Текст книги "Ассирийская рукопись"
Автор книги: Максимилиан Кравков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
Позади – хорошо. Не завалило. Ванька жив.
Посмотрел на забой – там горою земля. И пылью закутана, как при взрыве. Сунул я факел под низ – ноги! Батюшки мои, ноги шевелятся из земли...
Демьяна Никитича задавило!
Хватаю я за его колени, тяну – не идут, мертво зажало!
Ванька толчется, белый как снег, зубы стучат.
– Бери лопату!
Роем. Молчим и роем. Себя землей закидали. И вижу я, как дрожат, дрожат у Никитича ноги, потянулись носками и стихли.
Вечная тебе память!
Уткнулся Ванюха в стену, заплакал...
Отнесли мы товарища недалеко. И против большой сосны под скалой схоронили. На высоком, веселом месте похоронили.
Не хочется мне теперь ни пить, ни есть, заедает меня тоска. Ванюхе, должно быть, легче. Он ревет, и горе слезами у него выходит. А я – не могу.
После похорон возвращаемся мы в балаган и сидим, как две сироты. В углу Демьяна Никитича сумочка висит – хозяина дожидается. Не желаю я больше молчать.
– Проклятое место! – говорю Ванюхе. – И раньше, должно быть, людей душило! Недаром Могильным и ключ назвали. Засыпать к черту эту дыру и идти домой!
Ванюха плечом пожимает:
– Как скажешь, так и будем делать!
Молчим. Опять думаем про себя.
– Должно быть, большое богатство тут скрыто, – говорю я. – Не дается без крови в руки...
– Теперь пролилась, – отвечает Ванюха. – Неужели же зря!
И смотрит в мои глаза, будто в книге прочесть в них хочет.
Встал я, берусь за кайлу.
– Вот правильно! – говорит Иван.
Отправляемся к штольне. Не хочу, а иду. Сами ноги ведут. Пересиливаю себя и вношу предложение: сейчас мы почти не люди. Выдохлась сила, и рассудок устал. Недалеко и до второй беды. А поэтому штольню надо закрыть, вход землей завалить, а самим идти.
Встретим дорогой Мироныча, обмозгуем и тогда уже капитально решим. Умно придумал! А Ванюха еще умней говорит:
– А не боишься, что от этих дождей гора сядет? Тогда уж штольни не откопать. И потом: ты на прииск дорогу знаешь, не запутаемся мы в тайге?
Как молотом, меня по башке своими вопросами бьет. Плюнул я, изматерился. Кричу:
– Плохо это, если согласия между нами не будет!
Ванюха мой испугался:
– Что ты, что ты. По глупости я сказал...
Так толком ни до чего и не договорились.
Лежит перед нами доска. Бергальский настил, по которому тачки они катали. На этой же выкатине, которую Демьян Никитич нашел, и вынесли мы его изломанное тело...
На два пальца к доске глина налипла. Падала, должно быть, с тачек и ногами растаптывалась. Вспомнилось, что покойник о золоте закричал. Берет Ванюха эту доску, соскребает глину в лоток и несет к ручью на промывку. А я сижу на бревне, и что будем делать – совсем не знаю.
Возвратился Иван и молчком лоток сует. Золото! Круглое, ровно дробь. Жаром пышет. Грамм тридцать, однако, с безделицы такой намылось...
– Погибли мы с тобой, – говорю, – Ванюха. Я ведь отсюда уйти не могу!
– И не надо, – отвечает. – Даром, что ли, человека похоронили!
Дорылись мы все-таки до своротка. Обозначился в стенке штрек – узкий такой коридорчик, вроде щели. Сильно завален.
Теперь каждый шаг берем с расчисткой. Не спешим, боимся беды. На каждом аршине вбиваем новую крепь. И все, что с полу счищаем, на промывку идет.
Всякий день у нас золото прибывает. С остатков, с потери от старых работ. А добычи не меньше, чем у людей на нашем прииске. Подумать только, какая же россыпь богатая здесь была!
Но к концу приходят наши запасы. Пора и Миронычу возвращаться, а его все нет и нет. Не случилось ли что-нибудь в дороге?
Дожди не перестают. Тают от них по горам снега. Поднимаются в речках воды. Ручьи бунтуют, гремят. Переправы сделались трудными и опасными.
Мешает ненастье Миронычу к нам подойти, – так мы решаем.
Посмотрел я на себя в лужу – таежное зеркало – глядит на меня незнакомая образина. Щеки ввалились, щетиною обросли. Бороду всегда брею, а теперь торчит завитками. Брови насупились, никогда я суровым таким не бывал. Стало даже смешно, блеснули глаза, покосились, вот-вот подмигнут – прежний человек показался!
Уставится иногда Ванюха в костер – огонек по глазам у него играет. Задумается парень и говорит:
– На прииске о нас помнят. На разные лады, должно быть, гадают. Уж это наверное... Почему отрадно об этом думать?
– Помощь бы дали скорей, – говорю я, – э-эх ты, жизнь!
В балагане то и знай, что крышу чиним.
Каплет дождь на нас, на вещи. Лопотишка вся в плесени, инструменты заржавели, сами в мокре – плохая наша судьба!
Только золото и бодрит.
Доедаем мы конское мясо. Рябчика иногда сшибем или глухаря. Но в ненастье прячется дичь. Все реже да реже попадается добыча. И, что хуже всего, оползать начинает с дождей гора.
Штольня покамест крепко стоит. А по склонам, там и здесь, замечаем, как лезет глина, текут оплывы...
Лежу как-то ночью под балаганом. Сеет снаружи мелкий дождь. Костер догорел, только угли тлеют.
Ванюха намаялся за день. Укутался однорядкой и спит. А я ворочаюсь, заснуть не могу, и нехорошие думы в голову лезут.
И близко мы от заветного места. Всего аршин восемь осталось пройти. И золото мы дорогой хорошее моем. А вот не знаю – сумеем ли выдержать! На ниточке держимся...
На что уж Ванюха был крепок, а теперь его ветер шатает. Поглядел я на руку свою, в ссадинах да в мозолях, даже жалко себя мне стало.
И ловит тогда мое ухо чужую поступь. В темноте к балагану кто-то вплоть подошел. Тяжелым шагом.
Так я и взмылся! Помертвел, винтовку схватил. Знаю, стоит за стенкой...
Бахнул я без ума в темноту. Заухал по лесу мой выстрел. Ванька вскочил, глаза дикие, ничего не понимает.
– Кто? Что?
– Молчи, – говорю, – я сам не знаю!
Разожгли мы огонь. Большой да жаркий. До рассвета сидели, прилечь боялись.
Наутро отправился Иван за водой. И слышу, бежит обратно. Волосы встрепанные, бросил пустой котелок и – ко мне.
– На тропке рука человечья лежит!
Так меня и встряхнуло – никогда не слыхал про такое...
Берем оружие. Я винтовку, он – дробовик. Добежали до места – правда, рука! Пальцы скрючены, в грязь вцепились. По локоть мосол отгрызен...
Шатнулся даже Ванюха.
Страсти какие!
Гляжу, по тропинке следы. Размазаны по грязи, как броднями. И борозды от когтей.
Понимаю – недавно медведь проходил.
– Однако, – говорю, – он Демьяна Никитича, покойника, потревожил?
Пошли мы следом. Доходим до сосны, где могила была. Издали вижу – разрыта.
Начались после этого страшные ночи. За день ослабнем мы от работы, а ночью заснуть боимся. Так и думаем – подойдет людоед и сожрет!
Доподлинно знаем, что кружит он тут.
Что ни утро, то свежий след находим. Растравился на мертвечине шатун, караулит и ждет своей минуты.
И днем не стало покоя. Идешь на работу с ружьем. Каждый куст сперва осмотришь, потом подойдешь. За водой нагнуться – того страшней!
Чувствуем, что следят за нами глаза, каждый шаг провожают, а откуда – не знаем!
Пришлось устроить дежурство. Один отдыхает, другой с винтовкой сидит.
И стал у меня от голода да от постоянного страха рассудок мутиться. Сижу это раз, уставился на огонь, пригрелся и задремал. Но слышу – хрустит!
Открываю глаза и вижу, что хочет войти в балаган Демьян Никитич. Синий с лица и доску за собою тащит... Я как заору лихоматом!
Затрещали ветки, бросился зверь в тайгу. Едва ведь не скрал, проклятый!
– Уйдем, – стучит по прикладу пальцем Ванюха, и прыгает у него подбородок. – Золото у нас есть. Уйдем, покамест не поздно...
«Не медведь это ходит, – думаю я. – Кто-то другой к богатству приставлен. Даже и думать страшно».
– Ладно, – соглашаюсь, – еще один день – и уйдем.
Конец нашей штольне приходит. Бегут из нее ручьи, потолки садятся, кусками обваливается земля. Шлепает, точно тряпками мокрыми, в лужи. Подхваты скрипят – живая смерть!
Льет по штреку вода, а уж виден четвертый, последний венец. Глина набухла, пучится, лезет из-за обшивки. Горят наши факелы, как на пожаре. Тревогой светят.
Глянем мы на огниво – будто силу с него возьмем.
Не смотрим по сторонам, не слушаем, только роем. Налился я упорством, в глазах блестит, и все время передо мной будто большая толпа народа стоит и руками плещет... От этого в голове шумит.
И докапываемся мы к вечеру, наконец, до самых стоек. Справа одна и на левой стороне – другая. Прибиты к ним доски, щелеватые и гнилые.
Ванюшка бежит на штольню взглянуть – не закрыло ли нам дорогу? Я бросаю кайлу.
Ну, замирает мое сердце, была не была! Шарю рукой – пусто. Я к другому столбу – тоже пусто! А сзади кричит Ванюха. Прямо дико вопит. Не слушаю я его, и жить мне сейчас не надо. За доски руку спустил – вожу по земле. И цапаю всей пятерней самородок!
Хочу поднять – не могу его тяжесть осилить.
Тогда отрываю я доску и выволакиваю золотой кусище...
Ванюха вцепился мне в ворот и в ухо орет:
– Штольня шатается, выбегай!
Я схватил самородок и – ходу! А сзади уж крепи щелкают – переламываются пополам...
Выскочил я из штрека, несусь по штольне и – хлоп! – растягиваюсь на брюхе. Мордой в воду и самородок из рук улетел! От выхода недалеко. А сверху гудит, стойки, трясутся, дождем осыпается земля.
Ударил в меня испуг, и выскочил я из штольни наружу. Стою как шальной, не могу отдышаться.
А Ванька в пустые руки мне заглядывает, пальцы мои насильно разжимает...
Коверкает перед нами штольню. То так ее покосит, то этак. Жует, словно ртом, и крошатся в нем столбы, как гнилые зубы.
Как крикнет тут мой Ванюха! Темя рукой призакрыл и – в штольню! Как в омут бухнул.
Стою я без шапки. Один как единственный перст остался под небом. Рвусь побежать, а куда – не знаю. Облака над тайгой низко нависли, почти за деревья цепляются...
И вдруг вылезает из штольни Ванюха. Важно этак выходит, тихо. Руками к груди самородок прижал. Вышел, да как захохочет!
Тут и грянулась штольня. И обоих нас с ног смахнуло.
Опомнился я, подскочил к товарищу. А он в золото впился, на меня не глядит и смеется так тихо да безумно...
Чувствую, волосы у меня на голове зашевелились!
Поднял я его, веду к балагану. Идет он, послушный как мальчик, только золото не отпускает. Прижался в углу на корточках, сгорбился над самородком и хихикает...
Пал я тогда на землю, и кричу, и руки себе кусаю! Не мил мне ни свет, ни золото. Два товарища у меня на глазах погибли.
Под конец успокоился поневоле – силы не стало убиваться.
Времени много, должно быть, прошло. Темнеет. Я Ванюхе воды подаю, не пьет.
Глаза открыты, сидит, не то смеется, не то бормочет. Начинаю костер разводить. Дров позабыл нарубить, сучья сырые.
Погорел он немного и сгас. Темнота у нас в балагане настала. В одном углу сумасшедший сидит, в другом – я с винтовкой забился...
Ветер поднялся наруже. Деревья трясет. Корину на крыше задрало – хлопает по балагану.
Чем дольше сижу, тем злее бушует буря. Деревья скрипят, стонут, и кажется мне, что опять я стою в окаянной штольне. Но только слышу – сопит у порога! Наваливается из тайги на вход кто-то большой и черный. И тоненько так, как ребенок, начинает плакать Ванюха...
Вскинул я сразу винтовку, и громом шарахнул выстрел. Полымем в балагане махнуло! Слышно мне через звон в ушах, что катается рядом туша, рвет когтями и траву, и землю, хрипит.
– Попал! – кричу я от всего сердца и вскакиваю на ноги.
Засунул патрон и жду... Нет, не идет! Все тише и тише шуркает по траве и совсем умолк. Подох!
Разрываю тогда на куски берестяной чуман и чиркаю спичку. Загорелась береста ярко.
Первое – вижу, лежит Ванюха ничком, руки враскидку. А у самого входа растянулся медведь, запрокинул оскаленную морду.
Упали тут все мои силы разом, выпустил я из рук ружье и до самого света обомлевши сидел в углу. А когда рассвело, поднялся и первым делом над товарищем нагибаюсь.
Слышу – дышит, значит живой! Взял я его за плечо. Он как вздрогнет, голову приподнял и глаза открывает.
Увидел зверя, боязливо на него покосился, за руку меня берет и тихо так говорит:
– Это ты, дядя Павел? Что же это со мною было?
Ах, ребятки мои родные, не стыдно сказать – я ведь на радости тогда медведя дохлого в морду поцеловал!..
К обеду приехал Мироныч.
Да, всего в ладонь самородок на двенадцать фунтов, а дорого он достался...
Неужели, подумали, мы на дешевое дело его отдавать, на обычную нашу потребу?
Жизнью да страхом за это теперь не платят.
И пошел самородок от нашей артели на постройку аэроплана.
Рыжий конь
Ладонь еще хранила ощущение тяжести золотых песчинок, глаза еще не остыли от блеска находки. Последние полкилометра Северин прошел по ручью. Шагал по воде, стараясь ступать на гальки.
Так, не оставив следа, добрался до тропки, на которой стоял его балаган. Предосторожность – скорее по инстинкту, чем действительной необходимости.
Наконец-то вчера, после месяца голодовки, напрасных усилий и насмешливых замечаний, он нашел богатое место на ключе Громотухе.
Приисковое управление, разумеется, будет довольно, и Северин получит полное право на добычу. Но до времени о находке следует помолчать, чтобы не перебили его первенства другие, чтобы не испортили фарта.
О золоте на Громотухе он догадывался уже давно. Охотился за ним упорно, как собака за соболем.
Десятки лет приисковой жизни развили у Северина профессиональное чутье. Он не мог осознать связи мельчайших признаков, которыми руководствовался, но твердо чувствовал, что они приведут к золоту, как следы приводят к зверю.
Весело и легко подходил Северин к балагану. Инструмент, сухари и ружье оставил в тайге, у шурфа, прикрыв от дождя сосновой корой.
«К сроку попало, – думал он о золоте. – Вот как к сроку! Другим голосом запоет теперь одноглазый черт!»
Этот «черт» – Игнатьич, десятник здешнего прииска. Недаром старатели звали его «дотошным». Привяжется раз к чему и вовек не отстанет. Лишних людей на своем участке не любил. В его ведении находилась артель и несколько человек отдельных старателей. И те, и другие трудились по договору. Каждый месяц должны были доставлять обусловленное количество золота.
Такой же договор заключил и Северин. Он недавно приехал с Алдана и для местных жителей был человеком неизвестным. Всю жизнь, с мальчишеских лет, провел в лесу. Немало земли перерыл, не один килограмм блестящего золота отнес в приисковые кассы.
Услышал о здешних местах. Еще в Алданской тайге хвалил один товарищ. Загорелась бродяжья кровь, и холодный север сменил он на сибирский юг.
В артель Игнатьич его не пустил.
– И своих довольно. А рыться – ройся. Будешь договор исполнять – не только мешать не станем, а еще и поможем!
Потянулись недели труда. Затупившуюся кайлу можно отвострить, поломавшуюся лопату заменить новой. А сбитые руки заживают труднее. Ослабевшие мускулы не так уж легко крепнут от сухарей да случайного варева из добытого рябчика.
Как нарочно, не было фарта, не было золота. И когда пошла четвертая неделя договорного месяца, карманы Северина оставались по-прежнему пустыми.
А дотошный десятник еще требовал подекадной сдачи. Ругался, сдергивал с лысины шапку, хлопал ею о стол и, пуча в Северина гневный, единственный глаз, срамил:
– Ты весь прииск подводишь! Мы за всю программу в ответе. Почему брался, коль работы не знаешь? Туда же еще, алданец!
Старатели насмешливо улыбались.
Но выручил ключ – Громотуха. И сегодняшний шурф подарил, наконец, настоящее золото. С утра до обеда он намыл не меньше 80 процентов задания. Послезавтра вечером – срок. Вот и удивит он весь прииск выполнением договора вдвое! Крутись тогда, кривой дьявол!
В радостных этих мыслях Северин перешагнул порог балагана. И тотчас же сзади крепко схватили его за локти. На подмогу бросились двое, ждавшие за дверкой. Не успел Северин рвануться, как очутился среди людей.
Держали за плечи, проворно завязывали веревкой руки. Кругом все свои, приисковые рабочие.
– Братцы, за что? – крикнул он, отчаянно вырываясь.
Но вцепились крепко. Прямо к лицу, вплоть подскочил Игнатьич. Зрачок глаза прыгал, и дергались худые щеки.
– Куда золото дел? – как обухом хватил при общем враждебном молчании.
– Какое золото?! – изумился Северин, от неожиданности перестав и рваться.
– Не знаешь? – насмешливо покрикивал Игнатьич и рявкнул зверем: – Грабленое, вот какое! Куда схоронил коня, варнак несчастный?
– Ну-у-у! – угрожающе повторила толпа.
Северин затрясся, поворачивал торопливо лицо то к тому, то к другому, глазами просил обождать.
– Ребятки... товарищи, я не знаю. Никого я не грабил.
И вдруг, большой, загорелый, обросший, заплакал от горькой обиды. Дошло до сердца! Переменился сразу, блеснув слезами, голову вздернул:
– Бейте, не испугаюсь!
– Постой! – отстранил кипятившегося Игнатъича спокойный староста артели Яшкин. – Бить мы тебя не будем. По советским законам ответишь. Говори, где ты был эту ночь?
– А ты что за допросчик? – огрызнулся Северин.
Обожгло подозрение – про находку на Громотухе узнали, а сейчас на пушку берут! И ответил твердо:
– Где был, там меня нет.
– Он, он! – гневно заорала толпа.
– Веди! – приказывал Яшкин, обороняя от ударов связанного Северина.
Ночь. В просвете ветхого потолка играют звезды. Северин сидит на лавке покосившейся бани.
Это его тюрьма. Старый Онуфрий с одноствольной шомполкой караулит у порога.
На подоконник прилеплена свечка. Должно быть, времени много, потому что свеча натаяла и скосилась, а Онуфрий нет-нет да всхрапнет, тотчас же просыпаясь в испуге – здесь ли арестант.
Днем несколько раз заглядывали в баню люди, роняли отрывочные слова. Северин немного понял.
Вчера утром у его балагана нашли в бесчувствии смотрителя Осташевского прииска. У пострадавшего была ушиблена голова. Вроде как бы удар дубиной.
Ни коня, ни золота, которое он вез сдавать, не оказалось. Ясно, что был грабеж. Накануне ночью пал дождь. Моховая поляна, которой проходила тропа, набухла водой, примятый мох поднялся и скрыл все следы.
Смотрителя в тот же день отправили сплавом на лодке в больницу, в район, за восемьдесят километров. А утром отправят в управление милиции и Северина.
«Вот история-то, – думал Северин, горбясь на лавке и шевеля затекшими от веревок руками. – Сколько ни говори – не верят. Что будешь делать? А если помрет, вдобавок, смотритель? Помрет единственный свидетель, не сказав обеляющего слова? Тогда хана... Вот и открыл новую площадь! Вот и расширил прииск, как мечтал сгоряча».
Неужели же пропадать? Угрожала принудительная отправка в район и опять, должно быть, тюрьма, пока не выяснится все дело. Легкая штука сидеть взаперти, когда весь так и рвешься на работу!
Для оправдания хотел было рассказать, где провел вчерашнюю ночь, и открыть свою находку. Но подумал: какая польза? Разве, копаясь в шурфе, нельзя ограбить смотрителя? Тропа проходит совсем рядом. И выходило, что, признавшись, он только золото людям отдаст, а несчастной своей судьбе все-таки не поможет... Тоска!
Неслышно поднялся, мягко шагнул в броднях к предбаннику, слушал.
Дверь приоткрыта. Мигает свеча. Самого Онуфрия не видать, сидит, должно быть, за стенкой, протянув по порогу ноги. В лаптях.
«Российский!» – подумал Северин и подошел к оконцу. Снаружи его нарочно забили доской. А теперь в стекле, точно в зеркале, – увидел свое лицо. Широкое, красное от загара. Губы сжаты, морщиной тужится лоб, а глаза голубые, простые, жалкие... Дернулся от досады.
– Что же, так и стану сидеть, настоящей тюрьмы дожидаться? – спросил у себя Северин и сам же шепотом, горячо отозвался: – Нет, этого, парень, не будет!
Потянул голову к двери – слушал. Тихо. Тогда, обернувшись назад, подставил под пламя свечи связавшую руки веревку. Было рукам горячо, но терпел. Потрескивала конопля. Тогда пугался. Пахло жженым, сизый дымок шел кверху.
За стенкой посапывал Онуфрий. Вдруг сразу порвались путы. Взмахнул освобожденными руками, торопливо сбрасывая с них обрывки. Сделался словно каменный, так твердо казалось принятое решение.
Онуфрий завозился, подобрал ноги. Северин осторожно сел на лавку, спрятал руки за спину, в тень, закрыл глаза, будто дремлет.
В дверь просунулась одностволка, а за ней выжидающее лицо старика, а потом и сам он, сгибаясь, влезает в баню.
– Не спишь, голубок? – широко зевает старик беззубой щелью рта. Потом садится на лавку и ставит ружье у колен.
– Руки пошто связали? – глухо выговаривает Северин. – Больно.
Старик сожалеюще и солидно качает бородой:
– Для порядка, голубь. Потерпи, завтра развяжут.
– Было бы за что терпеть, отец, а то ведь зря!
– Ох! – вздыхает старик. – Все мы зря до греха доходим.
– Да не бил я смотрителя!
– Ну не бил и ладно Значит, другой пошалил. Разберут. Однако прикинь, здесь место глухое, и всякую птичку до перышка у нас знают. Вдруг оказия такая случилась – на кого же подумать, голубь? Человек ты чужой, в душу к тебе не влезешь... Опять же, устроился ты на тропе, сколько времени, может быть, поджидал да следил. Вот народ на тебя и кажет.
Северин чувствует всю давящую тяжесть этой неправды, убедительной и неоспоримой. Чем тут крыть?
– Золотища много пропало, – вкрадчиво продолжает Онуфрий. – Добыча за целый квартал. Разве шутка. Недаром в переметных сумах смотритель вез...
Северин не ответил, где-то за печкой затрещал сверчок, шатко колебалось пламя свечи.
– Ну о лошади что толковать? – упорно заговаривает старик. – Дикая у него, говорят, была. Убежит, так с неделю, бывало, в тайге не поймаешь. Лошадь могла и домой упороть. Но вот золото куда девалось?
Голос у старика становится все противней, темная ярость закипает в Северине.
– Конечно, под корень сумы сложи да мохом прикрой – вот и спрятал! – очень уж простодушно догадывается Онуфрий. И вдруг, наклонясь к лицу арестанта, открывается начисто, искренне, до слезинки в старческом глазу:
– Скажи ты мне, бога для! Ни одна душа не узнает – где золото спрятал? Кому велишь, тому и отдам. А малую толику мне подари. Бесполезно оно теперь тебе, парень. Все равно тебя расстреляют!
У Северина даже в глазах потемнело. Рискнуть? Попросить отпустить? Нет. Сразу схватится за ружье...
И, таясь в тени, еще ниже наклоняя голову, быком, он зашептал так, что старик не мог расслышать.
– Ась? – придвигает морщинистую щеку к самым его губам Онуфрий. Северин схватил его за пояс и мягко повалил на пол. Только стукнул о доски затылок.
– Пикни – убью!
Кушаком перетянул деду ноги. Скрутил пережженной веревкой руки. Его же рубашкой завязал рот.
Онуфрий только повертывается, помогает всем телом – лишь бы не осерчал злодей, не погубил бы душу!
Северин перешагнул порог...
Бледнеет от жара июльское небо. Истомились под солнцем цепи хребтов – мутятся синим паром. Вот-вот оторвутся, туманом всплывут в высоту.
Студеной водой булькает ключ в раскаленных скалах. В омутах хрустально-зеленая глубь. Пихтовая тень зонтом прикрывает берег. Воздух под тенью густой, прохладный, смолистый.
Раздвигая мохнатые папоротники, увертываясь от ветвей, тяжело выходит к ключу Северин. Лицо изможденное, пот заливает щеки. Он стирает его рукавом, валится животом на жаркий песок и голову окунает в воду.
В открытых глазах плывут и мерцают бледные световые узоры, лоб начинают щемить ледяные струи.
«Ох, отлегло! – Он садится, отряхиваясь. – Благодать какая!» – добродушно мелькает мысль. Но сейчас же вздрагивает, ощупывает лежащее рядом ружье.
На заре, еще когда свежа была сила, добрался до Громотухи. Взял мешок сухарей, ружье и кисет намытого золота. Очень жалко было бросать шурф. Так и думал, что вот отсюда начнет прирезку. Скоро снимет торф и уж исподволь, не торопясь, будет в лотке промывать драгоценные пески. А гляди, куда повернулось!
Был человек, можно сказать, накануне славы. Весь бы прииск заговорил. Верняком бы премию дали...
– Дали бы за Громотуху, – вслух утверждает Северин, ударяя в песок тяжелым кулаком.
– А теперь – и убийца-то он, и грабитель, и, что уж действительно верно, – беглый арестант!
Отощал. Мочит в ручье сухари и жует. Без аппетита. Просто знает, что надо есть.
Хорошо, что спички с собой – не замерзнет ночью. Морщит веки, опухшие от укусов мошки, смотрит на полдень. Где-то там, за хребтами, река Катунь.
– Выберусь на нее, – говорит он хрипло, – салик свяжу и – вниз... На людях затрусь, как иголка в сене.
Не хочется подниматься. Ноги гудят. Но надо. Может быть, гонятся по пятам. Слушает каждую минуту, тревожно вскидывая голову.
– Нет, не бросят они меня, – тоскливо мучается Северин. – Очень на золото разъярились!
Утром двигался осторожно. Сбивал и путал следы. Как тогда, перед арестом, часто бродил водою, чтобы не почуяла собака. Но, перелезая хребты, устал. До того, что впадал минутами в безразличие, Шел туда, где проход был легче, брел наугад, приблизительно, сохраняя нужное направление.
Сейчас предстояло взбираться на купол безлесной горы, кудрявой от кустов малины.
«Пора бы и жару спадать», – думал Северин, поглядывая на краснеющий солнечный шар, окутанный золотой пылью.
Но вверху, на открытом месте, без тени, без движения воздуха было особенно душно.
Сладким и терпким ладаном пахла гора. По коленям шуршал багульник, малинные цепкие заросли хватали рубашку. Одурманенная голова начинала болеть и кружилась. Запинались ноги о невидимые колоды, истлевающие в траве.
Освежали ягоды. Рдели осыпью. От малины хотелось пить, а смородина каждой стеклянно-прозрачной пурпурной гроздью давала глоток пронзительно-кислого напитка.
В безветрии поднималась мошка – как огнем палила лицо, разъедала руки. Пришлось накрыться сеткой. Стало еще душнее и жарче.
Опять спускается Северин к какому-то новому и неведомому ручью. Пить, пить! Выжгло всю грудь!
Бегом бежит под черные многоярусные ели. Припадает к воде, глотает студеную влагу. Поднимает голову и цепенеет, упираясь ладонями в гальку...
Шагах в двадцати, за ручьем, внимательно наблюдает за ним медвежья морда. Видны темные, словно пуговицы, глаза и кожано-черный нос, раздувающий норки.
Спрятался зверь за кустарником, только выставил бурый шар головы.
Северин вскочил, сдергивая с плеча ружье. Над кустами всплыл и медведь всей огромной своей шерстистой тушей. Уронил на весу широченные загребистые лапы и остолбенел...
– Ах, лешак, и ты на меня! – вдруг завопил Северин и, оттягивая ружейный курок, кинулся прямо в ручей, к медведю.
Зверь мгновенно осел, фыркнул и, переметнувшись косматым колесом, ударился наутек, ломая сучья. Мелькал коричневой шкурой.
Ярость Северина сразу прошла. Уж очень легко досталась победа, уж очень спешно убегал перед ним толстозадый медведь. Невольно рот растянулся улыбкой, открывая белые, неиспорченные зубы. Но, присмотревшись к кустам, Северин вздрогнул.
Качая ветки, пробирался второй медведь. Тяжелой трусцой поспевал за первым.
Крупный, как бык, и чернее. Этот не был испуган. В сторону Северина не смотрел и, похоже, был раздосадован бегством товарища.
– Язви тебя! – ужаснулся Северин. – Двое за раз!
Была середина июля, в здешних местах самое время медвежьих свадеб. В памяти встали рассказы охотников про лесные процессии, когда впереди, могучая властью пола, шествовала медведица, а за ней, в отдалении, один за одним брели слепые от страсти грузные и свирепые самцы. До пяти зверей видывали промышленники в таких свадьбах сразу! И куда бросалась медведица – туда сворачивали и спутники ее...
– Вот стрелял бы я, – опасливо улыбается Северин. Ружье у него одноствольное и в стволе сидит единственная пуля.
Опасность взбодрила, вернула веру в удачу, в фарт, до сих пор выручавший его. О медведях, правда, Северин особенно и не думал. Мало ли он их встречал! Шел, в десятый раз перебирая подробности вчерашних событий.
Вспоминал свой шурф на ключе Громотухе, белоногого и рыжего коня, оставшегося от смотрителя, и корыстного деда Онуфрия, искушавшего его в бане.
Но будоражащего впечатления от встречи с зверями хватило ненадолго. Оно ослабело, начали гаснуть мысли, и опять едва волочились ноги.
Тогда, сознавая опасность, Северин напряженным усилием пытался вернуть себе бодрость.
– Шагай, шагай, – сердито командовал он, обращаясь словно к кому-то другому. – Если и сдохнешь здесь, так на воле!
Потом упрашивал:
– Ну, маленько еще! На ту вон гору. Уж там-то наверное будет перевал на Катунь!.
Но хребты сменялись хребтами.
Забрался в глухую и черную тайгу. За гущей колючих хвоистых лап золотым пауком бродило солнце, тянуло тонкие струны лучей.
Оглянулся Северин назад. Незнакомыми показались горные цепи, порозовевшие под вечерним светом.
Синей копной выпирает налево вершина, снежные пятна пестрят ее склоны. Никогда он не видел этой горы! Тоскливое беспокойство прибавляется теперь к усталости. Этого еще не хватало – заблудился!
С каждым часом все ближе подходит ночь. И обыкновенное дело – ночевка в тайге – угрожает сейчас непонятными страхами...
Растерянно оглядывается Северин по сторонам. Хоть бы зацепиться взглядом за знакомый предмет! И вдруг над стрельчатым палисадом черных, иззубренных пихт примечает вдали хвостом изогнувшийся дым.
Около этих пихт как будто бы проходила его дорога. Тогда там не было ничего. А сейчас – костер!
Значит, следом за ним крадутся люди. Может быть, близко уже подошла погоня. Из любого куста поминутно могут подняться охотники за человеком, и тогда уже поздно будет убежать.
Затаивши дыхание, Северин мгновение ищет, куда бы метнуться. И, круто сворачивая с пути, бросается в самую глушь нависшей хвои.
Здесь дебри, поседевшие от столетий. Космами мха обвисли ветки, потеки плесени изузорили кору. Гробами тлеют во мху завалившиеся гиганты-кедры.
Задохнувшись, Северин остановился. Порвал рубашку в безумном беге, потерял мешок с сухарями. Зацепил, должно быть, за сук, сгоряча и не заметил.
Надо бы следом назад повернуть, куда же без пищи пойдешь?
Но уже под деревьями стало темно. Он петлял бессистемными поворотами. И днем нелегко отыскать пройденный путь. Ни за что не вернулся бы сейчас, чтобы опять увидеть дым от костра, грозящей рукой подымавшийся из пади.
– Боязно, боязно! – жаловался Северин и, сгибаясь, как преследуемый изюбрь, забивался все дальше в чащу.
Устал, наконец, и бояться. Споткнулся, свалился на мох и лежал до тех пор, пока муравьи не поползли по шее.
Отрезвляла прохлада росы. Понемногу опять возвратился утраченный рассудок.
Северин сел и задумался. Утром он вернется и обязательно отыщет сухари. А потом тихонько пойдет вперед, не торопясь, не изнуряясь. Поймают его – так поймают. Ведь не судят же за чье-то чужое дело?
От этих мыслей стало спокойно, по крайней мере, он знал, что надо делать завтра.
Над лесом нахмурилась ночь, золотые россыпи звезд открылись в глубинах неба.
Мягким полетом шаркнул над головой филин, испугал Северина, плюхнулся на близкую вершину кедра.
Пробирал холодок. Мокрый от дневного пота, Северин задрожал.
«Ночь не скоро пройдет, а на заре совсем замерзну!» – подумал он.
Пришлось в темноте разыскать для костра сушины. Царапая руки, ломал иссохшие ветви. Тащил валежник. Содрал с березы кору – и растопка была готова.