того первого путешествия или в другой раз – она уже не помнит. Несколько человек играли в карты в баре для пассажиров первого класса, среди них был один юноша, и вдруг он молча положил карты на стол, вышел из бара, бегом промчался по палубе и бросился в море. Пароход шел полным ходом, и, когда остановился, найти тело было уже невозможно.
Нет, она пишет эти строки и видит не корабль, а другое место, где она услышала эту историю. Шадек. Юноша был сыном управляющего. Она знала его: он тоже учился в лицее в Сайгоне. Он встает перед глазами, высокий, темноволосый, доброе лицо, очки в роговой оправе. В его каюте не нашли никакой записки, никакого объяснения. Ужасно: он был ее ровесником, ему было семнадцать лет. На рассвете пароход отправился дальше. Это было самое страшное. Заря, бескрайнее море, поиски решено прекратить. Еще одно расставание.
Во время этого путешествия, в том же океане, в сумерках, из большого салона на верхней палубе вдруг донеслись звуки вальса Шопена; девушка помнила этот вальс – несколько месяцев она пыталась разучить его, но безуспешно, ей ни разу не удалось сыграть вальс правильно, и поэтому мать наконец позволила ей бросить занятия музыкой. Эту ночь, одну из множества ночей, девушка провела на пароходе, она точно знает, она была на палубе, когда вдруг зазвучала под звездным небом музыка Шопена. Было совсем тихо, ни ветерка, и музыка разнеслась по темному пароходу как откровение свыше, но никто не знал кому, как наказ от Бога, но никто не знал о чем. И девушка вскочила, словно для того, чтобы броситься в море, покончить счеты с жизнью, а потом долго плакала, думая о мужчине из Шолона; она уже не была уверена в том, что не любила его, может, она и сама не знала об этой любви, любовь ушла, как вода в песок, и это открылось ей только сейчас, в ту минуту, когда зазвучала музыка посреди безбрежного моря.
Так же потом ей открылось бессмертие младшего брата посреди безбрежной смерти.
Люди вокруг нее спокойно спали, музыка окутывала их, но не будила. Девушка подумала, что это самая тихая на свете ночь, таких никогда еще не бывало в Индийском океане. Кажется, той же ночью она увидела, как на палубу вышел ее младший брат под руку с женщиной. Он облокотился на перила, а женщина обняла его, и они поцеловались. Девушка спряталась поблизости, чтобы получше разглядеть их. Она узнала женщину. Уже несколько дней та была неразлучна с младшим братом. Замужняя женщина, несчастливая в браке. Муж, похоже, ничего не замечал. Последние дни путешествия брат провел с нею в своей каюте, выходили они только под вечер. В эти дни младший брат смотрел на мать и сестренку и, казалось, не узнавал их. Мать помрачнела, стала неразговорчивой, она ревновала. А сестренка плакала. Она была счастлива счастьем брата, но в то же время боялась за него. Ей казалось, что он покинет их, уедет с этой женщиной, но нет, по приезде во Францию он вновь присоединился к ним.
Она не знала, сколько времени прошло после ее отъезда, прежде чем он подчинился наконец воле отца и женился на девушке, которую тот выбрал для него: семьи сговорили их еще десять лет назад, девушка тоже была богата, осыпана золотом, бриллиантами, украшениями из нефрита. Это была китаянка, как и он, из Северного Китая, она приехала из Фушуня в сопровождении своей родни.
Наверное, он еще долго не мог быть с ней, не мог подарить ей наследника всех богатств. Воспоминание о белой девочке было слишком свежо, ее тело виделось ему в супружеской постели. Еще много дней он желал только ее, к ней одной были устремлены все его помыслы, его любовь, его безграничная нежность и мрачная, пугающая чувственность. А потом однажды настал день, когда близость с женой стала возможной. В этот день он так страстно желал белую девочку, это было до такой степени невыносимо, что он вдруг, словно в горячечном бреду, увидел ее всю и овладел другой женщиной, желая только ту, белую девочку. Это была ложь, но он вошел в тело своей жены, это была ложь, но он сделал то, чего ждали от него обе семьи, и Небо, и духи предков там, на севере, – он смог зачать наследника имени и состояния.
Быть может, она знала о существовании белой девушки. У нее были служанки – уроженки Шадека, они все знали и, наверное, рассказали ей. Она не могла не видеть, как ему тяжело. Девушки были ровесницами, ей тоже было шестнадцать. Что же произошло в ту ночь? Увидела ли она слезы своего супруга? Попыталась ли утешить его? Могла ли шестнадцатилетняя девочка, невеста-китаяночка тридцатых годов, утешить мужчину, страдающего от сознания своей измены, и взять груз на свои плечи? Или она сочла это чересчур непристойным? Как знать? Или все было не так: не говоря ни слова, она просто проплакала вместе с ним остаток ночи. И, может быть, потом, после слез, пришла любовь.
Но белая девушка так никогда и не узнала об этом.
Прошли годы, кончилась война, она выходила замуж, рожала детей, разводилась, писала книги, и вот много лет спустя он приехал с женой в Париж. Он позвонил ей: «Это я». Она сразу узнала его. Он сказал: я только хотел услышать ваш голос. Она ответила: да, это я, здравствуй. Он смутился, его опять, как раньше, одолел страх. Голос его дрогнул. И у него вдруг снова появился китайский акцент. Он знал, что она пишет книги, ему рассказала ее мать, он встречался с ней в Сайгоне. Знал и о смерти младшего брата, посочувствовал. Не мог придумать, что еще сказать. А потом вымолвил главное: все как прежде, он еще любит ее, никогда не переставал любить и будет любить только ее до самой смерти.