Текст книги "Метафизическое кабаре"
Автор книги: Мануэла Гретковска
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
*
*Если возможны жизнь и смерть, то все в жизни возможно. Даже то, что ваш ангел-хранитель – педик, или что эльфы и гномы существуют – конечно, на собственный страх и риск и при условии, что не надламывают* парадигмы действительности, потому что если надламывают, то кто-то должен потом усердно латать этот пробитый заслон против нигилизма, но кто? Единороги своим стертым рогом? Сирены? Сирены вымерли от химических моющих средств, нарушивших биологическое равновесие, потому что сиренами становились когда-то красивые девушки, которые не подмывались.
*
*Гиги, перестань заниматься своим надломленным сознанием, лучше отдайся анализу мастеров, как ты делал это раньше, – Джонатану хотелось вернуться к изучению «Le Monde», прерванному рассказом итальянца.
– Почему бы и нет, – обрадовался Гиги, – кое-что для тебя, Джонатан, о сотворении Адама. Помнишь ту сцену, когда Бог касается пальцем Адама, чтобы оживить его и вытянуть из грязи, то есть – глины?
– Ты говоришь… о том отрывке из Исхода, глава 2, стих 7?
– Ни о каком ни об отрывке, – резко возразил Гиги. – О целой огромной фреске в Сикстинской Капелле. Я придумал Антисикстинку. – Он полистал блокнот в поисках эскиза. – Куда-то подевался, – он отложил блокнот. – Представьте себе, – Гиги взмахнул сигаретой, – ту же самую фреску, но мгновением позже. Бородатый Бог Отец протягивает руку, чтобы оживить только что созданного Адама, и вот-вот должен до него дотронуться – миллиметра недостает, как на Сикстинской фреске – но видит первородный грех, Каина, а потом остальное человечество, убирает протянутую руку и хлопает ею себя по лбу. Оцепеневший Адам остается в грязи. Бог Отец улыбается, довольный, что избежал хлопот, от которых был за миллиметр. Как вам нравится?
– По моим понятиям, изображение живых существ уже является грехом, поэтому остальная часть твоего проекта – вытекающие из этого естественные грешные последствия. – Джонатан старался говорить серьезно и устало.
– А мой исповедник считает, – Вольфганг принюхался к сигарете Гиги, – что употреблять наркотики – грешно. Дрянь, разрушающая нервную систему.
– Ты постучи себя по собственной нервной системе, прежде чем болтать глупости. – Гиги почувствовал преследования некурящего большинства. – Я курю нежные травки, ем грибочки, все экологично. Никаких шприцев с химикалиями. Появляется ощущение, что мне впрыснули какие-то цвета; голова раскалывается на осколки светящихся искр и радуг. Поймите, легкие наркотики – это катализаторы сознания. После грибочков человек выходит за грань времени и пространства. Левитируешь, гравитируешь, перевоплощаешься в иные существа, звезды, океан, беседуешь с духами предков, птиц, деревьев, родишься, умираешь тысячи раз от всех в мире болезней, и тебе это безразлично, потому что ты являешься абсолютом. Когда возвращаешься в реальность, кажется, что входишь в уютную клетку. За тобой закрываются очередные ворота, исчезают пространства. Ты был вездесущей абсолютной частицей Вселенной, а теперь чувствуешь, что у тебя вырастают руки и ноги. Захлопывается череп, отделяющий мозг от бесконечности впечатлений, а для маскировки следов взрыва голова обрастает волосами. Чего-то жаль. Этой бесконечности, свободы. Обычно наше сознание опутано сетью причин и следствий, петлей времени. Между желанием и бесконечностью есть созвучие. Для психики желание является тем же, чем для физики бесконечность – вечной погоней по бескрайности несбыточного. Жаль.
– Конец? – осведомился Джонатан, делавший пометки на полях газеты. – Если не касаться терминов, ты, Гиги, прочел каббалистическую лекцию о тсимтсум*, то есть об истории заточения сияющих душ в плоть. Так же, как и в твоем описании, там должны упоминаться искры – души, заключенные в теле человека.
– А клевая эта Каббала! Святые и раввины покуривали травку, да? – обрадовался Гиги.
– Нет, – посерьезнел Джонатан.
– Послушай, это должно подходить к твоей Каббале, – Вольфгангу вспомнились рассказы сестры, ассистировавшей при родах. – Хедвиг говорит, что рождение человека очень болезненно, потому что у него слишком большая голова. Такая большая, что при родах женщине разрезают промежность, чтобы не лопнула. После первородного греха Бог приговорил мужчину к тяжелым работам, а женщину – к болезненным родам. До грехопадения у прародителей головки были маленькие, но они съели плод с древа познания и стали интеллигентнее, и головы у них чрезмерно разрослись. Если бы человек не думал, головка у него была бы маленькая и он бы не страдал, по крайней мере, во время родов. Интересно, правда?
– Нет, – не согласился Джонатан. – Вы не понимаете, о чем говорите, вы ничего не понимаете. Какая Каббала? Какие грибочки и роженицы?
– Прости, но чего мы не понимаем? – темные глаза Гиги слезились от дыма.
– Того, что я ничего не понимаю.
*
*Первые в истории человечества археологические раскопки имели метафизический смысл. Экспедиция, организованная Симоном Волхвом около 1930 лет тому назад (о Симоне Волхве упоминается в Деяниях Апостолов), не интересовалась* погибшими цивилизациями. Перекапывая пески пустыни, она пыталась найти черепки прагоршка, лопнувшего во время космической катастрофы – тсимтсум. В глиняный горшок Бог заключил божественную энергию. Ее сила разбила глину. Искры Божьего света разлетелись среди тьмы и увязли в материи. Предполагалось, что спасение самих себя, Бога и мира состоит в освобождении этих божьих искр. Симон Волхв и его ученики, обыскивая песчаные холмы, рассуждали логически: «Если у нас есть душа, являющаяся искрой Божьей, следует вернуть ее в то состояние могущества, которое было до тсимтсум». Они мыслили практично: «Когда мы высвободим искру Божью из материи, ее нужно будет поместить в прагоршок, где она первоначально находилась». Значит, следует найти черепки горшка и их склеить. О том, нашли ли симониты горшок, можно узнать, организовав археологическую экспедицию в поисках их засыпанных песком скелетов, так как о дальнейших судьбах секты исторические источники умалчивают.
*
*Вас, господа, наверное, интересуют живущие в Париже писатели. Начнем с Монмартра – там в сороковые-пятидесятые годы жил Селин, автор книжки о мерзости бытия под названием «Путешествие на край ночи». Во время войны Селин делал то же, что и всегда: лечил больных (он был хороший врач), держал котов* (ценя в них отсутствие литературных мнений) и пописывал (не слишком лестно) о евреях. После войны Селина справедливо сочли нигилистом, антисемитом и коллаборационистом. Поскольку происхождение нигилизма и антисемитизма никому не известно, Селина на всякий случай избегали, как заразного. Оставшись в одиночестве, он писал: «В жизни столько вкуса, что она набила оскомину». Презрение к глупцам и интеллектуалам, то есть девяноста девяти процентам человечества, а также стремление достичь предельного одиночества довели его до того, что он съел собственных котов.
Ниже Монмартра, в доме девятнадцатого века, ранее – гостинице, повесился ночью 25 января 1855 года гениальный писатель-романтик Жерар де Нерваль. Гостиница, в которой его нашли висящим под потолком, находилась на перекрестке улиц Фонаря и Тьмы. Нерваль был гением, и потому известна дата его смерти, улица, а также гостиничный номер, в котором он погиб. Но никто не позаботился увековечить память парижского графомана семидесятых годов, в порыве вдохновения отгрызшего себе пальцы правой руки, всадившего в них стальные перья и умершего, марая бумагу, от потери крови.
Не все писатели кончают самоубийством. Есть и такие, что умирают долго, достойно, в муках. Потом пышнейшая похоронная процессия провожает гроб известного писателя на славное кладбище Père-Lachaise. Так было в случае с Оскаром Уайльдом, которому на парижском кладбище поставлен прекрасный памятник белого мрамора. Уайльд умирал от рака пениса. Его отрезали по кусочку, по мере развития заболевания. Свежую рану прикрывали сырой телятиной, которой, согласно тогдашней медицине, можно было умерить аппетит рака. Происхождение этой смертельной болезни и методы ее лечения, как и происхождение нигилизма, не были известны. Говорили, что рак пениса – это божья кара за содомию: Уайльд полтора года просидел в тюрьме за совращение лорда Альфреда Дугласа. Вот к чему приводит жизнь художника, – писал он из камеры, – ну что же, она может привести и в места гораздо худшие. Из тюрьмы Уайльд писал своему любовнику письма, равные лучшим гомилиям [5]5
Гомилия – беседа (греч.) – одно из направлений христианской проповеди.
[Закрыть]. Вот один из фрагментов: Момент обращения – это момент инициации. Более того, с его помощью мы способны изменить прошлое. Это дар христианства. Ведь в греческих афоризмах говорится: Даже боги не властны изменить свое прошлое.
На том же кладбище, на романтической аллее, под дубами стоят два мраморных надгробия: Мольера и Лафонтена. Они были установлены в те времена, когда открытое в 1802 году кладбище Père-Lachaise не было еще à la mode и нуждалось в рекламе. Невозможно было отыскать останки двух знаменитых мастеров слова. Могилы Мольера и Лафонтена пусты. Но это не значит, что внутри нет ничего; в них содержится воздух. Воздух – это дуновение, дуновение – это дух, а Дух Святой – вдохновение пророков и поэтов – дует, где хочет.
*
*Эти коты были подосланы с целью шпионажа четырьмя реформистскими раввинами. Стоял вопрос о том, не причиняется ли зверюшкам зла, ведь у такого антисемита котики не получат ничего кошерного*. Весь план, тайно поддерживаемый Синедрионом, едва не рухнул, однако было решено, что подосланные коты не обязаны есть кошерную пищу, если они кошерно мыслят. Вот и отправили невинных котиков этому Селину, людоеду, и он их, конечно, съел, но не из антисемитизма, а из нигилизма.
*
*– А обрезанный член – кошерный? – спросила Беба, отламывая вилкой кусок бифштекса.
Гиги засмеялся, глядя на удивленную физиономию Джонатана.
– Она девственница, простите девушке наивные вопросы.
Беба пожала плечами и, облизав вилку, поправила розы в волосах.
– Ах, вы, мужчины, как дети.
– Да, но из этих детей вырастают мужчины, – Гиги улыбнулся в пространство, не зная, кого наделить исключительностью своего ответа.
– Почему Вольфганг ест салат и не трогает мяса? – покончив с бифштексом, Беба заинтересовалась аппетитом своих гостей.
Студенту не удалось прикрыть салатом истекающей кровью котлеты, нагота которой зияла из-под зеленых листиков.
– Вегетарианцы вегетируют, – предостерег Гиги. – А вы знаете, что наша пища при жизни влияет на нашу жизнь после смерти? – он хищно положил себе на тарелку порцию салата. – Мой дядя из Америки умер пять лет назад. – Гиги запил салат пивом. – Потом умерла его вторая жена. Для нее раскопали могилу и нашли там распавшийся гроб дяди и его нетронутое червями тело. Агенты из похоронного бюро сказали, что сейчас все больше покойников не разлагается, потому что в пище слишком много консервантов. Вместо того чтобы распадаться в прах, трупы консервируются, как маринады. Скоро всех придется сжигать, иначе не разложатся. Бедный дядя, – вздохнул Гиги. – У него и жизнь была нелегкой. Он, сицилиец, женился на американке – современной, спортивной, деловой, прошло полгода, и она его достала. Он удрал к Нинетте, тоже итальянке из Неаполя. Они вместе поселились в Нью-Йорке на Восточной улице, дом 130.
Нинетта каждый день месила тесто для пиццы и макарон. Она была красива, молчалива и набожна. Американка явилась в их маленькую квартирку, чтобы умереть – или покончить с собой из ревности, это мне не совсем понятно. Перед смертью она вынудила дядю обещать, что ее тело оставят лежать на единственном столе посреди комнаты. Дядя сдержал слово, ведь последняя воля умирающего свята, не выполнить ее – значит накликать несчастье. Более того, нарушить данное слово для сицилийца – бесчестье.
В американке не было ни грамма жира, она очень быстро высохла и рассыпалась. Нинетта каждый день вытирала пыль, тряпкой собирала со стола останки первой дядиной жены. Дядя с Нинеттой были бедны, но счастливы. У них был только один этот стол, а на нем американка, распадающаяся из мести. Американка мстила, распадаясь в пыль и прах, потому что была современной и неверующей, иначе она являлась бы в дядин дом в виде призрака. Дядя с Нинеттой были католиками и потому не боялись неверующей американки на столе. Через два года во время генеральной уборки перед Пасхой Нинетта высыпала полный совок американкиных останков в мешок с мусором. Дочиста вытерла стол.
– Почему американка распалась, а дядя законсервировался? – Вольфганг раздумывал над повестью Гиги о страсти, смерти и любви.
– Это довоенная история. Дядя женился на американке в начале двадцатых, тогда не было консервантов. Умер он недавно, у него было время наесться химикатов.
Джонатан пил кофе и грыз кошерный шоколад, принесенный в промасленной бумаге. Удовольствие от сладкого заменяло ему радость беседы. Беба нервно ощипывала цветы в волосах. Тоска по воображаемому мужчине перестала быть печалью, заметной только в ее голубых глазах. Квартира Бебы, устланная бархатом и коврами, наполненная безделушками, тоже становилась все грустнее. Некогда блестевшие ткани и фарфор покрылись пылью. Фотографии выступлений в Кабаре, развешанные в гостиной, были окутаны слоем печали, губы Бебы перестали улыбаться, торчавшие прежде клиторы опали. Патология, струящаяся от ее расставленных ног, тоже казалась ностальгической.
Гиги, не обращая внимания на глубину рассуждений Вольфганга, говорящего о мифологических путешествиях по иным мирам, исправлял его ошибки во французском.
– Говорят не «послесмерть»* говорят «жизнь после смерти». И кончай с этими кошмарными историями про Ад, Чистилище и Страшный Суд. Я уверен, в итоге не важно будет, воровал ли X и прелюбодействовал ли У. Не будет никаких дантовских сцен с толпой персонажей. Спасены будут только охра, зеленый, индийский розовый, никто и ничто более. Точка.
– Бабушка мне говорила, когда я была маленькой девочкой, – вспомнилось Бебе, – что воскреснут все, кроме лентяев, которым не захочется встать к утренней мессе.
Вольфганг поцеловал ладонь Бебы.
– Вы всегда правы.
– А можно избежать смерти? – спросила Беба у взиравших на нее с мольбой глаз Вольфганга.
– Конечно, нужно рано умереть. – Джонатан доел шоколад и рассматривал свои позолоченные часы. – А для нас уже поздно, пора прощаться.
*
*После смерти тебя встречаю,
Но ты воняешь, замечаю.
Встретила бы при жизни – без сомнения
Узнала бы способ твоего употребления.
Вольфганг записал куплет. Почему он сочиняет дурацкие песенки, почему перестает думать только о Бебе и занимается текстами для итальянской певицы? Я скатываюсь все ниже и ниже – ниже искусства. Достаточно того, что я знаю телефон Бебы, чтобы начать забывать. Одно пожатие руки, поцелуи, и – пожалуйста, текст песенки вместо поэзии, а может, еще и припевчик: «Пусть метафизические скотинки резвятся на лужках безответственности» – шпагат, канкан, Вишневский. Ян Мария Вишневский, родился в Бреслау, докторант Гуссерля. Мой сосед и учитель. Я обещал ему, что посещу святой город в Польше – Бы́том – метафизический центр мира, где на глубине километра под землей пульсирует чакра Вселенной. От этой чакры, излучающей космическую энергию, сгорела миллионы лет назад земля, обуглились скалы. Теперь там угольные шахты. В названии святого города скрыта информация для посвященных: Бытом – «Центр бытия». «Быт» по-славянски означает бытие, Sein. Добавлен и святой слог санскрита ОМ. Я не поехал в Бытом, Вишневский умер, а я сижу в Париже и пытаюсь понять, что такое искусство и любовь, то есть Беба Мазеппо.
Вишневский обладал даром нарекать, хайдеггеровским умением с помощью слова вызывать предмет или сущность. Пастырь бытия – так можно было назвать его, когда в последние дни жизни, разрываясь от боли в скрученных кишках, он говорил о звуках, вырывающихся из распухшего живота: «Вздохи оскорбленной материи». Вишневский тосковал по городу Бытом, вспоминал польскую невесту. Когда он был уже очень болен, то целыми днями лежал в кровати у раскрытого окна. Однажды в комнату залетела божья коровка. Он посадил ее на ладонь, говоря, что это польский жучок, потому что его невеста целовала божьих коровок и посылала на небо принести ей хлеба. «Польский жучок ползком продвигается в сторону патриотизма», – охарактеризовал он божью коровку, замирающую среди облаков газа, вздымавшихся над его кроватью.
Дорогой мой Вишневский, где ты теперь? Где я теперь? Где Джонатан? Ну, этот, наверное, в своем еврейском квартале.
В лавке на rue Vieille du Temple Джонатан продавал битую птицу. С перекладины над прилавком свисали ощипанные шеи гусей и уток. Куриные гузки являли собой недвусмысленное приглашение к бульону.
– Тебя огорчает, что пожатие руки Бебы, ее поцелуй при прощании ослабили твое чувство, что в идеальный образ любви вкралось что-то вроде разочарования? – Джонатан оперся о медную кассу. Вольфганг прерывал свои излияния, когда в магазин входили клиенты и указывали на курицу или гуся. Джонатан снимал птицу с крючка, расправлял ей крылья, пощипывал голубоватую кожицу, нюхал, причмокивая от удовольствия, взвешивал. Заворачивал птицу в бумагу, бросал в скрежетавшую кассу деньги и прощался с клиентами, расхваливая их рассудительность в выборе и птицы, и его лавки.
– Вольфганг, прикосновение к Бебе вызвало у тебя желание бежать. В вашей культуре физический контакт, пусть всего лишь прикосновение, является чем-то низменным. Не спорь, западная цивилизация происходит от древних греков – Аристотеля, Платона. Платон выдумал платоническую любовь, Аристотель в Никомахейской этикеписал, что чувство осязания для нас позорно, то есть – для вас, потому что на самом деле любовь – это прозрение, инициация, революция, а не позор. Ты ради собственной пользы должен переоценить ценности этой цивилизации: или грех, стыд, разочарование, а потом отчаяние от несбывшейся любви, или полнота переживания, искусство и Беба вне добра и зла. У тебя нет другого выхода. При том состоянии сознания, отягощенного грузом цивилизации, в котором ты находишься, ты не можешь отдаться исключительно переживанию любви. Цивилизация – это бубнящая ложь, любовь – молчаливая истина. Ты или разрушишь свою любовь, пытаясь найти ей место в своем цивилизованном мире ханжества, или разрушишь свой рассудок, чтобы принять чувство. Ты только прикоснулся к Бебе, своему идеалу, своей любви, и уже почувствовал, что запятнал ее этим миром. Отсюда желание покарать себя бегством, стыдом.
– Значит, Беба, только Беба* и искусство – или спокойное существование.
– Беба находится вне контекста, хотя и выступает в Метафизическом кабаре. Ее искусство нарушает эстетические каноны западной цивилизации, но выживет именно оно, а не искусство, признанное Западом. Эта цивилизация уже гибнет. То есть тебе особенно нечего терять. Цивилизации рушатся не потому, что погибают люди, а потому, что гибнет их трактовка. Лучшее подтверждение – ты приходишь ко мне, религиозному еврею, с просьбой объяснить тебе твои чувства и опасения.
– Я пришел к тебе, потому что ты мой друг.
– Отлично. Как друг могу посоветовать, чтобы ты посмотрел на проблему, мучающую тебя, со стороны. Отойди от нее настолько, что вообще перестанешь ее видеть. Это идеальный рецепт для неразрешимых проблем. Но есть шанс, что ты справишься с любовью к Бебе. Меня больше беспокоит, что твое внимание поглощено умершим соседом Вишневским. Не думай о мертвых, оставь в покое ушедших. Они-то хотят, чтобы ты вспоминал их лица, слова, – благодаря твоим воспоминаниям они снова могут существовать. Они безустанно шепчут из-за завесы смерти, заглушают воспоминаниями твой внутренний голос. Берегись, это могут быть настоящие упыри, вампиры, крадущие твою жизнь, чтобы жить твоим мгновением. Они отбирают время, не им отмерянное. Они уже умерли. Они кормятся временем, так скупо раскрошенным на дни, часы для живых, – они, которые уже отошли в вечность.
Знаешь, я люблю приходить в Кабаре, смотреть на Бебу, закутанную в полинявшее боа. Пернатый змей вокруг ее шеи напоминает мне об искушении в раю. Змей подговаривал Адама и Еву сойти в его мир, мир преходящего, мир времени, смерти. Змей сбросит кожу, помолодеет, а мы… – Джонатан, поправляя кипу, задел рукой свисающие над головой трупики ощипанной птицы. – Сам видишь.
– Не расстраивайся, – Вольфганг обдумывал отказ от западной цивилизации, несовместимой с любовью к Бебе. – Раньше считали, что Гераклит высказался о времени исключительно пессимистически: нельзя дважды войти в одну и ту же воду. Но археологи, искавшие экспедицию Симона Волхва, наткнулись на глиняные таблички, содержащие продолжение сентенции греческого мудреца. Оказывается, по Гераклиту, нельзя дважды войти в одну и ту же воду, потому что это негигиенично. Пойду к Бебе. – Он поцеловал Джонатана и выбежал из лавки.
Джонатан подошел к витрине, чтобы распушить чучела птиц. Взглянул через грязное окно на улицу. Евреи в длинных пальто неторопливо прохаживались, приветствуя знакомых. На тянущиеся за ними важные тени, удлиненные заходящим солнцем, наступали кроссовки туристов.
«Разрушили наш Храм, – размышлял Джонатан, – столько труда, страданий, чтобы его вновь построить, – и опять развалины. Осталась Стена Плача. А что если вместо Храма в Иерусалиме воздвигнуть хотя бы его тень?»