Текст книги "Метафизическое кабаре"
Автор книги: Мануэла Гретковска
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
Кабирос любила Хосе. Он ее никогда не дразнил. Она смогла угостить его только водой: «Пей, вода прекрасна, и ты прекрасен», – Кабирос схватила его за рукав маленькой ручкой, скрученной ревматизмом на манер куриной лапки.
Он хотел оставить ей денег. Она презрительно фыркнула. Слюна из беззубого рта брызнула на кучку банкнот. «За деньги я гадаю. Много денег, – она взвесила в руке банкноты, – много скажу».
Она велела ему вытянуть шесть добела протертых карт. Вздохнула.
– Что-нибудь плохое? – забеспокоился он.
– В жизни не видела, чтобы так карта легла! Из большого несчастья тебе выйдет большое счастье, – она вытирала карты о черную юбку.
– А еще?
– Больше нельзя получить ни здесь, ни там.
Визит был окончен. Кабирос уселась на пороге. Хосе заглянул ей в глаза, не мигая смотревшие на солнце. Старуха была слепа.
Он разглядывал воздух. Сравнивал его со шведским. Мексиканский не был прозрачно-ледяным. Он всегда был полон пыли, словно в мастерской каменотеса. Он вибрировал под долотом невидимого мастера, вырубающего текучий орнамент. Хосе помнил: в детстве ему казалось, что на камнях индейских руин кто-то нарисовал горячий воздух. Струя орнамента омывала растрескавшийся камень.
Когда-то они с ребятами пробовали отгадать, почему индейцы уходили, оставляя в джунглях свои каменные города. Хосе хвастался, что умеет читать индейские письмена и разгадал тайну. Приятели высмеяли его. «Брешешь!» – вынес приговор коренастый Пепито, внук настоящих индейцев с гор. Его дед лечил аппендицит заклинаниями. Он сажал больного под хуамуачиль, похожее на акацию дерево, и ждал полудня. В полдень ножом вырезал из тени больное место. Рану зашивал волшебными травами. Притаптывал ее, пока она не становилась плоской, вровень с землей. Вечером тень растворялась, исчезала вместе с болью.
Хосе пожалел, что дедушка Пепито давно умер. Может, он знал какие-то травы от его болезни?
Пепито, в рваной рубахе, с подошвами, ремнями привязанными к ногам, говорил, что это земля индейцев, она дает им силы. Белые принесли смерть. Они похожи на скелеты, пляшущие в день умерших. Он показал Хосе лежащие друг на друге подрагивающие скелеты: «Белые так делают детей». Хосе не верил. «И воют при этом, как псы ночью».
Перед отъездом Хосе отправился к озеру. В нем купалась обнаженная девушка. Она не испугалась. Вышла на берег. Надевая платье, подняла руки. За ними всколыхнулись округлые груди. С густых волос ее лона стекала вода. Они были садом, в гуще которого таился сладкий плод пола.
Она подошла к нему, кокетливо смеясь. «Эй, Хосе!» Он узнал дочку торговца. Ей было лет пятнадцать. Она уселась рядом. Он слушал ее девичью болтовню. Вдыхал влажный запах шоколадной кожи. Он почувствовал не вожделение. Доброту.
Медицина оказалась так же бессильна, как и Хосе. Врач спросил, не ассистировал ли он при родах.
– Многие после этого теряют желание. Я подозреваю, что причина ваших проблем находится в мозгу, а не в теле. Советую обратиться к психотерапевту.
Андерссон, доктор психологии, докопался до узла в психике Хосе. В нем запутались душа и тело пациента. Андерссон предполагал, что Хосе кастрировала жена.
«Ненасытное женское начало уничтожает все, что не в состоянии поглотить. Сильный инстинкт самосохранения мексиканца принял форму пассивной обороны, которой является импотенция. Импотенция также является наказанием женщин», – рассуждал психоаналитик.
Хосе с кушетки разглядывал вблизи его седые приглаженные волосы. Они тонкими штрихами обрисовывали лысеющий череп. Безукоризненный халат, наброшенный на черный костюм, защищал врача от грязи, изливающейся из подсознания пациентов.
После нескольких сеансов Андерссон решил:
– Если это не является травмой, полученной в супружеской жизни, копнем поглубже.
Доктор вернул Хосе в детство:
– Ты – маленький мальчик. Играешь в футбол, – внушал он.
Хосе послушно впадал в детство. Путем ассоциаций возвращался в мексиканское прошлое. Играл с ребятами в мяч, по-испански обзывал лживого Пепито. Он был беззаботным. В настоящем его ожидали разочарованные женщины, долги, развод.
– Я не справлюсь, – всполошился Андерссон. – Я не знаю испанского. Отправлю тебя к доктору Мендесу.
Доктор Мендес лечил больных с помощью гипноза.
– Не стоит ожидать чуда. Не более, чем от статуи Богоматери Гваделупской, – Мендес, аргентинский еврей, моргнул веселыми глазками.
Хосе давно не слышал такого испанского. В его разбеге акцент терялся в словах, скачущих, как бычки в аргентинской пампе. Доктор прохаживался по кабинету. Останавливался перед яркими картинами. Говоря, потирал руки, словно греясь от красок полотен. Он проверил внушаемость Хосе. Остался доволен. Левая рука пациента послушно наполнилась горячим воздухом и плавно поднялась. Хосе опустил ее. Держал, выпрямив и прижав к боку.
– Все будет хорошо. Жаль, что вы не пришли ко мне сразу. Андерссон вызвал у вас регрессию, вернул в детство, и что? Надеялся услышать лепет по-шведски? Вот он – результат преобладания интеллекта над здравым смыслом у таких специалистов, как он. Психоанализ останавливается на пороге подсознания. Подглядывает сквозь дверную щель. Гипноз идет дальше. Он видит самые сокровенные тайны. Но что такое гипноз? Внушение? Измененное состояние сознания? Он бывает эффективен, хотя мы и не знаем, почему.
– Дорогой господин Хосе, мы отправляемся навстречу неизвестности. Пожалуйста, расслабьтесь и смотрите на мой палец. – Мендес методично усыплял пациента.
Размытый фаллический силуэт, как маятник, двигался перед глазами.
Хосе разбудила утренняя эрекция. Несильная, но эрекция. Первая за три месяца. Он любовался ею, как исчезающей радугой.
Неделю спустя доктор был уверен в успехе. Он решил ускорить процесс лечения.
– Чтобы быстрее входить в транс и легче выходить, перспективным пациентам дают пароль. Прошу вас назвать слово, которого никто случайно не произнесет в вашем присутствии.
Хосе вспомнились детские считалочки из индейских заклинаний.
– «Котэтое» подойдет?
– Прекрасно – Мендес внес слово в компьютер. – И второе.
– «Хуамуачиль».
– Это что-нибудь значит?
– Первое – ничего, второе – название дерева.
– Еще один сеанс, и с нового учебного года вы станете отличником и в школе, и в постели, – пообещал врач.
Выйдя от Мендеса, Хосе заглянул в кондитерскую. Его внимание привлек шоколадный глобус на витрине. Две Америки напоминали песочные часы. Песок из Северной пересыпался через горлышко Мексики, через пустыню, в Южную.
Последний сеанс Мендес начал с воспоминаний.
– Фамилия моего отца была Тейтельбаум, в Аргентине «Мендес» звучало лучше. А ваша фамилия?
– Никто ее не менял. Зачем?
– Ясно. Вас не интересовало ее значение?
– Оно понятно.
– Да, по-испански понятно, но на санскрите оно означает аскезу, умерщвление плоти. Никаких женщин, алкоголя. Медитация и йога.
– Я не знал.
– Старая привычка отслеживать слова. Еще из еврейской школы. Индийский «тапас» ведет к просветлению.
Хосе не интересовала йога. Мендес погрузил его в сон. Через полчаса разбудил.
Доктор включил магнитофон.
– Вы что-нибудь из этого понимаете? – Мендес перекрутил пленку.
– Нет.
– Это, так сказать, ваша речь. Сначала все было вполне разумно. Вы подняли палец и сказали: «Первое прочтение сна». Потом у вас изменился голос и вы не желали остановиться, мне пришлось кричать: «Хуамуачиль!» Вы никогда не говорили по-индейски?
– Никогда.
– Может, нянька была индианка?
Хосе покачал головой: – Индейский?
– Вы знаете, один пациент во сне говорил по-валлийски. Оказалось, в детстве он слышал по радио валлийские песни. Пожалуйста, возьмите с собой кассету и, если возникнут проблемы, звоните.
Хосе в полусне миновал коридор. Его разбудил уличный шум. Он заглянул в кондитерскую на углу. От шоколадного глобуса было отъедено полмира.
Он позвонил Анн фон Трот: «Приходи завтра. Да, я вернулся. Очень рад буду тебя видеть. Ложусь спать, голова раскалывается».
Перед сном он слушал кассету Мендеса. Перемещал тепло из руки в спину, оно растекалось по всему телу. Голос врача затих, зазвучала запись с последнего сеанса. До него еще доходили убаюкивающие незнакомые звуки.
– Некоторые разговаривают во сне, некоторые – сами с собой. Кто может быть уверен, что проснулся? – подумалось ему в полусне.
Он услышал: «Второе прочтение сна». Кто-то говорил его голосом: «Я – шум крови. Биение сердца. Когда я пылаю – я бог солнца, когда дует ветер – я пернатый змей. Мы стали кровными братьями, когда ты обдирал себе пальцы о мои камни. Я влил в тебя холодную, каменную кровь. Ты познал тайну. Сны, оплетая голову, размягчают мысли и сокрушают кости. Индейцы бежали из каменных городов в страхе перед сном. Покидали захваченную врагом крепость.
Они защищались с помощью горного хрусталя. Не знали ничего тверже. Они вырезали из него черепа для жертвоприношений. Сны хрустальных черепов были прозрачны, омывали их, как вода.
Головы людей омывают сны. Окуривают дымом воспоминаний и предчувствий. Индейцы знали, что грядет сонная волна, затопляющая мысли. Выше городских стен. Заливающая безумием. Когда волна приближалась, они видели ее во сне: несущую густой дым – тяжелый сон без снов, от которого нет пробуждения. Каждую ночь они ложились на новом месте, нетронутом снами. Если однажды утром предметы теряли обычный цвет и вес, это значило, что приближается девятый вал. Вещи становились сонными, непригодными наяву.
В городе оставался жрец. Он засыпал на жертвеннике. Давал пожрать себя кошмарам, чтобы спасти бежавших горожан. Ему снились страдание и безумие. Он досматривал сон до конца. Люди вновь были чисты. Они возводили новый город. Сменялось два-три поколения, и сны крушили каменные стены, мутнел хрусталь жертвенных черепов. Жрец засыпал».
Хосе не проснулся. Он умирал от снов.
СТРАСТНИК
Я расстилаю простыню. Натягиваю ее на кровати. Она станет полотном картины «Женщина и мужчина».
Ты протягиваешь ко мне руки. Кладешь на себя. Ты смеешься тому, что мужчина – прекраснейший из людей. Но ведь я права. Смотри, твои ноги сильны. Узкие бедра, живот – система мускулов. Рисунок чистейший, без намека на нескладную, мешковатую беременность. Ты – не кладовка с салом, напиханным в валики зада и грудей. К тебе не присосется изнутри голодный эмбрион. Взгляни:
Твоя самая маленькая мышца – вот эта, на запястье, соединена мускулами с предплечьем. Их движения поддерживают сухожилия спины. Они не исчезают где-то в округлостях, не растворяются в жире. Женщина, взрослея, становится пышной, мужчина – обретает силу.
В первый раз увидев мои обнаженные груди, ты сказал: «Они беспомощны, как разведенные руки». Ты целуешь их, и они святы. Розовеет ареола сосков. Наша Святая Сисанна, заступница с двумя реликвиями. Им нужно поклоняться: лизать. Терзать их, кусая, сжимая, ведь нет святости без мученичества.
Секс пахнет изо рта и слюнявится между ног, когда ты говоришь со мной нежнее поцелуя. Ты вкладываешь язык между моими губами. Мы разгрызаем: лю-у-блю. И падают декорации слов. В стоне голос обнажен. В самой сердцевине крика. Желание не выразить заученными, дрессированными словами.
Остается ритм, пульс крови. Долг ритма, призывающего наслаждение. Я прокрадываюсь под тебя. Слизываю капли пота. У них прозрачный вкус. Из них струится теплота, соленая слезливость, липкость вожделения. Подожди – я отталкиваю тебя ногой. Ты берешь ее в рот. Лаская, разделяешь пальцы. Мокрую, вытираешь о щеку.
Ты медленно склоняешься надо мной. Волосы закрывают тебе лицо. Твоя спина соткана из мускулов. Согнута в поклоне. В ней чувствуются покорность и угроза силы. Вырубленный из камня античный жрец, приносящий в жертву семя: «Ты не будешь знать мужчин, кроме меня», – будто требуешь ты, как всякий влюбленный бог.
Я вжимаюсь в твое плечо. У тебя родинка. Коричневая выступающая пуговица, застегивающая блестящую кожу. Я целую ямку на шее. Ты откидываешь голову, отдаваясь ласкам. Слишком много, слишком сильно. Ты снова хочешь укрыться во мне. Мы садимся, обнявшись ногами. Укусы поцелуев слишком болезненны. Мы лижем друг другу губы. Рывком ты проникаешь в мою мягкость. Придерживаешь за бедра. Поднимаешь, властно прижимаешь к себе. Притягиваешь, отталкиваешь. Я – твой напряженный член с содранной кожей. Ты выжимаешь из нас наслаждение. Мы дрожим перед… Я вырываюсь и прячу голову под подушку. Не хочу, чтобы ты ко мне прикасался. Еще нет. Ты снял с меня обычное тело. Из него сочится влага. Под ним есть другое, любовное. С горячей кожи испаряются духи. Ты ложишься рядом, опираясь на локоть. Вдыхаешь возбуждающий запах. Они никогда не пахнут одинаково. Свет и ласки усиливают их аромат. Они дозревают на теплой коже.
Вместо слов ты вкладываешь мне в ухо язык. Обещаешь медленное свершение. Лижешь кончиком в самой глубине пропасти. Гладишь ягодицы. Я люблю получать шлепок, словно плохая, ленивая девчонка. Уж конечно, я не тороплюсь.
Ты притягиваешь меня за плечо, чтобы потереть шерсть. Звериную заплатку между ног. Рыжие змейки скользких волосков ведут палец в яму. Я широко развожу ноги. Гладкий палец превращается в шершавый язык. Моя сладкая мякоть стекает с твоих губ.
Ты придерживаешь мне руки. Не знаю, отталкиваю я тебя или удерживаю ногтями за плечи. Ты проскальзываешь в меня. Колышешься. Мелкие волны удовольствия заливают рот. Я отчаянно ловлю воздух, втягиваю в себя дыхание, тебя. Ты подталкиваешь к наслаждению. Все сильнее. Через мое тело, через разверстую наготу. Ты находишь новую ласку, вот там. В самой глубине. Мы теряемся, выныриваем, мы не можем сильнее вонзиться друг в друга. Разодрать. Я внутри тебя, в пульсирующем стоне. Танцую визг. Пальцы бессильно соскальзывают со вспотевших плеч. Мы давим бедрами последний кусочек сахара, дурманом растворяющийся в наших телах.
Я открываю глаза. Волокна простыни. Саван с отпечатком мокрых тел. Ты прижимаешь меня к себе тяжелой рукой. Целуешь, сонный. Ты еще во мне. Сейчас ты выпадешь. Я рожу тебя. Вытекают молочные воды, и ты мягко выныриваешь на мое усталое бедро. Я впадаю в сон. Король и королева со средневековой гравюры. Они заняты любовью. Сплетены воедино. Это мы. Мы коронованы оргазмом в этом царстве в нас, над нами. В царстве наслаждения, властвующем над миром без любви.
СТЕНА
В греческой драме никто не путешествовал. Единство места и действия удерживало героев в вольере сцены. Хор комментировал судьбу прихлопнутых фатумом героев. Драма разыгрывалась здесь и сейчас. Если грек был обречен на путешествие, это занимало у него целую эпопею.
Современный человек сохранил чувство драматизма, однако единство места и действия поместил не на сцене, а в собственной душе, нарушив этим чистоту жанра. Человеческая жизнь стала драматической эпопеей, человек – зрителем и актером одновременно. Героем романов, садящимся в поезд, чтобы по дороге из города А в город Б свершилась его судьба. Порвав с единством места и времени действия, мы путешествуем между разделяющими пространство пунктами. Из-за нехватки веры в провидение время превратилось в преследующий нас рок. Мы не умеем терпеливо ждать его свершения. Мы в отчаянии давим пространство, топчем его, мстя за нарушение безопасного единства. От путешествия мы ожидаем сюжета, объясняющего смысл дороги. Поезда в романах XIX века развозят во всех направлениях героев драм.
Парадоксальным образом (от греческого paradoksos, термин пришел через Византию) поезд, служащий для более удобного преодоления пространства, становится на русских вокзалах орудием смерти. Свершением рока отчаявшихся литературных героев, бросающихся под колеса. Вместо того чтобы нести героя навстречу судьбе, он становится судьбой сам.
Последние двести лет – это время революций и все учащающегося перемещения идей. Не будем касаться фразы Ленина, контрабандой провезенного с Запада в поезде, о том, что революция – это паровоз истории. Настоящим революционером был Кант. Скальпелем чистейшей мысли он безвозвратно разделил единство времени и пространства. Поэтому, сознавая метафизическую тривиальность путешествия, он не покидал Кенигсберга. Хотя однажды он нарушил свои принципы и поехал в Голдап. За этот недостойный философа поступок решено было поставить ему на рыночной площади городка памятник. Надеюсь, до этого не дойдет, и бронзовый Кант в Голдапе не станет свидетельством превосходства неразумности философа над философией разума.
Anyway; возвращаясь к дороге, в которую пускаются не осознающие опасностей путешественники, – они по-прежнему беззаботно садятся в поезда в Москве, Кутне или Денвере. Они наивно считают, что доберутся до места назначения, являющегося в действительности обычным фатумом. Ловушкой, сплетенной из единства времени и пространства.
Вот, например, Мари в пустом купе ночного поезда Тулуза – Тарн. Она послушно отдается ритму езды. Ее загорелые худощавые ноги прикрывает белая юбка. Ткань ложится на манер балдахина, прикрывающего внутреннюю поверхность бедер и треугольник внизу живота. Свет, проникающий через материю, придает коже теплый оттенок. Лучится из девичьих сжатых ног.
В соседнем купе у открытого окна, в струе шумного душного воздуха, сидит комиссар Карден. После каждого глотка из пластиковой бутылки вода пятном расплывается на его светло-голубой рубашке. Карден дремлет. Гаснет свет, поезд тормозит. В темноте стонущий скрежет вагонов заглушает треск цикад. Полупустой поезд останавливается посреди августовской ночи. Он везет людей, но мог бы также перевозить темноту, вливающуюся сквозь открытые окна.
По коридору идет женщина с тявкающей собачкой на руках.
– Ну, ну, тихо, тихо, – она гладит песика, двумя пальцами сжимая визжащую мордочку.
– Вы не знаете, что случилось? – высунулся из купе Карден.
– Я не разбираюсь в технике, – буркнула она.
– При чем тут техника? Может, это корова стоит на путях?
Дамочка дохнула пастисом. Пошла дальше, наталкиваясь на стены, будто преодолевая движение поезда.
Мари обвязала ручки двери ремешком сумки.
Локомотив свистнул вагонам. Они докатили до Тарна. Из поезда на пустынный перрон вышло только двое пассажиров. Перед закрытым вокзалом не было такси. Карден предложил подвезти Мари. «Спасибо, – отказалась она. – Я дойду пешком».
– Куда? Городок находится в пяти километрах отсюда.
– А монастырь? – Мари не боялась прилично выглядевшего Кардена, она из принципа не подсаживалась к незнакомым мужчинам.
– Еще дальше, – комиссар взял у нее бумажный пакет с покупками.
Они ехали под гору по узкой дороге. Пахнуло хвоей и лавандой.
– Вы не нашли бы дороги ночью, мадемуазель. Почему вас никто не встречал на вокзале?
– Это сюрприз. Мой парень приехал в монастырь месяц назад. Медитация и молитвы на каникулах. Знаете, сейчас многие так делают.
Они подъехали к белеющему в темноте дворцу.
– Уже полночь, а монастырь – не ночной клуб. Все спят. Нужно ничего не соображать, чтобы приехать в это время.
– Спасибо, что подвезли.
– Если вас не впустят в монастырь, я отвезу вас в гостиницу, мадемуазель, – не выключая двигателя, он осветил калитку.
Мари постучала в деревянные двери колотушкой. Они открылись, впустив сперва ее тень.
– Я невеста Жюльена, – сказала она сонному привратнику. Ничего больше не спросив, он отвел ее на второй этаж, в комнату для приезжих.
Жюльен узнал о приезде Мари от привратника, идущего к заутрене. Прыгая по деревянным ступеням, он пытался понять, радость или страх лежит в основе его волнения. Он уехал из Парижа, чтобы ее не видеть. Выдумать прошлое и будущее без нее. Они срослись воспоминаниями, были вылеплены из хищной любви, которая, вместо того чтобы добывать новое счастье, раздирала то, что имелось. Жюльен спасся, покинув Мари. Как змея, оставил тесную кожу. Она должна была защищать его, но стала мешать.
Жюльен остановился перед комнатой Мари. Он знал, что сейчас будет: слова, отделяющие прошлое от настоящего. То, чего он не сказал или не написал в письмах. Дни, предшествовавшие ее приезду, их совместная жизнь в Париже. Что он сделал? Почему? Назойливые расспросы под видом заботы. Следствие. Женщинам нет в этом равных. Они так легко осуждают, а потом – приговор: я люблю тебя, поэтому мы должны быть вместе.
Он постучался и вошел. Мари застегивала джинсы. Перепрыгнула кровать, обняла его. Он поцеловал ее волосы.
– Ты рад, что я приехала?
– Ты могла бы написать.
Она отстранилась.
– Могла бы, если бы знала, что приеду. Я провожала отца на Лионском вокзале. Через час был поезд до Тулузы. В Тулузе я кое-что купила, – она отклеила бирку с джинсов. – Я уехала, как была. Опоздала на вечерний поезд в Тарн, а здесь меня подвезли с вокзала, – у нее перехватило дыхание.
Она не хотела, чтобы Жюльен перебивал ее. Чтобы снова говорил, что она безрассудна и руководствуется импульсами. Перед его отъездом она выслушала проповедь: характер – это инстинкт личности. Изменить инстинкт невозможно, в крайнем случае – удовлетворить.
Мари не интересовали его мудрствования. Когда она лежала с Жюльеном в постели, они оказывались сброшенными вместе с торопливо скинутой одеждой. Она любила его, ее инстинктом была любовь. Характер? При необходимости она менялась. Вот она уже не такая, как минуту назад. Рассудительная.
– Я пробуду два-три дня. Тебе не обязательно меня опекать, я бы больше хотела…
– Пойдем завтракать, – решительно сказал он.
Неожиданная серьезность Мари могла быть вступлением к важному разговору, обычно кончавшемуся ничем. Она – с опухшими глазами, ликующая, что ей удалось вымолить ошметки чувства. Он – исполненный жалости, злой на себя, жаждущий покоя. Она давно уже лгала, она изменила ему. Он был уверен, хотя не имел доказательств, кроме вожделения, с которым она смотрела на того типа в дискотеке. Поэтишку, играющего в Джима Моррисона. Где начинается измена? При прикосновении, поцелуе, под кожей? Ее похотливый взгляд остался в Жюльене. Переплавился в ревность. Мари утверждала, что он все выдумал. Но он не выдумывал Мари. Она стояла перед ним, готовая солгать и забыть. Смеяться, чтобы тут же плакать, носить в голове тысячу идей и единственную уверенность: она его действительно любит.
Они спустились в трапезную. Уселись за деревянный стол. Завтракавшие преломили хлеб. Молоденькие монашенки в белых одеждах, девушки и парни – тоже в белом. Мари знала о них из сухих писем Жюльена. В середине – дьякон, его жена и дочь. Два семейства с маленькими детьми в углу зала.
– С привратником ты уже познакомилась, – шепнул Жюльен. – Он славный: баскский крестьянин. Только вспыльчивый. Накричит, а потом тяжко раскаивается, пластом лежит в часовне.
– Я его разбудила, но он был мил.
– Не проснулся как следует. Разбуженный среди ночи баск от бешенства становится террористом.
Жюльен замолчал, молясь над хлебом.
Мари поглядела на деревянную фигуру святой под каменным сводом. Из нее струились барочные кишки. Мари не выносила этот стиль, перекрученный от избытка святости.
– Братья и сестры, – дьякон подал знак окончания трапезы. – Вечером – поклонение Святым Дарам. Еще – объявление для прихожан. Дорогие мои, у нас кончились запасы чая. Остался кофе. Не падайте духом, его хватит на всех. Кофе благословил для христиан Климент VIII. Аминь.
Из белой, прорезанной деревянными балками комнаты Мари видны были лавандовые холмы. Вечером фиолетовый запах их свежести осел на мебели, на крахмальном белье большой кровати. Лежа, Мари видела лампочку, торчавшую из светильника. Капля света набухала в стеклянной банке. Капала слезой. И вновь росла, собиралась на конце раскаленной проволочки. Тяжело падала с мокрых ресниц. Мари плакала. Она не осталась на вечернюю службу в часовне. У нее кружилась голова от ладана и слез. Она месяц не видела Жюльена. Разделявшие их дни залегли слоями молчания. Своими вопросами она вырывала его не из тишины, а из монолога, звучавшего у него в голове: «Трудно содержать тридцать человек на милостыню и пожертвования. Это молодой монастырь. Двадцать лет – немного. В других монастырях та же проблема с деньгами и святынями. Есть святой – значит, есть деньги от чудес и паломников».
– Знаешь, я страшно скучала, – Мари поймала его за рукав льняной рубахи. – Давай снова будем вместе?
– Ты хочешь принести любовь на алтарь римско-католической веры? Зарезать ее в качестве обычной жертвы? – он дотронулся до ее лба, проверяя температуру.
– На паясничай.
– Я? Твоя мать считает, что женщина без пороков – это женщина без денег. А ты уже достаточно богата? Станешь богатой, когда закончишь учебу?
– За этот месяц я все обдумала. Я много читала. – Она с удовольствием заслонилась бы книжками от его ироничного взгляда. – В дружбе нас привлекает схожее. В сексе возбуждает непохожесть. Любовь – это и то и другое. Жажда сходства и различия, – неуверенно закончила Мари. Только он имел право на истину. Интеллектуал, поучающий дантистку. Она боялась свалять дурака, услышать, что бредит. Она пыталась пробраться в его мир, пользуясь отмычкой слов. Нежность осталась за разделяющим их стеклом. Оставляла на нем размазанные следы поцелуев, подтеки слов.
– Мари, зачем ты приехала?
– За тобой. За нами.
Они заглянули в художественную мастерскую. Ансельм покрывал лаком, наверное, уже сотого ангела для магазина при монастыре. Наклеивал репродукции на доски, разглаживал мазками лака.
– Видите? – Ансельм вынул распиленный ствол можжевельника. – В самой сердцевине есть точка, зернышко, из которого волнами разошлось эхо жизни, – он погладил порезанным пальцем слои смолистого дерева.
– Видите, – передразнил Жюльен, когда они вышли из мастерской. – У каждого своя правда. Ты сегодня провозгласила свою – о любви и дружбе. Ансельм еще повторяет, что первая клетка, от которой произошла жизнь, разделилась пополам, потому что лопнула от радости.
– Ты всегда восторгался умничаньем.
– Мышлением. А не бьющими на эффект афоризмами, распугивающими мысли.
Он не хотел разговаривать. Охотнее всего молча водил бы ее по монастырю, отворяя разные двери. Показывал бы людей, склоняющихся над квашней с хлебной опарой, сажающих цветы в саду, натирающих пол в часовне. Сам он работал на ремонте стены. Латал камнями дыры. По одну сторону от ветхой стены находился монастырский сад, по другую – поросший пожелтевшей травой и цветами крутой холм.
Дьякон подошел к одиноко сидящей в саду Мари. Принес ей стакан воды.
– Меня зовут Филипп.
– Мари.
– Рад с тобой познакомиться. Жюльен рассказывал о тебе.
– Я думала, он уехал, чтобы меня забыть, – она с вызовом смотрела ему в глаза.
– Любовь не забывают. Я кое-что об этом знаю.
– Любовь к Богу или к людям? – Мари не совсем понимала, о чем идет речь. Дьякон говорил с мягкостью, лишающей обычные слова их земной тяжести.
– Одно другому не мешает. Мир создан Богом, зачем разделять единое? В нашей общине есть женщины, мужчины, семьи. Мы молимся по-еврейски и по-французски. В пятницу – служба Крестного пути и Шабат. Не нужно разделять того, что может быть вместе.
– А Жюльен сказал, что я протестантка?
– Тем сердечнее мы примем тебя в нашу общину.
– Католическое милосердие вместо протестантских заслуг? – она понимающе улыбнулась.
Филипп сорвал персик.
– Не думай, я не искушаю тебя сладким плодом, – подхватил он шутливый тон, – но отведай сладости из сада экуменизма, Мари.
– Филипп, я подозреваю, что под экуменизмом вы подразумеваете обращение в католичество, – густой сок потек у нее по пальцам.
– Вкусно?
– Очень.
– Видишь, по плодам их познаете их. Мари, я тебя ни к чему не призываю. Ты наш гость. Трудись вместе с нами, если хочешь, а если тебе понадобится духовный наставник, сестра Даниэль тебе поможет.
Даниэль оказалась святыней, облеченной в жесткую рясу. Бледная девушка лет двадцати с небольшим. Она была из пиренейской деревушки. В монастырь ушла в шестнадцать лет. Она немногое знала о жизни за стеной и не желала знать. Она перечисляла на бусинах четок, обвитых вокруг кисти, мелкие провинности, огрехи. Перебирала четки то быстрее, то медленнее, в зависимости от напряжения, с которым слушала Мари. Складки белой рясы тяжело колыхались от ее неспешных жестов. Жестко накрахмаленной серьезностью она напоминала лилию, украшающую алтарь.
Зато Мари понравилась Агнес. Они встретились во дворе. Агнес подставляла солнцу веснушчатую курносую мордашку.
– Обожаю солнце. Меня ждет тонна неглаженого белья, – она беззаботно болтала ногами.
– Я тебе помогу.
– В такую погоду? – Агнес недоверчиво сощурила кошачьи глаза.
Они отправились в гладильню.
– Тебя мне Бог послал, – Агнес показала на копны мятой белизны. – Cara mia, – в возбуждении она путала французский с родным итальянским, – когда ты соскучишься, я тебе спою, – она поставила Мари к столу и наделила дымящимся утюгом.
Они развешивали еще влажное, горячее белье на террасе. Оно белело от солнца, трещало, когда его складывали в бездонный шкаф. Агнес выпытывала Мари о Париже, модах, любви. Любит ли она Жюльена? Поселятся ли они вместе? Болтовню прервал звонок. «Полшестого, заканчиваем! – скомандовала Агнес. – Пошли в часовню».
Они катались, скользя по вощеному полу. Хихикали украдкой, чтобы кто-нибудь их не услышал. Агнес забралась на алтарь, как на любимый забор. « О sole mio! – затянула она. – Это самая веселая песня, поэтому я пою ее Иисусу», – она зажгла свечи. Они отправились в ризницу приготовить сосуды и вино для вечерней мессы.
Утром Мари разбудил стук. Она вскочила с кровати. За дверью не было Жюльена. Привратник будил всех, стуча в колотушку.
После завтрака она гладила с Агнес. В перерыве навестила Жюльена. Он отдыхал по другую сторону стены. Лицо прикрыл соломенной шляпой. Снял рубашку. «Эй, эй! – Мари толкнула его ногой. – Не спи, работник!»
Он поймал ее за ногу. Опрокинул на траву. Щекотал стебельком под блузкой. Она громко рассмеялась. Он прикрыл ей рот: «Тссс, тебя вышвырнут из монастыря».
Он играл ее волосами. Она закрыла глаза, все снова было хорошо. Ей захотелось прижаться к нему. Острая трава коснулась ее шеи. «Я привязал тебя волосами к траве, – его рассмешило удивление Мари. – Сейчас ты ответишь на мои вопросы, – он задумался. – Собственно, у меня нет никаких вопросов. Не пытайся встать, ты вырвешь траву на всей лужайке, все срослось корнями», – он лежал грызя веточку.
Мари расплела косички. Притворилась обиженной. Жюльен встал.
– Прости, что ты порезалась, – он не казался расстроенным. Отвернулся от нее, замешивая раствор. Ей следовало уйти. Она беспомощно оглянулась.
– Ты куришь? – она заметила окурки, разбросанные у стены.
– Это швейцарские семинаристы, приехали на уик-энд. Дымят здесь, в монастыре нельзя.
– Ты не любишь откровенничать, а все-таки рассказал обо мне дьякону.