355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максимилиан Кравков » Ассирийская рукопись » Текст книги (страница 5)
Ассирийская рукопись
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:06

Текст книги "Ассирийская рукопись"


Автор книги: Максимилиан Кравков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)

Вместе с холодом улицы в меня возвращается вчерашняя напряженная тревожность. Будто не было ни ночи, ни хорошего дня у славного доктора, а само собой, как в кино, после перерыва началось продолжение того, вчерашнего, уличного...

Осторожно подхожу к двери, становлюсь в угол, в тень, и через стекло высматриваю. На улице пустынно.

И все же кажется, что там, за стеклом, бесшумно несется поток невидимых пуль, и высуни только за дверь голову – тебя сейчас же убьют...

Возмущаюсь своим нелепым страхом и заставляю себя выйти наружу. Хочу взять извозчика. Они всегда торчат на углах понурыми силуэтами, но сейчас перекрестки пусты. Я иду к Неве.

Ночь исколота золотым пунктиром огней. Шеренгами уходят мимо и мимо бесконечные невеселые окна. Надо мной повисают шерстины трамвайного провода.

Все это путается, перекашивается, налезает одно на другое и давит кошмаром на мозг.

И когда на другом тротуаре, немного невровень с собой, я чувствую пешехода, то ничто не прибавляется к моему настроению. Даже легче становится вниманию, успокоившемуся теперь на одном предмете.

Я свертываю во мрак, прямо к Неве, и решаю идти через лед.

Уже спускаюсь, когда в скрежещущем грохоте наплывает трамвай. Тогда, оглянувшись, я вижу фигуру сзади, у самого парапета.

Я думаю, что, склонившись, она наблюдала за мною. Когда я оглянулся, она сейчас же отпрянула и исчезла в прокатившемся вагоне...

Я на льду, на узкой тропке. Мрак раздается передо мной. На реке, оказывается, светлее, чем мне думалось.

Я совсем один. Воображение проницательно подсказывает мне возможные перипетии, и все предсказания эти мрачные и плохие.

– Ага! – усмехаюсь я. – Идет!

За мной опять шли. Некоторое время я не оглядывался. Зачем? Я знал, что это был тот, который шагал по тротуару, одинокий, настойчивый и, наверное, холодно-злой.

Мой план не удался, он был не трус и преследовал меня по пятам. Тогда я стал чувствовать, что мне не уйти, не убежать. Что на этом ледяном пустыре произойдет развязка...

Душа завихрилась борьбой – звериной, хитрой. Тропинка вьется меж торосов, взъерошивших Неву. Я приглядываю поудобнее обломок льдины. Другого оружия у меня нет. Подхожу к черной громаде барж, вмерзших у берега.

Идущий сзади едва темнеет во мгле.

Вблизи баржи тропинка раздваивается, и я ныряю в тесную темную щель, между корпусами высоких громад-кораблей.

Там, около толстой якорной цепи, я подбираю хорошую льдину и, свертывая с тропинки, бегу к откосу набережной.

Едва я взбегаю наверх, как из тьмы вырывается человек и, с пыхтением, мчится наперехват.

Тогда я размахиваюсь и пускаю в него ледышкой. И, должно быть, влепляю ловко! Потому что бегущий садится в сугроб и тонко на всю улицу визжит.

На углу мне попадается извозчик. Я сую ему трехрублевку и бросаюсь в сани.

Мы мчимся к дворцу литераторов, а далеко за нами поют милицейские свистки...

16

Вестибюль во дворце огромен, ярок, но уютен, как дорогой ковер.

Каскадами возлегают пышные лестницы. Надписи по колоннам, лозунги, объявления. В глаза приходящему – красочно и броско.

Вот где пришлось мне взнуздать свои чувства!

Там, за этими стенами, ночь, как хищная птица, догоняет меня. А здесь я не смею поторопиться!

По примеру других и я шагаю к вешалкам.

– Ваш билет, гражданин? – заслоняет мне дорогу юноша. – Ваш пригласительный билет?

Я тупо смотрю на него и холодею.

– Мне надо только Макарову... Только вызвать Ирину Макарову. Она – ученица драмы...

Юноша пожимает плечами. Бегут секунды.

– Я знаю ее... Но кто же будет искать? Тут масса народа. А вас пропустить не могу. Сегодня вечер писателей...

И, уже раздражаясь моей бестолковостью, иронически спрашивает:

– Вы – писатель?

– Я – сибирский писатель, Антон Сорокин, – со злобою выговариваю я.

Юноша торопеет и становится вежливым.

– Я распорядителя позову. А вы разденьтесь и минутку подождите...

Я бросаюсь к вешалке, но потом, конечно, не жду. Поднимаюсь по первой попавшейся лестнице. В зеркале на площадке появляется взъерошенный, почти страшный облик. Человек со сжатыми челюстями... Здесь я таким ходить не могу! И я нахожу в себе силы достать гребенку и причесаться... Затем, втираясь в плывущую публику, я проскальзываю в зал.

На улице многолюдство пугало меня. А здесь я, напротив, ищу толпы. Инстинкт руководит мною, инстинкт несчастного, спасающегося зверя.

В этом зале становится что-то слишком уж шумно! Лучше я перейду в другой.

Постепенно я начинаю видеть. Инерция разбега, бросившего меня во дворец, слабеет, и я начинаю приходить в себя.

Разные лица кругом. Но все приподняты ожиданием. От этого – лица свежи своей простотой. Всякого, кто здесь есть, они принимают как своего.

Много рабочих. Как на отбор – каленые, кованые. При взгляде на них во мне оживает прииск...

Чудесный мост перекидывается между мной и посетителями дворца. Исчезает проклятое ощущение заброшенности, делавшее меня таким одиноким на улице.

Иду я по лестницам расписными проходами, стеклянными галереями, отражаюсь в овалах зеркальных озер, и от диких противоречий кружится моя голова.

Непривычно мелькают мрамор и золото и зеленые опахала пальм. Медальоны картин торжественно отепляют стены. Паркет у меня под ногами, как нетающий лед.

Инстинкт продолжает толкать вперед, в самую глубь этого бесконечного дворца. Я ухожу все дальше от вестибюля, от страшной уличной двери...

Безмерна щедрость расставленных и развешанных здесь сокровищ. Она мешает идти! Каждое царственно отдает себя. Времена и эпохи дарят со стен бессмертный свой блеск.

И медлят шаги мои под грузом этих подарков.

Но я снова чувствую морок, от которого тухнут огни, он ползет позади, холодный, как скользкое чудовище.

Я перехожу в другой зал.

Новые комнаты и новые впечатления. Рабочий задумался перед картиной. У него несложное лицо. На нем умещается только одно выражение. От этого лицо его очень правдиво. Так сошлись питерский металлист и гениальный итальянский мастер. Сошлись в одинаковом чувстве, одного приведшем к восторгу, другого – к творчеству.

Это чувство родное и мне, и всем этим людям, ходящим по залу. Всех нас единит заворожившая красота и радость жизни, разметавшая некрасивое и нерадостное и волшебно открывшая недалекое будущее...

На мне, все-таки, надо идти!

Прохожу через залы-читальни. Через храмы зеленого света, чистоты и молчания. Там склоненные головы и благородная тишина труда.

Так прохожу я дворец, и каждая комната роняет в меня по радостной искре и зажигает гордость за наше время.

– Товарищ! – говорит мне незнакомый человек и смеется. – Подумайте, здесь жили только трое! И говорят, что скучно жили. А теперь и вы, и я, и все мы здесь у себя, как в своей избе!

Вот правда, от которой сверкают дали!

Я не удивляюсь, что вдруг передо мною появляется Ирина. Но глаза ее светятся боевым задором и щеки горят. Никогда я не видел Ирины такой возбужденной!

Она сжимает мой локоть и шепчет:

– Скройтесь куда-нибудь! Хоть на четверть часа! И скорее... Ах, какой молодец ваш доктор!

И исчезает так же внезапно, как и появляется.

Я ничего не понимаю. Почему? Разве четверть часа спасут меня от ареста? При чем тут доктор? Я знаю только, что круг преследования замкнулся и выхода для меня больше нет. Я поворачиваю в гостиную, очень светлую и пустынную, с атласными креслами.

Тотчас же из дверей появляются люди. Я кидаюсь к боковой двери. В черном распахе ее мне загораживает дорогу Максаков. Лоб его перевязан тряпкой. Так вот в кого угадала моя ледышка! Безмерная ярость взрывает меня. Сжав кулаки, я кидаюсь, как волк.

Едва не сбивая Максакова с ног, проскакиваю через дверь в коридор. Там меня схватывают.

Вот он, конец! Бешенство мое проходит.

– Подчиняюсь! – говорю я и слышу, как залпом выкрикивают голоса в гостиной.

Меня приглашает обратно. А там, за дверями, растет и усиливается шум. Я переступаю порог и каменею.

Среди раздавшихся кругом людей неподвижно стоит Максаков. И его держат за руки! А доктор, мой великолепный доктор, вместе с Ириной что-то доказывает человеку в военной форме. Милиционер распахивает максаковский пиджак и недоуменно вытаскивает из его бокового кармана толстую красную тетрадь...

– Ах! – вскрикивает Ирина и хватает ее. Я тоже кричу и вижу поднятый вверх сафьяновый переплет и крупную букву «Р», отпечатанную золотом.

Поздно вечером мы сидим в кабинете у доктора. Я уже знаю все. Знаю, как он, не заставши меня, с представителем власти отправился во дворец литераторов. Как помогла им Ирина, в вестибюле столкнувшаяся с Максаковым. Знаю даже, что Максаков признался в похищении тетради у Грингофа. Все это прожито!.. Сейчас вокруг меня милые, радостные лица.

Я дописываю телеграмму Ивану Григорьевичу, на далекий свой прииск: «План расшифрован, концессия сорвалась, государство будет работать на Буринде...»

– Государство! – повторяет Ирина и перелистывает тетрадь. – Из-за этого стоило похлопотать! И подумать только, – потрясает она планом и тетрадью, – что все это – золото...

– А вы? – перебивает ее доктор и хохочет, обводя нас всех добрыми сияющими глазами. – Вы – разве не золото?!

Ассирийская рукопись






Выпал первый снег, и небо укуталось дымными, шерстяными лоскутьями туч. И гул городской утерял свою четкость, звучность и грохот и сменился приглушенным шумом, неспокойным и безличным, как мохнатые гусеницы облаков, переползавшие от горизонта до горизонта. Намокшие с осени, зябко нахохлились домики или холодно и безучастно высились каменными стенами. Стаи голодных людей вразброд, в одиночку рассыпались по улицам, по учреждениям. Делали свое хлопотливое дело, скучали, увлекались, отбывали положенное служебное время или досадовали, что в сутках только 24 часа, но почти у каждого за спиной у важных или нудных занятий стоял проклятый или шутливый вопрос: чем я буду сегодня сыт? Все обтрепались и пообносились. И победно серел цвет фронта, цвет войны, окопов, лишений и смерти. Солдатская шинель. Во всех видах, фасонах. Без различия пола и возраста. И от этого стороннему наблюдателю могло сделаться скучно, так же, как арестанту, скорбно живущему в асфальте, кирпичах и железе. Но нам было некогда скучать, надо было бороться за жизнь.

И судьба, созидательница удивительнейших парадоксов, сделала так, что я оказался сторожем вновь организованного городского музея. Я был хранителем великой красоты, южной яркости красок, совершеннейших форм, выплывавших из белого мрамора, спокойных и уверенных достижений науки. Точно костер, замкнувшись в стенах, фантастически пылал среди большого, оборванного и голодного города. Я был приставлен к этому костру и был по-своему счастлив.

Сегодняшний день выдался хлопотливым.

В Трамоте, в отделении Бесхоза, оказалась для нас целая партия статуй. Они долгое время странствовали по железной дороге, ненужные никому, охраняемые по какой-то мистической инерции, наконец, добрались до нашего города и были свезены в подвал Трамота. Для каждой вещи уготован жизнью свой положенный угол, таким же образом определились и статуи, и мы получили приказ принять их в музей.

Вообще принимать бесхозное имущество было замечательно интересно. Это, в полном смысле, были обломки чьей-то разрушенной старой жизни, обломки, подчас проникнутые острым напоминанием о недавних хозяевах, об их быте и интересах.

Нас не занимало личное и интимное: мы пытались построить большое историческое здание и самозабвенно собирали строительный материал. Но эти статуи оказались на редкость неинтересными.

Гипсовые Венеры, Юпитеры и Меркурии, огромные, выше человеческого роста, обычные ученические модели.

Целое сонмище древних богов и богинь, видимо, эвакуированных убегавшими белогвардейцами вместе с каким-нибудь училищем рисования или мастерской школьных пособий.

Было их до 50 штук, и я с утра, на Трамотовых лошадях, возил эту тяжесть в музей. В перегрузке живейшее участие принимали прохожие. Какие-то красноармейцы, славные, веселые ребята, помогали мне втаскивать статуи в двери. Большинство же зевак обменивалось замечаниями по поводу легких костюмов богинь, а кто-то ухитрился всунуть Тритону, вместо отбитого рога, в который тот трубил, бутылку, придав, таким образом, классической группе несколько отечественный колорит. В конце-концов, мы загромоздили этим хламом всю свою кладовую, уставили вестибюль и три последние статуи разместили вверху, в картинной галерее.

Художник Сережа, пылкий энтузиаст, веселый озорник и богема, прищурил глаз:

– Интересно, что-то скажет почтеннейший Юрий Васильевич об этом Пантеоне?..

Юрий Васильевич Букин – наш старый маэстро и ученый руководитель. Всю жизнь он провел среди искусства, в Эрмитажах и Луврах Европы, и от этих времен, может быть, сохранил особый медовый и пряный аромат дорогого табака, исходивший от его седых усов и бороды.

– Д-да, – покачал я головой, набивая трубку китайской махоркой, – история будет!

Но Букин уже входил. В рваном заплатанном пальтишке с торчавшей ватой, с палкой в руке, строгий старик. Как воспитанный человек, вежливо, но слегка подозрительно, поздоровался с нами, пробормотал о холоде и расстегнул воротник. Мы ждали. Даже татарчонок, уборщик, и тот ожидал. Букин тронул довольно бесцеремонно палкой спину ближайшей нимфы, потом нагнулся, заинтересовался:

– И много этого сокровища навезли?

Я ответил.

Букин покачал головой.

– Твори, господи, волю твою! Только как-нибудь, знаете, по школам бы распихать...

– Что вы, что вы, Юрий Васильевич, – замахал руками Сережа, – Губоно распорядилось у нас все это сконцентрировать...

– Концентраторы... – отчеканил Букин и вдруг заметил: – А знаете, вся эта дрянь может иметь и некоторый интерес. Откуда она?

– Сам Трамот не знает, – ответил я.

– А я знаю, – сказал Букин. —Это из М., тысячи за две верст отсюда. Был там некто Корицкий Пал Палович. Большой миллионер, любитель искусства и антиквар. Потом он разорился и стал маньяком. Собирал он, например, коллекцию замков – черт знает для чего! А последней его причудой были статуи. Так как мраморные и оригинальные были ему не доступны, то он заказывал и всюду скупал дешевые, гипсовые копии. И накопил их уйму. Года четыре тому назад я был в его дворце и видел. Но у него попадались и подлинно драгоценные вещи. Помню одну ассирийскую рукопись, – за нее Британский музей предлагал ему громадные деньги. Корицкий не продал. А потом я слышал, что он умер, и всеми его собраниями завладел какой-то темный проходимец. Так эти статуи оттуда – видите штамп номера мастерской?

Желчность Букина растаяла в этих воспоминаниях, особого возмущения он не проявил, и ожидаемый эффект не удался.

На улице, вероятно, подымалась метель, потому что Инна, сестра Сережи, работавшая у нас, вошла вся засыпанная снегом.

– Здравствуйте, Снегурочка! – поклонился я.

– Здравствуйте, дед-мороз, вы опять, конечно, сегодня не топили?

– Как мог я топить, когда у меня осталась последняя порция угля на сегодняшнюю ночь?

Начали подходить экскурсии, и я отправился по своим делам.

Они были многообразны и сложны. Во-первых, я должен был истребовать от Райтопа необходимый на неделю уголь, потом получить по карточкам для сотрудников папиросы, затем на себя и Сережу взять учетные бланки в военном комиссариате и, наконец, договориться с профессором X. об определении привезенных в музей чучел тюленей.

И я, в своем качестве сторожа (а в требовательной ведомости значилось «и истопник»), свободно приходил, например, к ректору университета и вел с ним беседы о музейных делах. Правда, я сам когда-то учился в университете!

Хотя это был Губтоп, но там царил отчаянный холод, все работали в полушубках и встретили меня так же холодно. Заведующий угольным сектором поджимал сердито губы, и, сколько я ни распространялся о возможной гибели народного достояния и невосстановимых культурных ценностей, он упорно ответствовал – «нет»! Это была крепость, забронированная со всех сторон требованиями невыполнимых смет и расчетов, огражденная колючей изгородью тысяч разрешительных инстанций, разбросанных по всему городу.

На счастье мое, мне попался знакомый конторщик. В один из воскресников мы вместе грузили шпалы и друг другу понравились. Он совершенно бескорыстно выручил меня и через полчаса, с каким-то чудом подписанным ордером на уголь, я вышагивал к военному комиссариату.

Учетный бланк для себя я достал очень легко, но с Сережей случился казус.

– Сергей Киряков... – повторил про себя человек с настороженным мятым лицом; – товарищ Русанов, – крикнул он через стол: – Киряков, вы слышали?!

Подошел круглолицый, решительный, с револьвером на поясе.

– Кто спрашивает? – заискал он глазами. – Вы? Киряков Сергей – бывший генерал?

– Художник, – улыбнулся я, – ему 20 лет всего.

Потом оба недоверчиво рассматривали Сергеевы документы и, наконец, успокоившись, выдали нужную карточку.

Последний визит мой был к профессору. Здание университета, пострадавшее в гражданскую войну, было, как оспой, изъязвлено пулеметными пулями. Внутри я ходил по холодным и темным коридорам, пока не попал в каземат, заставленный скелетами, банками, чучелами птиц и зверей. В середине топилась железка, и, скорчившись, из-за трубы на меня пугливо и недоверчиво глядел старичок, обмотанный женской шалью. Это и был профессор. Я застал его в тот момент, когда он пек лепешки, наливая поднятую на соде опару прямо на печку. Профессор узнал меня, успокоился и сконфузился.

– Я, видите ли, покушать захотел, и мне как раз полфунта муки принесли... – оправдывался он.

О тюленях договорились мы быстро, он был спец по зоологии позвоночных и обещал зайти в музей посмотреть.

Трудовой мой день был закончен, и я пошел обедать в столовку Нарпита.

На первый взгляд, столовка походила скорее на баню. Помещалась в полутемном подвале. Была наполнена паром: морозным – с улицы и горячим – из кухни. Смесь разнообразнейших ароматов висела над грязной полутьмой, и в ней маячили люди, стоявшие в очереди, сидевшие за столами, уходившие и входившие. Я глотал горячее хлебово со скользкими, как грибы, безвкусными обрывками легких, глотал торопливо, быстротой насыщения компенсируя недостающий вкус.

От окружающего было впечатление злостной пародии на ресторан. Иные с собой приносили дополнительные кусочки хлеба и, окончив еду, заботливо завертывали уцелевшие крошки.

И защитный цвет серой шинели придавал обладателям их и здесь особую уверенность акклиматизировавшихся: у них и голос звучал иначе и повадка была порешительней. А те, которые донашивали старые, «приличные» пальто и шубки, – держались забито и даже растерянно, и я глядел на них с невольной жалостью. Это были, может быть, чеховские дяди Вани, Астровы и сестры, растерявшие свои вишневые сады и когда-то мечтавшие о сказочных кутежах и обретшие ныне свой обеденный час в столовке Нарпита.

А мне, как музейному человеку, было интересно думать о крупинках былой красоты, некогда носимых этим людом. Вышел я из столовой уже затемно и направился к дому.

Тонко таял снежок на лице, я шел, и мне вспомнилась Инна. Всегда она захвачена каким-нибудь интересом, переполнена им до краев, и других захватывает тем же или, может быть, собой. Голодная, а глаза веселые, как ее восемнадцать лет...

Реже встречались прохожие – глуше и пустыннее сделались улицы. Отворяю чугунную калитку, вхожу в ущелье двора. Двор – узеньким тупиком. С одной стороны громада музея. С другой – высокий брандмауэр, и к нему прилепилась моя сторожка. В музее потухли огни – уже окончена работа.

Новый день – новая жизнь.

– Вставай, кочегар, – стучит мне в окошко Сергей. – Отпирай свой замок!

На щеке у него мазок оранжевой краски.

– Не беда... – вытирает лицо рукавом: – Сегодня с портретом возился.

Мы входим в музей. В нем время не имеет, кажется, власти. Как стояли вчера фигуры с застывшей гримасой или улыбкой, в такой же позе и с тем же лицом встречают они меня и сегодня. И бумажка, оброненная вечером на пол, терпеливо ждала всю ночь моего возвращения. И все-таки, как-то невольно, с любопытством заглядываешь в просторную залу, перешагивая порог. Словно протекшие часы могли изменить неподвижные изваяния, или лица их могли загореться другой, не вчерашней улыбкой. Но все, конечно, было без смены.

Подметал я опилками пол и думал, что, может быть, просто нет дара у нас проникнуть в душу вещей, в их скрытую жизнь сцепления атомов, причудливыми комбинациями оформленных в образы, приближающие материю к человеку. И, может быть, овладев сверхрентгеновской проницательностью, мы увидим когда-нибудь в мертвом мраморе бурный поток бесконечного движения бесконечно ничтожных частиц. И от этого не хотелось мириться с мыслью, что в нашем музее, в скопище необычных, прекрасных и странных предметов, все было обыденно и неподвижно.

Трелью забил телефон. Я оставил щетку, снял трубку. Центральная милиция передала телефонограмму.

– Вот, товарищи, – сообщил я Букину и Сереже, – милиция отыскала какие-то ценности. При обыске у спекулянта. Дом и улицу я записал. Просили прибыть кого-либо из музея.

– Нет уж, увольте, – круто обрезал Букин и, заметив Сережино оживление: – Вообще в этих делах я – не советчик!

Он с достоинством удалился из кабинета.

Сергей прищурил глаз и закусил губу:

– Сейчас отправлюсь. А вдруг там что-нибудь действительно ценное? Ведь, понимаете, теперь по частным рукам могли разойтись ошеломляющие вещи!

– Конечно, идите, – поддержал я, – это просто интересно.

Сергей смотался в два счета, под мышку портфель, хлопнул дверью – и нет его.

Как в действии втором, вошел Букин, оскорбленный, с бьющимся под щекою нервом.

– Я так больше не могу, – заявил он. Даже не мне, а так, в пространство. – Если я, художественный эксперт, приглашен сюда для руководства музейной работой, то я совсем не желаю, чтобы меня связывали с этой вакханалией обирательств и реквизиций. Но я вижу, что меня стихийно в это вовлекают!.. Понимаете – стихийно! Раз все на этом строится, все, то я не могу выпасть из общего участия. А это – нет! Простите! Мне 65 лет, и доброго имени своего я терять не хочу!

– Юрий Васильевич, – попробовал я, – но мы же спасаем важное для науки...

– Вздор, вы ничего не понимаете! – крикнул он и выбежал из комнаты. Через минуту вернулся и подал мне руку: – Извините, я погорячился! Извините... Пойдемте работать.

Паркетный блеск холодного и пустого зала, и бьется где-то сердце тишины.

Мы снимали старый лак с потускневших картин. Большое, потемневшее полотно осторожно трогали тряпкой, смоченной спиртом. Сплывала мертвая тусклость времен, просыпалась неподозреваемая свежесть красок, и захваченный Букин отступал назад и глядел вдохновенно, по-юношески. Словно с него самого стирали брюзгливость и старость и раздраженную неуживчивость. И тихо, в молчании зала, смотревшего многоцветными очами в золотых глазницах-рамах, тихо работали мы вдвоем, а на улице бестолково, шумно, героически и преступно, самоотверженно и корыстно, ткалась паутина новой жизни, рвалась, расползалась и вновь смыкалась невиданными узорами, прекрасная в своей смелости, непонятная в усложненности переплетшихся нитей.

И оба мы, Букин и я, по-своему были причастны к созданию громадного муравейника, и остро чувствовал я это в те минуты, когда оживали краски на старом и драгоценном полотне.

– Долго что-то Сережи нет, – заметил я.

Букин сощурил глаз. Морщинкой еще состарил старый доживающий умный лоб и, глядя в картину, буркнул:

– Увлекается. Власть своего рода мальчуган получил. Интересно, ведь... реквизировать!

Мне не хотелось сердить старика улыбкой, я спросил о картине:

– Как вы думаете, чья же это работа?

Сережин энтузиазм уже приписал ее кисти Пуссэна, и Букин об этом слышал.

– Это? – и серьезно и строго, по-профессорски педантично, определил: – Судя по составу красок, по выработке холста, – это, несомненно, старая вещь, копия, может быть, времен Пуссэна. И копия – не плохая. Но, разумеется, не Пуссэн.

Букин любил объяснять, когда его слушали, и мне всегда казалось, что от передаваемых им новых интимных деталей словно телом сызнова обрастал уцелевший скелет какого-нибудь исторического образа. Но сейчас разговор был оборван ворвавшимся Сережей. Именно ворвавшимся, – с увлеченным лицом, с загипнотизированными глазами, со свертком под мышкой. Мимо веселого недоумения моего, мимо сожалеющей гримасы Букина – к столу и на стол осторожно и бережно сверток. И снял бумагу. Я невольно привстал. Чудный фарфоровый конь, взметнувшийся на дыбы, и рыцарь-всадник, стянувший удила!

Звякнула об пол жестянка. Это Букин выронил шпатель. И затем, трагически-сосредоточенный, медленно подходил к столу седой старик, и дрожали морщинистые руки его, когда он ощупывал фарфор.

– Где вы это достали? – глухо спросил он и сел.

И едва не плача, торопясь и волнуясь, выпаливал Сережа:

– Там, в холодном чулане, в каком-то ящике. Еще там примерзли к полу – книги, ветхие – должно быть, старообрядческие. И рукописи. Одну я принес – вот!

Букин, не слушая, встал. Застегивал старое свое пальто и смеялся пожелтевшими усами.

– Сейчас же идемте туда. Все, что там есть, надо изъять! – топнул он ногой. – Вы сказали... этой милиции, чтобы она охраняла?! – И, торжественно показав на всадника, объявил:

– Ценнейшая вещь. Мейссенский фарфор. Или украден из Эрмитажа, или из какой-то очень хорошей коллекции. Ну идемте, Сергей, идемте!

И, отмахиваясь руками на мои вопросы, догонял убежавшего вперед Сережу.

Зачарованный, я остался разглядывать дивную группу. Огненным заревом поднялся конь на дыбы, опираясь хвостом и копытами. Каждый мускул играл под тонкой шкурой. Так правдиво и сильно передал композицию мастер. Оторвавшись, я взял принесенную книгу. Потемневший коричневый переплет, отороченный путаной золотой вязью. «Путешествие вокруг света», изданное Плюшаром в Санкт-Петербурге. На крышке стоял полустертый штемпель: «библиотека А. Корицкого». Я задумался, припомнил. Да, тот самый Корицкий, о котором рассказывал Букин? Его статуи стояли у нас в музее. Теперь же, странно, попала и книга. Я недоумевал, перелистывая страницы, пока из них не выскользнул список. Это был длинный перечень предметов старины и искусства, написанный, видимо, давно, причем против некоторых названий стояли кресты, обозначенные сравнительно свежими чернилами. В числе отмеченных была и книга, которую я держал в руках, и статуи, привезенные вчера, и много других вещей. Несомненно, что кто-то выбирал по списку, и почему-то часть отобранного оказалась в нашем городе. Но любопытство мое стало жгучим, когда открыженным жирным крестом оказалось название ассирийской рукописи, того самого редкостного, по рассказам Букина, документа, который тщетно хотел купить у Корицкого Британский музей.

– Черт возьми, – улыбнулся я, – вот бы найти! Это был бы рекорд. Своего рода – дело профессиональной чести... Да, конечно, для науки бы спасся важный исторический памятник, а для Республики, помимо другого, сохранилась бы и вещь высокой стоимости материальной.

Понятно, с какой стремительностью я бросился к дверям, заслышав возвращавшихся Букина и Сережу. Оба были нагружены доверху. На извозчичьих санках возвышались сундук и узлы. Можно было подумать, что кто-то переезжал в музей на квартиру.

– Помогайте, – хрипел под тяжестью книг задыхавшийся Букин, – и много еще там осталось... Сейчас Сережа поедет...

Я не остался в долгу и козырнул своей находкой. Букин ткнулся в документ, близоруко пробежал его и посмотрел на меня одобрительно, как довольный учитель на понятливого ученика. Пока мы перетаскивали вещи наверх, пока Сергей печатал себе какой-то дополнительный мандат и, наконец, уехал, Букин хранил загадочное молчание, отвечал односложно и с усмешкой, не обычной своей иронической, даже презрительной, а смешком добродушного деда, что-то веселое знающего, а вот припрятавшего от внука... И когда все успокоились и вдвоем мы сели к ажурному столику, инкрустированному слоновой костью, Букин вынул ломтик черного хлеба, посыпанный солью, разломил его пополам и угостил меня. А после начал:

– Интересные новости хочется говорить за приятным занятием. Будем завтракать и толковать. Прежде всего, мой дорогой, все эти вещи, которые мы навезли, – принадлежали Корицкому. Этому масса доказательств в сундуке, – до фамильных его портретов включительно. Дальше. Все имущество кто-то пытался вывезти из пределов России, конечно, на Дальний Восток. Ваш список как раз и перечисляет отправленное. Почему это не удалось и кто пытался похитить коллекции – я пока не знаю. И, наконец, самое главное, – знаменитая рукопись где-то здесь, – хлопнул он по ручке кресла, – в этих предметах... Вот посмотрите...

Я взял протянутый лист, неграмотно отпечатанный на машинке. Верх был оторван. Я читал: «в сундуке № 3» – перечислялись подробно книги; «№ 4» содержал старинные платья. Ниже столбцом назывались предметы и указывалось, в чем какой упакован. Красным обведена фраза: «ассирийская рукопись – в правой...», дальше химический карандаш замазал написанное, даже протер бумагу.

– Что значит «в правой»? – догадывался я. – В правой стороне? Чего?

– Не знаю, – с сожалением ответил Букин, – во всяком случае, мы переберем весь хлам, даже разломаем сундуки, если это понадобится...

В этот день я насильно оторвал себя от музея, отправляясь на обычные свои хлопоты в учреждения. Разборку вещей мы назначили на завтра, и этим завтрашним днем я был полон до счастья. Мутный город, серые люди, грязный снег, изредка пламя флагов. Не весна, не зимняя оттепель, а парная сырость, от которой слякоть гниет под ногами. Туманы страха нависли над людьми, и они толпятся кучками против новых объявлений Ревкома, родившихся ночью; доходя до Чека, люди свертывают с тротуара и идут по другой стороне, и многие взглядывают украдкой на большой трехэтажный дом с многочисленными подъездами.

Нет отклика у меня на эти чувства – мое внимание заострено на нашей странной тайне.

Трудная жизнь кругом: для старых людей – кладбище прошлого; и для новых, молодых духом, – нет ясного завтра, есть стремление, есть лишь поход вперед в самум, через пустыню, через клубы бури... Я не знаю и этих сомнений – интересно мне дожить до утра, активно, всем существом своим зарыться в загадку, брошенную случаем. Удивительно скоро удаются мне сегодня хлопоты, и самые неудачи не цепляют глубоко: сорвалось сейчас – потом, выгорит! И я нажимаю на время, толкаю часы и минуты – вперед и скорей! Скорей, – навстречу нашему завтра.

И оно пришло, это утро. Все мы в сборе: я и Букин, Сергей и, в жадном ожиданьи, Инна. Пол обширной рабочей комнаты завален вещами. Направо – книги. У стены – материи, платья. У другой – статуэтки, иконы, причудливые безделушки. Весь скарб, свезенный вчера. Стол холмится бумагами. Букин сам занялся их разборкой. Работаем молча, быстро – пересматриваем, записываем, откладываем. Странно красивы эти вещи отвлеченной какой-то и несродной времени нашему красотой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю