355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргарет Форстер » Записки викторианского джентльмена » Текст книги (страница 17)
Записки викторианского джентльмена
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 21:07

Текст книги "Записки викторианского джентльмена"


Автор книги: Маргарет Форстер


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 27 страниц)

"Как заметил некий джентльмен, присутствовавший на вчерашней лекции мистера Теккерея, случись зданию, в котором она проходила, рухнуть и погрести под собой сидевших в зале слушателей, НьюЙорк в интеллектуальном отношении оказался бы отброшен на полстолетия назад... Для всех собравшихся то был наиболее приятный час в их жизни. Оратор обладает превосходной дикцией... его великолепный тенор..."

Пожалуй, хватит. В моем почтенном возрасте негоже утешаться выцветшими от времени комплиментами, но мне хотелось показать вам, что слушатели были мной довольны и – что более важно – просили продолжения.

Америка вернула мне вкус к жизни, и я не знал, за что бы еще приняться, чтоб дать выход вновь пробудившимся жизненным силам. Подавленный, подчас больной, я месяцами писал, выступал с лекциями и так привык превозмогать себя и выполнять весь круг ежедневных обязанностей, что теперь, исполнившись сил и здоровья, не знал, как себя занять, мне было недостаточно моих обычных дел. Утром я вставал, отправлялся с визитами, расхаживал по городу и, словно животное, с трудом выбравшееся из-под земли на поверхность и опьяненное свежим воздухом, жадно к нему принюхивался. Все приводило меня в восторг. Я глазел на металлического дельфина – фонтанчик, из которого за три цента можно было наполнить стакан газированной водой, на блещущие сталью крыши, доходившие до самого горизонта, со стороны, наверное, казалось, будто я только что приехал из какой-нибудь глухомани. Вскоре я стал неотъемлемой принадлежностью Бродвея, вернее, того его очень оживленного отрезка в две с половиной мили, где в свободное от дел время постоянно расхаживал в поисках чего-нибудь любопытного или забавного. Не думайте, что дела мне лишь пригрезились – они у меня и вправду были: я встретился с издателем Харпером и разными другими людьми в надежде уладить наши споры об авторских правах. Вы, должно быть, знаете, что американцы способны присвоить любую нашу книгу и выпустить пиратское издание, не спрашивая согласия автора. Как раз когда я был в Америке, они не только именно так и поступили с "Эсмондом", пустив его, к моей досаде, по 50 центов за экземпляр, но и набрали дешевым шрифтом, вместо того чтобы в соответствии с авторским замыслом стилизовать под издания времен королевы Анны.

Как бы то ни было, меня снедало нетерпение и ожидание чего-то важного: сегодня мне предстоит новое волнующее дело, говорил я себе каждый день, словно само пребывание в Америке не было достаточно волнующим переживанием. Я спрашивал себя, на всех ли этот край действует подобным образом или так проявляется мой истинный характер, и, может быть, я и всегда кипел бы энергией, если бы все в жизни шло, как мне того хотелось. Меня и самого невероятно удивляла собственная бодрость и хорошее настроение, я изумлялся глядевшему на меня из зеркал оживленному лицу, впрочем, с седыми, как и прежде, волосами. Короче говоря, лекции отнюдь не поглощали всех моих сил, не столько физических, сколько душевных, и, озираясь по сторонам, я искал какой-нибудь новой точки приложения, чтобы отдать ей все свое внимание и обрести в ней цель для бродивших во мне неназванных желаний.

Сам я навряд ли отыскал бы такую цель, но мне помогли другие, представившие меня семейству неких Бакстеров. Как видите, мне не пришлось карабкаться на Эверест или спускаться по Ниагарскому водопаду, оказалось довольно познакомиться с еще одной семьей, чтобы ощутить покой и душевную ублаготворенность. Я и в самом деле очень соскучился по дружбе, особенно по женской, неловко, правда, говорить об этом вслух. Ну вот, вам тотчас стало любопытно, из кого же состояла семья Бакстеров, которую я осторожно помянул как единое целое. Сейчас я вам их всех представлю: глава семьи папаша Бакстер, прекрасный малый, с которым меня, собственно, и познакомили: его жена – очаровательная мамаша Бакстер, к которой меня тут же отвели; их маленькие дочки – прелестные создания; юный Бакстер – в семье, помнится, был только один наследник (но кто обращает внимание на мальчишек?) и, наконец, еще одна юная особа по имени Салли.

Восемнадцатилетняя Салли Бакстер была самым обворожительным и своенравным существом на свете. Мне показалось, что я встретил Беатрису Эсмонд и тотчас подарил ей свое сердце. Увидев ее, я сразу понял, что обрел ту вожделенную цель, которую искал. Больше я не слонялся бесцельно по Нью-Йорку, ноги сами меня несли на Вторую авеню к дому под названием "Браун-хаус", где мне всегда были рады и встречали с тем радушием и участием – в излюбленных мной максимальных дозах, – без которого я не умел существовать. Я больше не был одинок.

Итак, позвольте рассказать о Салли Бакстер; правда, испортив заранее историю, предупрежу, что Салли уже нет в живых. Как и почему она умерла, об этом сейчас не стоит говорить, но само печальное событие я не вправе утаить – оно придает особую окраску всему, что я собираюсь сказать дальше. Когда нас покидает молодой и подававший надежды человек, наше сознание заключает его образ в рамку – и он навсегда остается таким, каким мы его увидели впервые; превратись Салли в дебелую матрону с выводком детей, вцепившихся ей в юбку, ее черты, должно быть, не сияли бы так ярко в моей памяти. Смерть в этом смысле великодушна: на траурном фоне я лучше различаю облик Салли, какой она была зимой 1852, а стоит ей залиться смехом или улыбнуться чуть язвительно, и меня пронзает боль утраты, хотя Салли никогда мне не принадлежала, да и вряд ли могла бы принадлежать. Напрасные надежды, несостоявшаяся любовь, – утерянные возможности! – мой вам совет, не упускайте их из страха перед условностями и обычаями вашего времени. Как же я любил тебя, Салли Бакстер, но потерял тебя, ибо был робок, медлителен, не верил в свои силы, боялся ответственности, а главное – оказался слаб и недостоин.

Прошу простить мою невольную сентиментальность, сейчас я откашляюсь и буду продолжать. Салли Бакстер была американской девушкой – наблюдение хоть и не новое, но важное, ибо из него следует, что она ничуть не походила на моих юных соотечественниц. Американки – совсем особая порода. Им дарована такая свобода и самостоятельность, какая и не снилась их сверстницам в Англии, она их превращает в совершенно независимые существа, чье поведение порой граничит с дерзостью. В обществе им позволено говорить что в голову взбредет, перебивать старших, не соглашаться с опытными и знающими людьми, но если вы решили, что они развязны и бесцеремонны, то ошиблись – уверяю вас, это вовсе не так. Напротив, именно своеволие, на которое сквозь пальцы смотрят окружающие, придает американской девушке особую притягательность. Ее не выращивают в тесной клетке, превратившей в безжизненных восковых кукол миллион других девушек, но дают сформироваться как самостоятельной и заслуживающей уважения личности. Если английских барышень приходится долго уламывать и чуть не клещами вытягивать из них слова, то здешние юные леди, в соответствии с уже известным нам американским принципом экономии времени, буквально врываются в разговор, бряцая аргументами. Услышав это в первый раз, я просто задохнулся от неожиданности и стал оглядываться по сторонам на батюшку и матушку Салли, полагая, что они сейчас одернут молодую леди и выговорят ей за несдержанность, но, заметив игравшую на их лицах одобрительную улыбку, превозмог свое замешательство, махнул рукой на этикет и стал наслаждаться беседами с Салли. Я говорил с ней обо всем на свете и вскоре привык, что мое просвещенное мнение может быть оспорено, высмеяно и отвергнуто с такой решительностью, какой я не встречал нигде и никогда. Подобного я в самом деле не встречал: Изабелла во всем со мной соглашалась, ну, а Джейн – Джейн была слишком серьезна и умна, чтобы позволить себе такую категоричность. Я вовсе не собираюсь сравнивать всех этих женщин, это было бы и бестактно, и бессмысленно, но Салли и впрямь была единственной в своем роде, – надеюсь, вы понимаете, что говорю я это не для того, чтобы кого-нибудь унизить, – я на такое не способен.

Надеюсь также, вы не подумали, будто рассказчик позабыл о своем возрасте. Никак нет, не позабыл – отлично помнил, что ему исполнился сорок один год, – и потому прибегнул к следующей; уловке, которую находил весьма разумной, – возможно, вы его одобрите. Я, так сказать, прибил свой флаг гвоздями к мачте, демонстративно приглашая окружающих наблюдать за моими ухаживаниями. Я не скрывал того, что обожаю Салли, я заявил ей это в присутствии всех Бакстеров, ясно дав понять, что в ней заключена главная причина моих посещений "Браун-хауса". Я говорил направо и налево, что Салли – самая очаровательная девушка на свете и, того и гляди, разобьет мое усталое старое сердце (делая при этом особый упор на слове "старое"). Мистер Бакстер в ответ лишь улыбался, ничуть не озаботясь моим заявлением, миссис Бакстер тоже тепло мне улыбалась, а молодая поросль встретила мои слова смехом и криками "ура" в честь старшей сестрицы. Согласитесь, публичное выражение истинных чувств – это совсем неглупо, и все наверняка сочли, что чувства эти несерьезны. Начни кто-нибудь сплетничать, что Теккерей всерьез увлекся девицей Бакстер, ее родные тотчас бы воскликнули: "Ну как же, знаем-знаем, он сам нам объявил, что по уши влюбился в нашу Салли, предупредил, чтоб мы следили в оба!" – и тут же всякие подозрения рассеялись бы как дым. То был поистине макиавеллиев ход, я был горд своей стратегией и дальновидностью. Правда, в моей душе звучал тоненький голосок: "Ты можешь провести кого угодно, только не меня". На свой лад, я и в самом деле влюблен был в Салли Бакстер, это и повергло меня в панику, потому я так и держался, что хотел предостеречь других не меньше, чем самого себя. Наверное, не слишком благородно в этом признаваться, но кажется, я полюбил не столько девушку, сколько ее облик, звучание голоса. Правду сказать, я никогда не питал слабости к кипучим, бурным натурам, но к Салли меня притягивала ее пылкость и юность, это несомненно. Мне нравилось следить за каждым ее жестом, особенно на удивлявших меня американских балах, куда она, как и все прочие особы ее пола, являлась в тщательно обдуманных и очень ярких туалетах, – в Европе их нашли бы крикливыми, излишне смелыми и вульгарными, но по эту сторону Атлантики они выглядели вполне уместно и радовали взор. Ее наряд, прическа, легкость, с какой она кружилась в танце, смех – все в ней меня пленяло. Однако когда я сел писать ей из Бостона, оказалось, что не знаю, к кому обращаюсь, – ею можно было восхищаться, припоминать с невероятной ясностью каждую ее черточку, но не иметь понятия, что она за человек. Мы очень много разговаривали, но всегда на людях и по-светски – не раскрывая друг другу душу: это было бы чересчур серьезно. Мы обменивались впечатлениями, делились взглядами, не более того, и, честно говоря, – этим все и ограничивалось, я не был уверен в своих чувствах к Салли. Я громко заявлял, что как только на горизонте объявится какой-нибудь Томкинс, претендующий на ее руку и сердце, я тихо скроюсь из виду, но про себя решал, принадлежу ли я сам к разряду Томкинсов. Сорокалетние мужчины не раз женились на восемнадцатилетних девушках, порой вполне удачно, отчего бы не попытать счастья и вашему покорному слуге?

С этими мыслями я и вернулся в Бостон читать лекции. Ехать из Бостона в Нью-Йорк, а потом назад, что за бессмысленная трата сил! Однако в Америке все начинается с Нью-Йорка – необходимо получить его благословение, после чего можно отправляться дальше. Раз я начал с Нью-Йорка и начал успешно, значит, меня хотели услышать и в других частях страны – я мог рассчитывать на приглашения. Как бы то ни было, сам я ничуть не возражал против того, чтоб, побывав в Нью-Йорке, опять попасть в Бостон и познакомиться с ним поближе. Здесь было приятно в канун рождества: очень снежно, чистый воздух, здоровая, почти деревенская обстановка. Порой казалось, что я снова в Англии, – так мне ее напоминали здешние пейзажи. Друзья частенько подтрунивали над моими восторгами: я то и дело удивлялся цивилизованному виду города, который – легко было предвидеть – за двести с лишком лет, прошедших со дня его основания, утратил сходство с лагерем переселенцев, однако я никак не ожидал, что он так далеко продвинулся по этому пути. Я не нашел здесь ничего недавно сделанного, временного, грубо сколоченного боюсь, я готов был все это тут увидеть. Не предполагал я и того, что местная флора до такой степени повторяет нашу островную, хотя, конечно, знал, что поселенцы назвали эту часть страны Новой Англией не только потому, что сами приехали из Англии. Короче говоря, я не обнаружил в Бостоне ничего заморского, и меня это едва ли не разочаровало.

Рождество 1852 года я встретил, тоскуя по дому, хотя со всех сторон был окружен заботами и попечениями. Снег за окном приятно все преобразил; катаясь на санях и наблюдая, как детвора на всем подряд съезжает с гор, я сокрушался, что со мною нет Анни и Минни, и дал себе слово, что в следующее рождество мы будем вместе и повеселимся на славу (рад доложить, что слово я сдержал). Я думал и о Салли и писал ей, но, большей частью, рвал написанное – никак не мог найти верную интонацию (как вы заметили, я неизменно рву свои послания, когда пишу любимым), все время получалось чуть более интимно, чуть более сентиментально, чем хотелось бы, и оттого казалось глупо. В конце концов, письмо, которое я все же отослал ей, почти целиком состояло из объяснения, почему я не писал ей раньше, и, в самом деле, вышло довольно нелепым. По-моему, она мне не ответила, во всяком случае, не ответила ничем, достойным упоминания.

Но это не слишком меня заботило. Скорей, я радовался своему любовному страданию, ибо еще недавно опасался, что отмахнусь от самой Венеры, случись ей выступить из волн и поманить меня к себе. Я тешился сознанием, что влюблен, прекрасно понимая, что мое новое чувство мало напоминает недавнюю испепеляющую страсть. Кажется, недостаток слушателей на лекциях задевал меня больнее, чем отсутствие вестей от Салли, и судьбу своего заработка я принимал гораздо ближе к сердцу, чем любовные дела. Народу ходило мало, отчасти это объяснялось плохой погодой: снег удерживал людей дома, по крайней мере, тех, которые обычно любят меня слушать, – дам и старых чудаков. Мне понравилась начитанная бостонская публика, но в целом я нашел ее гораздо более чинной и важной, чем в других городах, – завоевать ее было не так-то просто, В Бостоне есть высшее общество, которым здесь гордятся и не спешат пускать в него посторонних, даже в лице бедного лектора, сочинившего на досуге несколько книг. К началу года мне стало ясно: если я надеюсь зарабатывать деньги с той же ошеломляющей скоростью, что и в Нью-Йорке, мне нужно поездить по стране, а не сидеть из робости и лени в таких общедоступных городах, как Бостон и Нью-Йорк. Я радовался своему решению – боялся упустить многое из того, что мне могла дать Америка, и удовольствоваться лишь краешком большого пирога, а это было бы изрядной потерей. Гораздо лучше было путешествовать, своими глазами увидеть разные места и убедиться в бескрайности ее просторов. Сидя в Бостоне или Нью-Йорке, нельзя вообразить, как велика Америка; восточный берег, куда причаливают европейские суда, играет роль приманки и сбивает с толку путешественника, превратно представляющего себе край, в который приехал, и, лишь отправившись на юг или на запад, он избавляется от впечатления, что все тут в точности как дома. Бостонцы, не захотевшие покинуть для меня своих каминов, оказали мне гораздо большую услугу, чем собирались.

В начале января 1853 года я весело сложил вещи и с легким сердцем, без тени досады сел в поезд, идущий в Филадельфию. Мне хочется воспользоваться оставшимся до отправления временем, чтобы сказать похвальное слово железным дорогам. Если б не они, я никогда бы не отважился пуститься через всю Америку, ведь здешние расстояния огромны, и будь я ограничен скоростью кареты, я не сумел бы посмотреть и четверти того, что увидал за несколько недель. Короче говоря, благодарность моя этому виду транспорта безмерна и долг неоплатен, к тому же, я люблю его удобства – люблю за то, что в вагоне можно свободно сидеть, подняться, сделать шаг-другой по коридору, за то, что при огромной скорости передвижения я не утомляю ни людей, ни животных. Ритмичная и ровная езда в попыхивающем поезде настраивает нас на философский лад, и в нем нам не страшны стихии, хотя мне раза два случалось попадать в снежные заносы. Мне нравится уединение, которое дарует мне вагон, и вместе с тем – соседство других людей, с которыми совсем необязательно вступать в общение – не то что на корабле или в дилижансе. Нравится, что я могу в нем есть или читать с немалой степенью комфорта, мне по душе зов паровозного свистка, клубы пара, проносящиеся за окном, и ровный путь – без рытвин, ям и других дорожных опасностей; нравится, что я не ограничен в багаже и могу взять столько вещей, сколько мне заблагорассудится, но больше всего я радуюсь чувству легкости: без всяких усилий, если не считать усилий паровой машины, мы мчимся по стальным путям, и я их от всей души приветствую. Кстати, знаете ли вы, что, несмотря на весь мой энтузиазм, одна из самых неудачных финансовых спекуляций была у меня связана с железными дорогами? Ну, не станем в это углубляться, филадельфийский поезд трогается, пожалуйста, не стойте у ступенек!

15

Заметки о нежных чувствах

Помню, как, отправившись, наконец, на юг, я грустил о том, что поезд все дальше уносит меня от дома, и мучился мыслью, что теперь, покинув север, теряю связь с судами, привозящими новости из Англии. Вам это, наверное, смешно: стоит ли горевать о нескольких лишних сотнях миль, и без того находясь за тридевять земель от Европы? Но я остро ощущал, что рву единственную связывающую меня с нею нить, и очень не желал того. Пока я был в Нью-Йорке и Бостоне, письма от матушки и девочек приходили довольно регулярно, но после, когда я стал ездить по стране, их посылали вдогонку, порою они меня не заставали, и тогда я порядком изводил себя, воображая всяческие ужасы и внушая себе, что я забыт и никому не нужен. Когда вы на чужбине, письма из дому – неоценимая радость, довольно вида почтовой марки на конверте, чтобы вызвать сердцебиение у истосковавшегося по дому путешественника, а как истрепываются по краям листки, которые он вновь и вновь вытаскивает и перечитывает, они вызывают в памяти стол, за которым их написали, почтовый ящик, в который их бросили, и все эти знакомые картины пронзают сердце болью. Письма издалека не так волнуют того, кто остался дома, – о да, они, конечно, будоражат, рассказывают о неведомом, но ничего не напоминают (разве что вы сами бывали в тех краях), и как ни развито ваше воображение, оно не усадит вас рядом с писавшим на чужбине. Письма из дому громко и явственно зовут вас вернуться – порой я закрывал руками уши, чтобы не слышать их призыва.

Мне повезло с корреспондентами – их письма брали за душу. Матушка способна была покрыть бессчетное число страниц и так точно передавала колорит своего житья-бытья, что у меня не оставалось никаких сомнений: у них там все идет по-прежнему, – на расстоянии это чувство успокаивало и очаровывало меня, но, честно сказать, донельзя раздражало, когда я находился в гуще тамошней жизни. Маленькая Минни писала прелестные, трогательные записочки, но живость нашей связи поддерживалась гением Анни. То были не письма, а маленькие чудеса, я был не в силах наслаждаться ими в одиночку. Каким докучным старым дураком, должно быть, я казался, когда то и дело вытаскивал из кармана густо исписанные листки и бросался к каждому случившемуся рядом, чтоб прочитать очередной пассаж, возможно, ничем не примечательный. Наверное, слушатели на меня досадовали. А впрочем, не думаю. Сам я никогда не досадую на родителей, которые хвастают достоинствами своих детей, если чувствую, что ими движет непритворная любовь и восхищение. Анни писала мне в Америку с такой живостью и остроумием, что трогала меня до слез, и я их не стыдился. Она так метко изображала матушку и матушкин мирок, что я вслух изумлялся ее великой проницательности, поразительной в столь юном существе, но даже в ее самых откровенных, клинически точных описаниях чувствовалась доброта, спасавшая их от жестокости, и мне хотелось протянуть к ней руки через океан и заключить в объятия. Они с Минни любили Париж – об этом я мог не беспокоиться, я с радостью вычитывал из их писем, что они не упускали случая узнать его. Анни повсюду замечала своим острым глазом все, что заметил бы и я, и вставляла в свои письма зарисовки разных сторон парижской жизни, очень изысканные, но совершенно детские – тем больше было их очарование. Особенно одно письмо заставило меня смеяться, потом плакать, потом снова смеяться – то самое, в котором она писала, какой видела чудесный парад, и признавалась под конец, что мечтала бы родиться молодцеватым адъютантом. Образ моей милой, толстенькой девочки, которая стоит на Елисейских полях, провожает влюбленным взглядом бравых вояк и воображает себя в их форме, был одновременно и смешон, и трогателен, кажется, я читал это письмо так часто, что мог бы процитировать его дословно. Я просто слышал ее голос, видел тоску в ее глазах и был готов сию минуту вскочить на корабль и плыть домой.

Удерживало меня лишь то, что я сидел в филадельфийском поезде, глядел на бесконечные просторы за окном и размышлял: к тому времени, когда у Анни будут взрослые дети, эта страна совсем изменится. Нельзя себе "представить, какие у Америки резервы роста, если не проехать через нее, как я, и не увидеть воочию истинную протяженность ее территории. Она тянется и тянется, не прерываясь, до самого горизонта, который кажется бесконечно далеким, и если вспомнить, что в этой почве, должно быть, лежат всевозможные нетронутые сокровища, и прибавить к ним человеческую энергию, которая кипит везде и всюду, вам станет ясно, что перед вами – в колыбели великая империя, которая со временем вырастет в более могущественную нацию, чем здесь дерзают думать. Не фыркайте и не говорите, что примитивная страна вроде Америки никогда не сравнится с древней цивилизацией вроде нашей. Напрасно вы так думаете! Все цивилизации с чего-то начинались, и говорю вам совершенно твердо: одна из них начинается здесь и будет не меньше Рима, Греции и Британской империи, не меньше, а, может быть, и больше. Ее ничто не остановит, ей не грозит крушение, и при всем моем патриотизме я ничуть не скорблю, что в пору, когда Америка будет торжествовать, мы, дома, будем прозябать в бесславии. Вы мне, конечно, возразите, что я принимаю количество за качество и ныне ничто не предвещает тех интеллектуальных и эстетических достижений, без которых не может возвыситься ни одна цивилизация, верно, тут вы правы: Америка сейчас культурная пустыня, нация безродных выскочек, и в ней пока не выявилось ничего такого, что могло бы двинуть вперед массы, но это требует времени, дайте им сто лет и подходящую обстановку, и все появится. Вот почему я был очень сдержан в оценках и никогда не насмехался над жалкими культурными ценностями американцев; жестоко и бессмысленно ругать их живопись за дерзость, а скульптуру за грубость, они и сами это чувствуют, и когда у них появится что-нибудь получше, они признают это вслух. Конечно, безвкусица коробит англичан, но мне кажется, лучше промолчать и отвести глаза в сторону, чем огорчать и оскорблять хозяев, сообщая им, что мы в Европе многое умеем лучше – еще бы не уметь: мы трудимся без малого две тысячи лет, чему ж тут удивляться? Порою моим спутникам хотелось продемонстрировать мне какое-либо особо безобразное произведение местного искусства, тогда единственное, что мне удавалось сделать, – это сдержаться и не закричать: "Сожгите его!". Они напоминали мне нетерпеливых щенят, которые тычутся и просят ласки, хоть знают, что они ее не заслужили. Высмеивать их было бы бестактно, и если порой смолчать невозможно, по мне, уж лучше отделаться сомнительным комплиментом. Вы говорите, я отъявленный ханжа? Прекрасно, я ханжа и очень тем доволен.

Филадельфия также поразила меня своеобразием. Благодаря приятной квакерской опрятности и величественности, у города есть свое лицо, и я рад, что побывал там, хотя тяготы моего официального чествования меня едва не доконали. Как только я прибыл, мы уселись за совершенно невыносимый обед человек на шестьдесят: речи, бесконечные "позвольте вам представить", выражения признательности – все так торжественно и многословно, о господи! Полагаю, что был мрачен и огорчал своим видом почтенных хозяев, но ничего не мог с собой поделать, – поверьте, невозможно, совершенно невозможно высидеть подобное действо, не погрузившись в транс. Я знал, что каждый из присутствующих сам по себе – славный, жизнерадостный человек, но, к сожалению, обстановка убивала их природную веселость. Мне выпала высокая честь – в этом огромном зале меня принимали самые именитые граждане, но я без нее прекрасно бы обошелся. Гораздо больше мне пришлась по вкусу неофициальная пирушка, которая была у "Проссеров" – в городском ночном клубе, куда меня отвел попозже какой-то добрый дух – благодарение богу, такой всегда оказывался рядом и вызволял меня из затруднения. Мы спели все известные баллады – я, наверное, опозорился, исполнив "Крошку Билли", крепко выпили, и, должен признаться, я ничуть не возражаю, когда в подобной обстановке меня десять миллионов раз подряд спрашивают, нравится ли мне Америка. Очень нравится, дорогой сэр, очень и очень нравится, особенно сейчас, пора бы вам это усвоить.

В Филадельфии я быстро научился ценить еще одну ее примету встречавшихся повсюду молодых квакерш; бог мой, как они были хороши в своих серых и черных платьях с ослепительно белыми накрахмаленными воротниками и в таких же чепцах. Когда я впервые увидел их в первом ряду на своих нудных лекциях, от неожиданности я просто лишился дара речи. Одевали ли вы когда-нибудь самых хорошеньких из всех известных вам девушек в подобный костюм? Попробуйте – и вы поймете мой восторг. Белое и черное отнюдь не убивают красоту, но служат ей отличным обрамлением и придают оттенок чистоты и целомудрия, – по крайней мере, таково было намерение изобретателей этого наряда, эффект же оказался противоположным. Никакое пышное бальное платье, никакой вечерний туалет не способны украсить хорошенькую женщину лучше, чем квакерское одеяние, задуманное как выпад против грехов плоти, но неудачно, вовсе неудачно. Порхая по городу, в котором родилась свобода, эти создания воспламеняют жителей желанием коснуться или завладеть одним из них, впрочем, возможно, то был лишь плод моего воображения. Я был не в силах сосредоточиться на приевшихся, унылых словесах, имея перед глазами эти видения женской прелести, стоило мне посмотреть в зал и встретить пару немигающих, серьезных глаз, устремленных на меня из этого ангельского обрамления, как мне тут же приходил конец. Они напоминали мне Джейн Брукфилд, в них чувствовался тот же дух, то же спокойствие, та же скромность – эти квакерши вносили смуту в мою душу. Я благодарил бога за то, что от моего костра остался только пепел, ибо соблазниться было безумно легко. Вы не поверите, но некоторые американские барышни, сраженные моими чарами, следовали за мной по пятам из города в город, по их словам, они положительно были неспособны расстаться со мной. Одну из этих очарованных девиц я повстречал в Бостоне на Бикен-стрит, позже я слышал, что за ней явился в великом гневе ее батюшка и препроводил домой. Но, дорогой сэр, здесь нет моей вины; вполне разделяю вашу точку зрения; клянусь, я только и позволил себе при встрече, что приподнять из вежливости шляпу.

В Филадельфии я заработал кучу денег: большие гонорары, хорошие сборы дали достаточно, чтоб оправдать поездку. Отважусь сказать, что мог бы заработать больше, согласись я ходить с протянутой рукой по редакторам двенадцати городских газет, чтоб засвидетельствовать свое почтение, наговорить любезностей и преувеличенных комплиментов, как сделал некто Бекингем, о чем мне много раз рассказывали. Кто, черт побери, был этот Бекингем? Какой-то неизвестный малый, который выступал с кафедры незадолго до меня и почитал своим первейшим долгом предусмотрительно умасливать газетчиков. Ничего такого я делать не собирался, мое желание заработать деньги не зашло так далеко, чтоб пресмыкаться перед этими людьми, да и они ничего подобного от меня не ждали, если уважали свободную прессу. Администратор лекционного зала ломал руки при виде моего упрямства и умолял как следует подумать, но я отказывался и не покидал своего номера, чем, думаю, никому не повредил. Я нисколько не стыдился того, чем зарабатывал деньги, пока отпускал свой товар полной мерой, не жульничал и ни перед кем не лебезил. И знаете, скажу без ложной скромности, что честно оделял товаром слушателей, хотя мне очень скоро до смерти надоели мои лекции. Странная история, от мысли, что я вновь буду говорить те же приевшиеся речи, меня охватывали усталость и уныние, и вместе с тем я сознавал, что читаю все лучше и лучше, словно актер на каждом следующем спектакле. Я никогда не шел на поводу у публики, какой она ни была, и даже за миллион миль от залов Уиллиса в Сент-Джеймсе, вдали от элегантной, образованной толпы, читал ровно ту же лекцию, хотя порой мне приходило в голову, что это, мягко говоря, чудачество – толковать об английских юмористах прошлого века перед кучкой обитателей глухой американской деревушки. Хватало ли им подготовки, чтобы слушать мои лекции? А если не хватало, и половина пришла потому, что знала меня по книгам, а вторая – потому, что дома не нашлось лучшего дела, были ли мои лекции достаточно занятны сами по себе? Эти вопросы меня тревожили, но оставались без ответа; порой я, правда, начинал подозревать, что мои слушатели поняли бы в моих рассказах ровно столько же, если бы я изъяснялся на языке интегралов и дифференциалов, но убедиться в этом мне ни разу не случилось. Добрые души приходили, платили, внимательно слушали и под конец рукоплескали – чего еще я мог хотеть?

В Филадельфии я пробыл две недели и ненадолго отправился в Нью-Йорк: прочесть там еще одну лекцию и забрать почту. Филадельфия запомнилась мне как чистый, ухоженный и деловитый город; большинство ее населения зажиточные торговцы, но для Америки то был не самый благоприятный вариант я хочу сказать, что там не было ни светского общества, ни университетских кругов, но много добрых граждан, трудом зарабатывавших свой хлеб и тем гордившихся. При всем моем восхищении здешним бизнесом мне вряд ли захотелось бы там жить. У них был свой Колокол Свободы, свой Зал Независимости – прекрасно, – свое место в истории, но чего-то им недоставало, не знаю, чего именно. Может быть, тоска по дому окрасила мое восприятие в темные тона? В самом деле, к концу января 1853 года (в ту пору я завершал свою двухнедельную поездку в Филадельфию и трехмесячное пребывание в Америке) мой энтузиазм стал убывать. Что делать дальше? Положить заработанные деньги в банк под восемь процентов и поспешить домой? Или остаться, пока на лекции ходили слушатели? Я выбрал второе: путь до Америки невероятно долгий, кто знает, совершу ли я его второй раз в жизни, да и популярность, которой я пользовался, была весьма ненадежна и могла исчезнуть при первом появлении следующего лектора – нет, лучше взять себя в руки и дальше нести вахту. Следовало решить, в какую сторону податься. Может быть, на север, через границу в Монреаль, где, как мне говорили, можно было ждать хороших сборов? Вытаскивайте шубы, Эйр, и купите мне, пожалуйста, теплые ботинки – мы едем в снежную пустыню. А может, двинуться на юг, к окутанным парами рекам и болотистым почвам Миссисипи? Уберите эти дурацкие шубы, Эйр, и закажите несколько тонких батистовых рубашек да парочку соломенных шляп. А может, побывать и тут, и там? Черт побери, не прикасайтесь к чемоданам, Эйр, я сам не знаю, приезжаю я или уезжаю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю