Текст книги "Девчонка идет на войну(2-е издание)"
Автор книги: Маргарита Родионова
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 17 страниц)
ДЕСАНТ
Я настолько верила Лапшанскому, что не стала даже приставать к нему срасспросами. Завтра должны были приехать ребята. Что-то ждало нас всех впереди, в этом я уже не сомневалась.
Ребята приехали, но мне редко удавалось с ними увидеться.
Васька Гундин был не похож на себя, похудевший, непривычно молчаливый. Капитан сказал мне, что у Васьки погибли мать и сестры во время бомбежки.
В Крым мы уходили теперь каждую ночь. Как-то шли с Куртмалаем. Уже стояли последние дни марта, но по ночам на море было свежо, и ом раздобыл для меня великолепный, кожаный, на меху, комбинезон, в котором я была, наверное, похожа на мальчишку-подростка.
Разведчики взяли немецкого офицера. Он хотя и пытался сохранить достоинство, но заметно трусил и пытался расположить ребят к себе. Достал из нагрудного кармана карточки и показал их. Парни склонились над фотографиями. Мне тоже захотелось посмотреть.
– Дайте мне, – попросила я.
Немец удивленно оглянулся на мой голос и спросил:
– Фрау?
– Фрау, – засмеялся Николай Черников, отлично владеющий немецким языком.
Немец что-то заговорил, и впервые я пожалела, что плохо учила немецкий.
– Что он говорит?
– Говорит, что их фрау не рыщут по ночам в море, а растят детей.
– Куртмалай, милый, врежь ему по уху, – взмолилась я.
Немец смотрел вопросительно на Николая, ожидая перевода моих слов.
Черников произнес длинную злую фразу, и фриц сразу потух и даже будто сжался, а ребята вернули фотографии, потеряв к ним всякий интерес.
Оказывается, Николай сказал:
– Вы уничтожили столько наших детей, что многим женщинам некого сейчас растить!
– Цыган, прошу…
Куртмалай же брезгливо усмехнулся:
– Стоит о такую нечисть руки пачкать!
***
Через несколько дней Лапшанский обрадовал меня:
– Завтра переходишь в мое распоряжение. Но чтобы без фокусов. Сейчас же проверь и подготовь свой автомат. В общем, быть в полной боевой готовности.
Наша группа должна была идти на мотоботе Куртмалая. Он предупредил ребят, чтобы к наступлению темноты все были на месте.
В управлении охраны водного района устроили танцы, наверное, для того, чтобы десантники смогли скоротать время до отхода. Мы пришли туда, но танцевать не стали, а собрались в пустой комнате и расселись кто на полу, кто на окнах. Васька Гундин молча курил, сидя на подоконнике.
Все были в том приподнято-возбужденном состоянии, которое охватывает человека перед большим делом.
– А что, ребята, ведь засиделись мы на острове, – сказал Гуменник. – У меня такое чувство, будто я никогда не воевал.
– Вот отойдем от берега – и пройдет, – сказал Иван. – Но подождите, ребята, пусть Нинка расскажет, как она Адамова охмуряла.
– Откуда ты его знаешь? – спросила я.
– Как же не знать, когда он нашим зятем стал, на Ольге Павловой женился.
– Он тогда здорово погорел?
– Ну, конечно, по головке не погладили. Но учли, что до встречи с тобой он был отличным командиром, взысканий не имел. К тому же чистосердечно покаялся во всем. Да и капитан помог ему, доказал в политотделе, что ты даже самого порядочного человека можешь втравить в неприятность.
Я сказала:
– Прямо уж! Ты больно хороший.
– А ведь если бы та история у тебя не сорвалась, ты бы давно в Крыму была. Адамов еще в ноябре высадился туда со своими батареями.
– А мы высадимся сегодня. Лучше поздно, чем никогда.
Вышли в пролив, когда было совсем темно. Только на том берегу ежеминутно разрывали темноту яркие вспышки ракет и орудийных залпов, да прожекторы, как огромные ножницы, резали небо своими широкими лучами. Над нами то и дело большими! группами пролетали в сторону Крыма наши штурмовики, и было слышно, как гро-хотали там на берегу беспрерывные разрывы бомб и снарядов.
– Дорогу нам прокладывают, – сказал Лапшанский.
Я подумала о Борисе. Недавно получила его первое письмо, в котором он писал, что познакомился с «горбатыми». «Горбатыми» летчики называли «Ильюшиных», значит, Боря перешел в штурмовую авиацию.
Он просил ни в коем случае не терять связи с Сергеем. Сережа писал мне довольно часто, а я, конечно, ни ему, ни папе, ни Борису не сообщала о своих ночных рейдах. Зачем было тревожить их. Мужчины должны воевать спокойно, я всегда так считала. Совсем ни к чему им нервничать и страдать по всякому поводу.
– Приготовиться, – сказал капитан.
Мы поднялись с палубы, взяли оружие.
|Берег встретил пас огнем. Слева били танки, подошедшие к самой воде, но катера и мотоботы прорывались сквозь заградительный огонь и выбрасывали людей.
Мотобот Куртмалая вылетел прямо на берег. Немцы уже отступали под натиском моряков. Стрельба стояла оглушительная. Наша группа присоединилась к уже высадившимся и открыла огонь по немцам. Слева одна за другой рвались гранаты. Это десантники били по танкам. Мы побежали вперед, стреляя на ходу, с криком «Полундра!»
Немцы, отстреливаясь, отступали.
– За мной! Вперед! – кричал Лапшанский.
С рассветом мы уже подошли к небольшому селению, на окраине которого стояло несколько двухэтажных домов. Васька Гундин, Орлов и Ключников первыми ворвались в дом, и тут же Орлов выскочил обратно:
– Товарищ капитан, быстрее!
Мы бросились за ним. В большой полутемной комнате сгрудились в углу раненые немцы. Некоторые лежали, а те, что были в силах, стояли, прижавшись к стене, на их лицах был написан неподдельный ужас.
Иван Ключников, крепко обхватив Ваську, боролся с ним.
– Что здесь? – гаркнул с порога капитан.
– Васька стрелять хочет.
– Гундин! С ума сошел!
– Не подходи, убью! – кричал Васька, вырываясь из крепких рук Ивана.
– Ты же не фашист – стрелять в раненых, – успокаивал его Лапшанский.
– Я для них – фашист! – Васька совсем обезумел.
Наш радист Гриша помог Ивану вытащить его на улицу.
От группы раненых отделился офицер и, обращаясь к Лапшанскому, сказал на чистом русском языке:
– Благодарю вас, господин офицер, за гуманность.
– Гуманность? Гуманность? – Лапшанский побелел и так крепко вцепился в свой автомат, будто готов был сам пустить очередь по фашистам. – А ну, бросай оружие! – закричал он.
Немцы торопливо швыряли к его ногам автоматы и пистолеты. Один даже проковылял в угол и вытащил из-за большого шкафа пулемет.
– Гуманность, – злобно повторил Лапшанский.
Я вышла. У входа в дом, прижавшись к стене и уткнув лицо в руки, стоял Васька. Плечи его тряслись в неудержимом плаче. Я обняла его.
– Вася, не плачь, пожалуйста.
Из дома вышел капитан, непривычно строгим голосом закричал на Ваську:
– А ну, прекратить истерику! Немедленно возьми себя в руки и – в бой! Вперед, за мной!
Мы устремились через парадный подъезд на другую улицу. Капитан побежал вперед, увлекая нас за собой. Но в это время из окоп дома, стоящего в стороне, застрочил пулемет. Мы вернулись в подъезд, а капитан с Васькой прыгнули в глубокую воронку.
Иван схватилпулемет, поднялся на второй этаж и поставил его на окно.
– Смотри, откуда бьет. Я не видел, – сказал он мне.
Я выглянула и увидела, что капитан снял с себя шапку, одел ее на автомат и приподнял над воронкой. Тотчас снова на дороге запрыгали пули. Шапка упала.
– Второе окно от угла, – сказала я.
Стиснув от напряжения зубы, Иван наводил пулемет на цель. Капитан увидал это и, чтобы помочь Ивану, снова поднял шапку. Тут же раздалась очередь.
В ответ оглушительно затрещал пулемет Ивана, и одновременно со стороны наших ударила пушка. Огромная вспышка взметнулась там, где сидел вражеский пулеметчик.
Из воронки выглянул Васька. Пулемет молчал. Мы выбежали из дома.
Я добежала до воронки… и вдруг увидела, что земля мчится прямо на меня, встает на дыбы и закрывает мне путь. Я еще старалась бежать, но она стеной встала перед моим лицом, и я щекой ощутила ее холодок.
Откуда-то появилась тетка Милосердия и положила мне на глаза горячие руки. Сразу стало темно, но я слышала, как лавиной бегут мимо меня моряки, и кричат что-то зло и весело, и стреляют, стреляют.
Они мчались словноветер, свежий и сильный. Этот громовой вихрь пронесся и стал затихать вдали, там, где кипел яростный бой и где бились с врагом мои товарищи. Мои славные верные товарищи.
Я хотела протянуть руки тетке Милосердии, но они будто приросли к земле, а тетка стала таять, как большое светлое облако. И только ветер свистел, и гремел, и бил могучей волной о борт разбитого корабля.
Какой сильный ветер! Капли датского… короля…
Какой большой…
ве…
ветер…
СОСНЫ ШУМЯТ
Я одна в глухой темноте, окутавшей меня. Я тону, и никто не дает мне руки. Я захлебываюсь. В короткие перерывы, когда могу вздохнуть, я понимаю, что это бред, но никак не могу избавиться от него.
Однажды ночью открыла глаза и увидела двух сестер, сидящих возле меня при слабом свете коптилки. Я обрадовалась им, как родным, и хотела сказать, что я жива, вот я! Но в это время вдруг из далекого забытого далека пришла и вошла в меня женщина, умиравшая на «Весте» и перед смертью звавшая Улю. Она умерла, потому что не дозвалась Улю. Если я тоже не дозовусь, то тоже умру. Я не хочу умирать. Я не хочу умирать!
Я! Не хочу! Умирать!
– Уля! – зову я. – Уля! Уля!
Сквозь плотный туман, снова окруживший меня, пробивается жалостный женский голос:
– Улю какую-то зовет.
– Слава богу, хоть бредить начала, – звучит издалека второй голос.
Как крикнуть им через этот туман, что бред прошел, что я не брежу, что надо обязательно дозваться Улю. Но она не идет.
– Уля! Уля! Уля!
Я зову Улю не переставая, потому что только она может помочь мне выбраться из вязкой тьмы, в которой я мечусь.
Но однажды эту тьму прорывает яркий луч солнца. Я открываю глаза. Вижу распахнутое настежь окно, тихо шевелящуюся на ветру желтую занавеску. И сосны прямо у окна. Я отрываю глаза от них, потому что слышу слабый скрип двери. Ко мне идет, опираясь рукой на костыль, Васька Гундин.
– Вася, – говорю я и чувствую, как горячие слезы обжигают мне щеки, – Вася!
Он прикладывает палец к губам. Я хочу вытереть слезы, но у меня нет ни воли, ни сил, я не могу даже поднять руку.
– Вася, – шепчу я.
Он очень бережно и ласково вытирает мне лицо, а слезы все текут и текут, и я ничего не могу поделать с ними, потому что я – это еще не совсем я, а все еще та изуродованная женщина с «Веста».
– Вася, Вася…
– Нинка, меня выгонят отсюда, если ты будешь разговаривать и плакать. Я и так к тебе с трудом пробился.
Я не могу понять, почему и куда выгонят Ваську. Разве можно выгнать человека с фронта? Разве можно его убить, если он так яростно хочет жить? С человеком ничего нельзя сделать. Только надо убрать сосны, чтобы они не лизали ржавые борта разбитого корабля.
– Вася, погаси сосны, – прошу я. Но он ничего не понимает. – Убери же сосны!
Я нечеловеческим усилием превозмогаю боль и отрываюсь от подушки, чтобы погасить сосны, но тут же из глубины груди к горлу летит раскаленная пуля, и я падаю, захлебываясь чем-то солоноватым и теплым.
– Васька, убери сосны! Я хочу дышать! Я хочу дышать!
Издалека слышу крик Васьки:
– Сестра!
И почти сразу:
– Быстрее на стол!
И лечу в безданную пропасть, где прохладно, легко и небольно.
Медленно и трудно возвращаюсь я к жизни. Ранение в грудь оказалось очень тяжелым, и врачи говорили, что только мой поперечный характер и желание жить помогли побороть смерть, которая стояла надо мной два с лишним месяца.
Когда мне разрешили ходить, был уже конец июля. Васька, контуженный при взятии Севастополя, тоже поправлялся, отнявшаяся правая половина тела уже почти полностью ожила, он только немного прихрамывал еще, но был снова жизнерадостен и надеялся на скорую встречу с Лапшанским. Иван писал, что они готовятся к большой работе.
– Я поеду с тобой, – заявила я Ваське.
– Нет уж, – отрезал он, – капитан и за ту операцию проклял себя. Ведь из наших одна ты вышла из строя. Пока ты без сознания лежала, Щитов к тебе приезжал. Посидел около тебя, кажется, даже слезу пустил. Сказал, что после госпиталя заберет, так и быть, тебя к себе.
– Фигу вам всем вместо ландышей. И не расстраивай меня, пожалуйста, все равно с тобой удеру. Когда тебя в пятку ранило, тебя не бросили.
Мало-помалу я убедила Ваську в том, что он не должен бросать меня здесь. И кому суждено быть повешенным, тот не утонет. И в одном месте два раза снаряд, как правило, не разрывается. И вообще – нечего спорить!
Дни стояли отличные, и я почти все время проводила в саду: или читала книги, или играла с Васькой в шашки, безуспешно пытаясь его обставить. А иногда просто сидела одна в аллее на скамейке. В такие минуты мне чаще всего вспоминалось детство, самые, казалось бы, незначительные эпизоды. Вспомнилось однажды, как мы с Гешкой первый раз пришли из школы. Сосед Флегонт Андреевич спросил:
– Ну, в какой же вы класс попали, молодые люди?
Гешка гордо ответил:
– В первый! – Помялся и добавил: – А в какую буковку – забыл.
Я тоже забыла, Гешка помчался к папе. Уяснив, в чем дело, папа сказал, что мы будем учиться в первом «б», с этой буквы начинается слово «бабушка».
– В первую бабушку! – победно крикнул Гешка, прибежав снова к Флегонту Андреевичу.
О брате я всегда думала как о живом, только так я могла о нем думать.
Получила письмо от Бориса. После многих ласковых слов он отругал меня за то, что я лезла черту на рога, пол-страницы отвел, как всегда, всяческим советам. А под конец не без ехидства осведомился насчет моих планов на будущее после встречи с «погибшим мужем»; «На ком же из нас ты остановишь свой выбор? И когда ты бросишь дурить? Тебе некажется, что эта история граничит с самой чисто-пробной авантюрой? По-моему, гораздо проще и честнее было просить командование о переводе тебя ко мне».
Надо же, откуда только он узнал об этой дурацкой истории? Я, конечно, объяснила ему, что все это получилось совершенно случайно, экспромтом, что ли. Не подвернись тогда Адамов, я бы никогда не додумалась до этого. Фраза насчет авантюры обидела меня, но, подумав, я согласилась с тем, что это действительно так и выглядело. Только Борис не мог понять одного, что у меня не было никакой другой возможности попасть на фронт, к нему проситься, как бы я этого ни хотела, было бессмысленно, мы же не успели зарегистрироваться, а мало ли может быть у девушки женихов. Все это я написала Боре в ответном письме и искренне пообещала, что впредь ничего подобного не совершу. Только вернусь после выписки в свою часть, вот и все. Я и себе дала слово постараться не причинять ни ему, ни Лапшанскому – никому никаких неприятностей.
В солнечный день я сидела в госпитальном саду на скамейке.
– Нина, – позвал меня Васька. Я оглянулась, вид у него был возбужденный и радостный, – Нина, ты только не волнуйся и не прыгай, идем тихонечко, к тебе отец приехал.
Он вцепился в меня, как клещ, и не давал бежать, но бежать и не надо было, потому, что на дорожке между деревьями показался папа. Он сам бежал ко мне, протянув руки, и я упала на них, не в силах сказать ни слова.
– Моя Нинка, – промолвил он, задыхаясь то ли от бега, то ли от волнения, – живая. Большая какая стала!
Я не понимала ничего из того, что он говорит, я просто смотрела на него и трогала его, и никак не могла поверить, что это папа посадил меня на скамейку и сел рядом, живой, невредимый, родной – прежний.
– А ты помолодел, папа, честное слово!
– Похудел!
– И седой. И уже подполковник!
– Расту, дочка.
– А я что-то никак.
Мы сидели и говорили о всяких мелочах, обходя молчанием Гешу.
И от этого умалчивания я до боли остро почувствовала, что нет его у нас.
– Скоро кончится война, – сказал папа, – и приедем мы с тобой домой.
Я представила, как мы с папой приезжаем в Заречье. И жутким мне показалось возвращение в наш опустевший дом, где уже никогда не раздадутся голоса мамы и Гешки. Не в силах сдержаться, я заплакала.
– Папа, а как же мы без Гешкн-то жить будем? Пусть бы лучше меня убило.
Он рывком прижал мою голову к себе, и я не могла видеть его глаз и была рада этому.
Не надо мне было говорить этих слов. Не надо! И не надо было вспоминать о Гешке, потому что папа, конечно, ни на минутку не забывал о нем и даже во сне, наверное, помнил, что нашего Гешеньки нет.
Папа задержал дыхание, словно старался и никак не мог проглотить комок, вставший в горле.
– Прости меня, папа!
– Ты не смей даже думать об этом, Нинка, сказал папа охрипшим голосом.
Мы долго сидели молча. Потом я спросила:
– А как ты узнал, что яздесь?
– Твой друг написал. Кстати, он пишет мне гораздо чаще, чем ты.
– Ну, Борька – образцово-показательный. К тому же ему надо расположить тебя к себе.
Папа улыбнулся.
– А тебя он уже расположил, кажется?
– Ого! Еще как!
Мы говорили с ним обо всем, вспомнили дом, теток. Папа, всегда недолюбливавший тетку Милосердию, говорил о ней с непривычной теплотой и заботой. Я сначала удивилась этому, а потом догадалась: тетка стала близкой ему, потому что все-таки с ней у него были связаны воспоминания о маме.
– Ты надолго ко мне? – спросила я.
– Нет, Нинуля, к вечеру я должен уехать. Меня отпустили на несколько дней, потому что бригада сейчас пополняется. Много людей потеряли под Магнушевом. Но я к тебе добирался пять суток, так что задерживаться здесь не имею права.
– Ну, ты можешь быть спокоен, я уже на днях выпишусь.
– Вот это и беспокоит меня. Куда тебя направят?
– Папа, – сказала я твердо, – я вернусь в свою часть. Я знаю, что ты волнуешься за меня. Но подумай, ведь я также волнуюсь за тебя, но не прошу тебя уйти в тыл.
– Нина, я – другое дело.
– Нет, папа, совсем не другое.
– Я пойду к главврачу и буду просить, чтобы тебя списали в нестроевые.
– Папа, – сказала я, – если только ты сделаешь это, я все равно уйду на фронт. Сбегу. Дезертирую из части. Если ты меня любишь, ты ничего такого не сделаешь.
Он с грустью посмотрел на меня.
– Хорошо. Я никуда не пойду, но ты должна помнить…
– Я все буду помнить, папочка, только ты не волнуйся за меня.
На прощание он сказал:
– Ты все-таки не забывай, что у меня никого, кроме тебя не осталось.
– И ты не забывай, – ответила я.
Мы с Васькой проводили его до калитки, и он несколько раз оглянулся, чтобы помахать мне рукой.
Когда мы теперь увидимся? И… Да нет же, конечно, увидимся.
Меня выписали на два дня раньше, чем Ваську. Ему еще надо было принять несколько последних уколов, укрепляющих нервную систему, как он выразился.
– Плюнь, я тебе хоть тысячу уколов сделаю.
– Нет уж, спасибо.
Через два дня мы выехали с мим в Одессу, где стояла сейчас группа Лапшанского. К месту прибыли вечером. Когда стали подходить к дому, в котором расположились наши ребята, Васька сказал:
– Ты только поаккуратнее, Нинка, как бы капитана паралич не разбил.
Во дворе появился Ивам.
– Нинка! – заорал он во все горло. – Ну молодчина, вовремя прикатила, мы вот-вот в десант двинем.
– Тише ты, давай сперва поцелуемся, – засмеялась я. И спросила: – А куда в десант?
– Военная тайна. Но я краем уха слышал, что в Констанцу.
– Ура! – шепотом закричала я и поднялась на крыльцо. Прошла через темные сени и заглянула в комнату.
Лапшанский с двумя офицерами стоял у стола, склонившись над картой. Когда я увидела его грузную, чуть сутуловатую фигуру, к сердцу подступило щемящее чувство неожиданной нежности и счастья. Не помня себя от нахлынувшего волнения, оттого, что мы снова все вместе, я переступила порог и сказала:
– Товарищ капитан, вы только не очень расстраивайтесь. Это – я.
О повести Маргариты Родионовой «Девчонка идет на войну»
Безыскусственная правда этой повести воскрешает в душе моей войну, образы отважных, «святых и грешных» солдат, матросов, офицеров – живых, непридуманных, в обстоятельствах реальных, и, думается, этим повесть завоевывает себе право встать в один ряд со многими произведениями о войне.
Достоинство, сила повести (как это ни странно на первый взгляд!) в ее чисто литературных «недостатках»: живая, незалитературенная жизнь, богатая характерами; даже сбивчивость ритма, дыхания усиливают достоверность этой вещи. Дивлюсь тому, как первозданно М. Родионова удержала в памяти события давних военных лет, реальных людей во всей индивидуальности их характеров. Как будто бы ветер времени не смахнул с них окопную пыль, не высушил на них брызги морских волн, не обесцветил капли крови, не заглушил их голоса. Зримо встают перед глазами Борис, Куртмалай, Лапшанский, Щитов и, конечно же, сама Нина Морозова. И витает героический дух Цезаря Кунникова, хотя этот отважный герой Малой земли и не назван по имени. Главная героиня Нина Морозова – характер несколько взбалмошный, своевольный, ершистый– живой. На нее поначалу досадуешь, временами она (лично мне) не очень-то симпатична, но с нею миришься, даже оправдываешь ее, а потом начинаешь и жалеть, и любить, убеждаясь в том, что главное в этой девчонке-подростке – не озорство и взбалмошность, а глубокие и серьезные чувства. Автор, наверное, допустил бы ошибку, если бы стал приглаживать, так сказать, «облагораживать» свою героиню.
Находясь где-то на грани документальности и художественного вымысла, повесть вызывает большое доверие. Эти несомненные достоинства произведения М. Родионовой примирили меня и с ее не совсем обычной манерой повествования, и я искренне порадовался за автора.
Г. КОНОВАЛОВ, писатель.