![](/files/books/160/oblozhka-knigi-metafizicheskoe-kabare-32235.jpg)
Текст книги "Метафизическое кабаре"
Автор книги: Мануэла Гретковска
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
*
*– Беба, давайте встретимся, немедленно. Я должен вас видеть, – умолял Вольфганг трубку уличного автомата.
– Самое раннее – через две недели, в четверг, – заспанным голосом ответила Беба.
– В четверг? Четверг относительно чего*? – Вольфганг скрупулезно собирал факты.
– Сейчас проверю, – она, как сомнамбула, заглянула в лежащий на ночном столике календарь. – В четверг, 10 декабря, в 18 часов.
– У тебя?
– Да, у меня.
*
*– Что ты вытворяешь, – встревоженный Гиги смотрел на трясущиеся руки Вольфганга, хватавшиеся попеременно то за тетрадь, то за рюмку. – Ты со вторника места себе не находишь. Вламываешься ко мне в пять утра, будишь новоиспеченную невесту, та подозревает, что ты хочешь меня у нее увести, потому что ты сразу лезешь к нам в постель и говоришь, говоришь, как будто меня уговариваешь. К чему, милый мой Вольфганг, к чему это ведет?
– Я раскрыл заговор, – студент прикусил побелевшие губы, как будто испугавшись, что случайно скажет слишком много.
Голые ветви Люксембургского сада складывались в осенние орнаменты. Гиги не хотелось поднимать глаза на безжалостную синеву, оскорблявшую его чувство добра и красоты. Нет цвета холоднее, чем осенний цвет парижского неба.
Вольфганг был бледен, его соломенные волосы тоже были бледны. Посиневшие закушенные губы застыли в недовольной гримасе. К парковому кафе не спеша шел Джонатан, загребая полами длинного черного пальто листья.
– Вольфганг раскрыл заговор, – поприветствовал его Гиги.
– Если этот заговор не служит Богу, это заговор человеческий. – Джонатан уселся напротив Вольфганга. – Архичеловеческий. – Он взглянул на вампирически исхудавшее лицо студента, его расширенные зрачки, почти закрывающие серую радужную оболочку.
– Я совершил сегодня нечто очень дурное. Убил. Но и очень хорошее, потому что убил от любви.
Гиги застонал и схватился за голову. Джонатан, не отрывая взгляда от Вольфганга, молчанием приглашал его продолжать.
– На рассвете я пошел к озеру в Булонском Лесу. Странно сказать – пошел: я был там. Только я существовал в прекрасных туманах утреннего озера. Скованная инеем трава, над нею мгла, и из этой мглы – мотылек. Я не ловил, не звал его. Мы были суждены друг другу. Он сел на мое плечо, созданное для этого момента встречи. Я окаменел, чтобы не испугать его. Он задрожал. Я почувствовал пульс его и моей крови. Осторожно подал ему руку и расстегнул ею брюки. Он, как будто ждал этого, пошел вдоль набухшего его красотой члена. Любовно трепетал крыльями, призывая наслаждение. Он ходил все быстрее в желании потереться о места, с которых я сдвигал кожу для него, для его пушистых крыльев. Я брызнул нектаром любви в ладонь, окунул в него мотылька. Тогда я почувствовал наслаждение его напрягшегося брюшка, одуряющее наслаждение – окунуться в любовь. Я подождал, пока оно станет полным… утопил его.
Гиги топтал высохшие листья.
– История, как об улыбке дракона: дракон дракону улыбнулся, нос откусил и не вернулся.
– Я согрешил, – голос Вольфганга колебался между вопросом и самообвинением.
– О-ля-ля, в воздухе пахнет жареными душами* – забеспокоился Гиги.
– Грех – это цензура подсознания. – Джонатан поглядел на деревья перед собой. – Несущественная деталь личности. Так что за заговор?
По дорожке прополз слюнявый бассет.
– Породы собак – это пестование генетических пороков, кошмар. – Гиги зарисовал задик удаляющегося бассета. – Должен существовать генетический код мира; шакалы, гиены, динго – все о’кей, только не эти уродливые выведенные собачки. Я видел в метро совершенно справедливое граффити: «В задницу хромосомы. К…»
Джонатан бросил в Гиги прутиком.
– Silenzio, signore, нам грозит заговор.
– Я понял, что мазохизма не существует, – произнес Вольфганг. – Поскольку страдание ощущается как наслаждение, значит, не существует мазохистов, любящих боль: от удовольствия не больно. Если нет мазохизма, не может быть и садизма. Граждане, еще одно усилие – и вы станете свободны! – маркиз де Сад призывал к революции. Он мечтал о революции, несущей смерть, причиняющей боль, как крестный путь. Творить зло помимо собственного желания, согласно воле деистического Бога жестокой природы, – это вид очистительной аскезы. Открытие жестокой правды о своей собственной природе. Граждане, еще одно усилие, и… вы меня поймете. Маркиз хотел мучительной для себя революции, садистского покаяния. Страдает только садист, причиняющий зло вопреки себе – зло самому себе. Мазохист погружается в боль, приносящую ему наслаждение. Итак, не существует разделения на садистов и мазохистов. Мазохистов не существует. Есть исключительно садисты, мучающие самих себя и благодаря этому идущие по пути самосовершенствования. Самосовершенствование – не удовольствие, пусть даже болезненное, то есть удрученный садист, мучающий кого-то, является самомазохистом, и…
– Еще одно слово, – перебил Вольфганга Джонатан, – и я начну садировать самого себя. Стоп. Это твой заговор, ты с ним и справляйся. Я не хочу начинать дискуссию о слонах и черепахах. Вы не знаете? Когда-то был метафизический спор. На чем стоит Земля. Одни думали, что на четырех слонах – это, конечно, отсталые идиоты, не имеющие понятия о настоящей науке. Но с теми, которые считают, что Земля держится на спинах шести черепах, а не четырех, надо бороться: они опасны.
– Опаснее всего женщины. Слоны, черепахи, садисты – все ерунда. – Гиги, расстегнув шерстяное пальто, подставил лицо солнцу. – Только я избавился от Лейлы, как у меня уже угнездилась Самка. – Не открывая глаз, Гиги надел солнечные очки. – Нынешняя Самка не такая сложная, как Лейла – поэтому я ее и выбрал, – но тоже с большим приветом. Красивая, Вольфганг ее видел, тело профессионалки. Пару раз она им зарабатывала, когда кончались бабки. Но ей не повезло: нарвалась на ирландского сутенера-католика. Вместо того чтобы защищать от конкуренции, он посылал ее на улицу одну и надирался. Иди, говорил, иди, я помолюсь, чтобы с тобой ничего не случилось. В День святого Патрика, покровителя ирландских пьяниц, он вышел с Самкой прогуляться. Они подцепили несколько клиентов, те не хотели платить. Оказалось, это были полицейские. Ирландца арестовали. А потом – тю-тю, депортация на родину. Самка осталась в Париже, убирала в приличном доме у Господ. Господин ей доплачивал за спальные услуги. Однажды Самка оставила в спальне трусы. Она носит такие кружевные, малюсенькие, едва прикрывающие попку. Госпожа устроила скандал, дала Господину пощечину, Самку обозвала по-черному и вышвырнула на улицу. Там я ее и нашел – заплаканную, пьяную, едва держащуюся на обалденных ногах у бара, полного облезлых типов. «Трусы, ну и подумаешь – трусы оставила – жарко было», – рыдала она в стакан с водкой. «Могла бы и что-то поинтимнее оставить, влагалище, например». Я взял Самку к себе. Выходил ее, а она угнездилась. Изысканная, научилась у Господ. Утром – апельсиновый сок, шоколадный хлебец, яичко вкрутую с икрой. «Нету икры? Но, милый, – и выплюнула то, что осталось от утренних занятий любовью. – У нас есть твоя икра, свеженькая. Ничего, что белая, вкус тот же самый». Вольфганг, ты поэт: нектар любви, цветочки, мотылечки. А Самка просто получает из меня икру. Натаскала в дом тарелок, вазочек, платьев и не собирается съезжать.
– Она не устраивает тебе скандалов, как Лейла, сцен ревности, у нее не бывает депрессий, нервных срывов? – расспрашивал Джонатан. – Ну, так оставь ее у себя, тебе нужна женщина.
– Нужна, только не одна. Невозможно долго выдержать с одной. Я иногда думаю: если любят женщину, пока она не умрет, это некрофилия или просто рассеянность?
– Прости, – Вольфганг переставил свой стул в тень, – но тебе ничего такого не угрожает. Ты кого-нибудь любил по-настоящему?
– Да, своих родителей, но они в этом не виноваты.
Бим-бам, бим-бом. Воскресные колокола церкви Saint-Sulpice дополнили воскресный пейзаж Люксембургского сада.
5/XII, Лондон
Вольфганг Занзауэр
4 rue Mandar
75002 Париж
Беба, Беба, позвони моему ветеринару: он занимается моей душой*, а я ее теряю, когда на все это смотрю. Жизнь, Беба, может, и не имеет смысла, но из-за этого ее не нужно этого смысла лишать. Я уже утратил веру, что ты можешь полюбить меня. Я потерял веру во все, живу в одноместном монастыре для неверующих. Я хотел бежать от тебя, Беба, чтобы забыть. Ты меня не любишь и не полюбишь, даже если у меня прорежется дополнительный хуй мудрости. Любовь не зависит от пола, любовь зависит от души. Извращенец тот, кто любит только женщин или мужчин: значит, любят пол, а не человека. Я любил бы тебя, даже если бы ты была мужчиной, бабочкой, придорожным камнем. Ты ищешь мужчину-кенгуру, а не любовь.
Я бежал в Англию. Но не выдержал там дольше одного дня. Байрон, Шелли уже умерли, Беба. Во всяком случае, путешествие на корабле было романтичным, можно было блевать. Моим компаньоном был закутанный в длинное белое платье и тюрбан алжирский крестьянин. Мы стояли, опершись о борт корабля, глядя на исчезающий берег Франции. Араб не мог надивиться, что Англия – это остров. Ведь христиане, как и мусульмане, должны держаться вместе.
Ночью, Беба, море вливалось в темноту. Фонарь в тумане на английском берегу освещал сам себя. Я был в Лондоне. Ходил по пабам, музеям. Пытался забыть. Осмотрел коллекцию мумий в British Museum. Везде борьба с памятью: саркофаги сплошь, даже изнутри, покрыты иероглифами – предсмертными записями, чтобы не забыть, что сказать стражам темноты, богам с головой пса, кота, собственным лицом.
Египетская Книга Мертвых
За двойным Жертвы
Горизонтом сна* Принесенные
Встретишь Богине
Птицу Неба
Опиши ей Когда ты был жив
Может, эти иероглифы были не посмертной инструкцией, а воспоминаниями о жизни:
Феллахи принесли хорошее Написал Рамон
Пиво из прихода Амона
и мы напились Верхнем Египте
на следующий день
после разлива Нила
Беба, мое сокровище, я не смогу забыть тебя. Беба, Беба, я не хочу быть нищим перед Твоей любовью. Когда не вижу Тебя, я не вижу прекрасного. Я возвращался в Париж через Амьен. Издалека виднелась башня местного собора. По перрону в Амьене ходили люди с лицами маскаронов.
Не могу дождаться нашей встречи.
Твой Вольфганг
*
*Я сплю, а со мной – только святые, потому что за это отдают душу. Кто ты*? – Лейла прохаживалась перед воротами Père-Lachaise, поджидая Гиги. Представляла себе их встречу. Он скажет: «Ты сошла с ума».
– Нет-нет, мой дорогой, не сошла. Я была в темноте, в страшной темноте, это правда. В ней не было видно никого из вас, может, только какие-то следы: стихотворение, часть скульптуры, надпись на стене.
– Почему ты хотела покончить с собой? Пыталась повеситься на какой-то пациентке?
– Больничные кровати слишком низкие, ручек в палате не было, окна заперты. Только эта огромная кататоничка стояла часами, опершись о стену, как колода. Я привязала ей веревку к шее и затянула петлю. Она меня спросила, с какой целью. «С целью смерти», – ответила я. По-твоему, на чем мне было повеситься? Ну скажи, на чем? Почему ты не приходил меня навестить?
– Когда ты наконец поймешь, что между нами все кончено, я к тебе не вернусь?
Я ничего не отвечу. Он повернется, чтобы уйти.
– Я молюсь за нас, – скажу я ему на прощание. – Хожу на красные мессы.
– Что за мессы?
– Священник убивает в склепе овцу или теленка, и мы пьем кровь.
– Какая это религия?
– Изначальная, настоящая – наших предков. Ночью мы собираемся на Père-Lachaise и творим свои обряды.
– Ты знаешь – это нелегально.
– Истинную веру всегда преследовали. – Я покажу ему татуировку на руке. – Знак посвящения.
– Береги себя. – Он холодно поцелует меня в щеку и быстро спустится в метро.
Поедет к Джонатану.
– Лейла сошла с ума, – и обопрется о магазинный прилавок. – Больница ей не помогла. Это безумие.
Джонатан поднимет палец и на фоне ощипанных висельников произнесет:
– Безумцы Божьи, какой благодати они удостоены: милостью Божией их лишили разума, чтобы больше не мучились.
– Лучше закрой лавку и пойдем выпьем пива у Голденберга, – умоляюще посмотрит на Джонатана Гиги. – Когда же наконец кончится этот кошмар с Лейлой…
Джонатан понимающе промолчит.
– Гиги, кошмар и мир кончатся в 23.59, взгляни на часы. – Лейла вынула из сумочки электронные часы, зеленые цифры которых показывали 22.30, – потому что больше на счетчике ничего нет.
*
*Кто я? Эротичный знак вопроса.
Я даже точно не знаю, где живу. Какое мне дело до всего этого вокруг. Лязг, вопли, над которыми вырастает Статуя Свободы – здешняя, парижская, на Лебяжьем острове посредине Сены, позеленевшая от надежды. Или та, другая, нью-йоркская. Ее так высоко поставили, чтобы нельзя было ей плюнуть в лицо. Статуя Свободы, символ свободного мира, держит в лапе гигантский вибратор, которым трахает себя вся эта цивилизация. Потому что человек должен быть свободным, работящим и культурным, верующим или глубоко неверующим. Какое мне до этого дело? Культура, всякая культура со времен французской революции является пропагандой. Идеи, рекламы, торговля. У меня свеженький Деррида! Продаются мысли сезона для международных идиотов из кафе*!!! Только у нас – вскрытие интеллекта после трепанации! Литературные идейки – дешево! После подписки на нашу газету будешь, как Гомбрович [6]6
Гомбрович, Витольд (1904–1969) – польский писатель-абсурдист.
[Закрыть], гарантия – год!
Или кич, или смерть. Кич – уютный безопасный закуток. Вокруг кича – жестокость и ужас: настоящая картина, хороший стих. Увидеть действительность – это увидеть жестокость. Показать увиденное – это уже кич. Но кто же я?
*
*Парижские бистро расцветают осенью. Притягивают светом, теплом, запахами кофе.
– Café crème, café noisette, un verre de pastis; мне – кофе и божоле. Почему ты ничего не говоришь? Молчишь и молчишь, уставясь в стынущий кофе?
– Джонатан, – простонал Вольфганг, – что ты хочешь, чтобы я сказал? Крик непереводим ни на один язык.
– А, извини, – Джонатан скрылся за листком «Le Monde».
Вольфганг капающим зонтиком ворошил кучи окурков на полу.
– Я утратил веру, – и пригвоздил тлеющий хабарик.
Джонатан, не показываясь из-за газеты, улыбнулся. – Ты, католик, утратил веру? Шутишь, христианство так сконструировано, что благодаря Святой Троице, даже если ты перестанешь верить в Бога, у тебя еще остаются Дух Святой и Христос, – рука вынырнула из-за газеты за чашкой.
– Рассказывай дальше, давай всю Библию с гарниром. У меня время есть.
– Бог назван Терпеливым, но я теряю терпение с тобой. – Джонатан отшвырнул газету. – В чем дело? Я стараюсь тебе помочь, а ты с претензиями?
– В четверг у меня свидание с Бебой, вымоленное звонками, цветами, письмами. Она хотела месяц отдохнуть. Перестала ходить в Кабаре, сидит в устланной бархатом и фотографиями квартире. Мне кажется, она там мяучит, царапая бархат, и следит за мной из темноты своими кошачьими глазами. Коты останавливаются на улице, смотрят на меня.
– Случайность.
– Случайностей* не бывает. Ты немного знаком с физикой? Мой знакомый из Хайдельберга, физик малых частиц, прислал мне формулу случайности. Наверное, ему дадут нобелевскую. – Вольфганг вынул из кармана брюк мятый конверт. – Сегодня я получил от него это письмо. Случайностей не существует. – Он расправил смятые, исписанные формулами листки. – Исходить нужно из происшествия, предшествующего так называемой случайности. Назовем его а 1. Если а 1предшествует а 2, то:
α 1= 1 1+2 2+ 3 2+ 4 2+… +(n – 1) 2+ n 2= n(n + 1)(2n + 1)/6
Итак, случай а 2следует дифференцировать по продолжительности того же процесса в условиях вакуума (предполагая, что гравитация G равна четвертой силе параллельных ускорений, и принимая во внимание алгебраическую ферментацию секунды)
![](i_004.png)
Получаем логарифм
![](i_005.png)
Понимаешь, случайностей не бывает, коты на меня смотрят, я утратил веру. Ни колокола, ни колокольчики уже не будут подгонять мою душу.
– Слушай, – Джонатан отложил листок с вычислениями на кипу газет, – мир устроен так, что никакой кирпич, галактика или формула не могут тебя заставить верить. Тут ты прав, в этом не бывает случайностей, потому что есть свобода. Стоп, – остановился Джонатан, – ты поэт, а не философ, попробую иначе. Нет науки о красоте, о красоте можно только догадываться, нельзя дать ей определение. Так же и с верой, которая является догадками о Боге – нашими или Его собственными. Никакие вычисления не подтвердят и не опровергнут этих догадок. Я надеялся, что любовь к Бебе лишит тебя иллюзий, что ты увидишь, как в действительности устроен мир. Однако иллюзией оказалась твоя вера, потому я боюсь, что иллюзией окажется и твоя любовь.
– А тебе иногда не кажется, что этот твой Бог нас не только любит, но и далеко посылает?
– Ты пьян, не соображаешь, что говоришь.
– Отлично знаю, что говорю, по крайней мере, на двух языках говорю одно и то же, и скажу тебе, что моя любовь к Бебе не иллюзия. – Огромный черный зрачок кофе, волнующийся в щербатой чашке, иронически блеснул. – У моей любви единственное, прекраснейшее лицо – Бебы.
Джонатан захихикал.
– По-еврейски слово «лицо» всегда стоит во множественном числе: panim. Не питай иллюзий, ни у кого нет единого лица. Я не есмь, который не есмь, означает то же самое, что и Я есмь, который есмь, только с тысячью лиц. Иди, иди к своей Бебе, – уговаривал он Вольфганга, нетерпеливо смотрящего на часы, – созданной как образ и образина…
Вольфганг протянул официанту десятифранковик и вышел из бистро. Джонатан посмотрел на запотевшее зеркало над стойкой. «По крайней мере, два лица», – подумал он, прикрывая глаза.
*
*Не случайно за Полярным кругом живут нетопыри-альбиносы – беленькие, чистенькие. Они почти не видны полярной ночью, когда, наевшись после осенней охоты, засыпают, окутанные снегом. Нетопыри-альбиносы охотятся на зеленых мушек. Око Провидения также имеет зеленый цвет. Не то чтобы оно еще на что-то надеялось: Око зеленое, потому что это цвет долларовых бумажек, оно пялится оттуда, оправленное в стожок пирамиды. Пирамида – один из символов масонства. Масоны строят не только пирамиды, но и Храм. У них есть даже его подробный план: налево – левая колонна, направо – правая. Церковь не любит масонов, наверное, потому, что не всякий, кто строит храм, в него ходит. Я хожу к Самке, она наконец съехала. За это я ее полюбил. Сначала она поселилась в паскудной арабской гостинице на улице Montorgueil: незакрывающиеся окна, ржавые трубы, драные обои, продавленные кровати. «Буду жить в отеле и ждать тебя. Ты будешь приходить ночью, рассказывать, что прекрасного и страшного видел. Я тебя буду исповедовать. Пить будем у ирландцев, у меня скидка в их кабаках за выплаченные взносы ИРА. Ничего, что ты у меня не первый, будешь последним: я беременна». Беременность Самки, конечно, выдуманная, продолжалась неделю. Она носила по Кабаре по-матерински выпяченный живот и старалась выглядеть, как Мадонна. Похорошела, начала следить за собой. Несколько раз в день чистила зубы. «Я купила специальную пасту в двух тюбиках. В одном паста для чистки зубов и десен перед минетом, в другом – после», – умильно улыбаясь, Самка обнажала стертые до белизны клыки.
![](i_006.png)
У Самки красивые ноги, длинные мускулистые икры и твердые бедра. Она горячим воском вырывает из них мельчайшие волоски и пух. Вырванная шерсть Самки в застывших слитках молочного воска кажется мне чем-то трогательным: актом самоощипывания.
У Джонатана чудесные меланхолические глаза, у Бебы – ядреные округлые клиторы, розовеющие, как смущенные щеки. У Вольфганга самое красивое – губы. Вот если бы жили на свете люди, по которым было бы видно, с какой части тела началось их сотворение; например, люди с прекрасными губами: чем дальше от губ, тем даже не безобразнее, а просто все менее конкретно – красивый нос, нормальные глаза, непропорциональные руки, то появляющиеся, то исчезающие ноги. У людей с гармоничными пупками были бы незаконченные губы и колени, расплывающиеся в пространстве глаза.
Живот у Самки, конечно, не вырос. Вольфганг по этому случаю написал ей стихотворное предсказание: «Плохая работа гонад [7]7
Гонады – половые железы.
[Закрыть]– и внемозговая беременность как результат».
Сегодня 11712 день от рождества Гиги. Я, Гиги, еду из затхлого Парижа в Тоскану. Когда проеду Лион, то вылезу, устав после пятисот километров пути, и повалюсь в траву у паркинга. Земля к югу от Лиона так прекрасно пахнет лавандой и солнцем, что хочется с ней целоваться. Там начинается Юг. Я покидаю тебя, облизанный дождями, промерзший Север.
Можно было лететь самолетом до Пизы, а оттуда дальше – поездом, но я не люблю аэропортов с их атмосферой банкетного и поминального зала одновременно. Святая земля, что нас носит, святая земля, что нас выносит; по ней я покачу до Тосканы, до Пьетрасанта. Сразу же у границы в итальянском магазине с запчастями FIAT'a – табличка: «Говорим по-французски и по-немецки кроме понедельников». Наконец я у себя, в Пьетрасанта, тут я буду расписывать собор, превращенный в музей искусств. Славная готика четырнадцатого века. Я сниму со стен штукатурку, чтобы обнажить белый тосканский камень. Распишу шесть колонн, разделяющих нефы. В самом низу, рядом с полом, будут детские рисунки, выше – живопись аборигенов и неолита – теплая сепия и охра, как будто из Lascaux. Потом – греческие рисунки, помпейские фрески, романские, готические. Рафаэль, рембрандтовские тени – до импрессионистов и всего двадцатого века. В самом верху – свободное место, пусть через пятьдесят лет допишут своих новых красоток. Ободранные стены хороши как фон для скульптуры. Не думаю, что они выставят картины. Если последний скульптор умрет со скуки, в Пьетрасанта будут выставлять Санто Боттеро, Боттеро; Боттеро, набухший жиром – гордость городка.
Зачем вырубать, резать камень*? Не лучше ли было бы выбирать в Карраре прекраснейшие куски мрамора и наслаждаться их цветом, раздавленными слоями оттенков.
Сесть на рынке в Пьетрасанта, заказать горячий шоколад – густой, маслянистый. Вольфганг после каждого моего возвращения из Италии говорит, что я потолстел – «разъелся». Трудно не «разъесться», если каждое блюдо в Италии – произведение искусства, а я – артист. Барочные спагетти, божественных пропорций ветчина. Я художник, поглощающий вкус, краски, а не монах, щиплющий под конец мессы облатку. Ведь добрый Бог не возражал бы, если бы монахи попробовали все его дары. На каменный, покрытый белой скатертью алтарь служки несли бы хлеб и вино. Потом – миски с жарким, соусами, колбасами, макаронами. Священник ел бы, ел. Прозрачные пятна жира, стекая по подбородку, сочатся на скатерть. Служки приносят блюда с горами фруктов, сыров. Священник разрывает хрящики жареных золотистых цыплят, пережевывает мышцы. Кусает зрелые персики, их липкий сок течет по пальцам на ризу. Слышен плеск и бульканье вина. В молитвенной сосредоточенности прихожане смотрят на заставленный бутылками и мисками алтарь, вдыхают запахи блюд. Настоящее пиршество, не какое-то символическое чмоканье над пустой рюмкой или вафелькой. На затрепанных символах тоже можно добраться до вечности, только это намного дольше – как на заезженных лошадях. Знак креста начертан рукой в воздухе, пусть с него стечет кровь. Служка подает священнику позолоченную мисочку для омовения пальцев. Корзины, полные объедков, ставятся на лестнице перед алтарем. Священник наелся и благословил прихожан, подходящих к корзинам, чтобы отщипнуть вкусного жаркого, высосать костный мозг. Сытость и благодушие. Органная музыка; анданте, аллегро, аминь.
![](i_007.png)