Текст книги "К Лоле"
Автор книги: Максим Лапшин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
Через пятьдесят пять минут я уже стою на плато Колхозной площади, наблюдая, как похожее на апельсин в чулке солнце пытается согреть коченеющую дневную громаду Москвы. Ему это не удается, и на нем проступают пятна неправильной формы. Одно из них похоже на конскую голову. Последние снежинки апреля посвящаются обескураженному холодом голубю на плече Николая Гоголя. Так вот на кого была похожа дама с серебряными перстнями в вагоне метро! На поверхности мрамора сияет отражение фигуры замороченного судьбой студента, который напряженно думает, что же ему делать с неугомонной внутренней силой, требующей то новизны, то постоянства, действующей вопреки традиции взросления, слишком могущественной, чтобы суметь ее утаить, и вызывающей настороженность и непонимание со стороны ближних. Не всех, конечно, особенно если учесть наиболее близких из них. Например, дедушку. Когда наступает май, я еду к нему – это что-то вроде семейного правила, объединяющего нас двоих. Я просто сажусь в ночной поезд с окнами – черными зеркалами, в глубине которых иногда просыпаются красные огоньки, живущие по законам стремительного горизонтального движения, – и еду. Мигает рельс, метусится окрестность, временами поглощаемая темнотой. В моем полукупе двое задорных сорокалетних мужиков и пожилая угрюмая дама. Мужики играют в переводного дурака, дама читает «Кровавую страсть» в мягкой обложке. Ходят взад-вперед пассажиры, нежно звучит радио.
– Это хоть на каком языке-то нам заводят? – спрашивает один из мужиков, с гадательным упоением вытягивая из колоды потертые листы.
– Это французский, – отвечаю я, неожиданно для себя вступая в разговор.
– М-м-м… Французы поют восхитительные песни – ничего не понятно в их словах.
Он шлепает по столу бубновой мастью и с лукавой улыбкой смотрит на партнера, ожидая, что тот немедленно оценит его козырное коварство.
– Бл-л-лин, – огорчается визави, с трудом удерживая в руках веер рассыпающейся швали. Когда картежники отправляются курить, дама перемещается к столу, попутно извлекая из сумки целлофановые пакеты с бутербродами, вареными яйцами и хлебом. Проводник приносит ей чай. Соль у нее насыпана в коробочку из-под лекарства. Чтобы избежать приглашения к столу, я ухожу в рабочий тамбур и стою там на холодке, вычерчивая пальцем бессмысленные зигзаги на загрязненном стекле.
Не знаю, о чем я буду разговаривать с дедушкой, когда у меня на уме одни девки. Последняя из линий получается похожей на женский профиль. Громыхают двери, вторая проводница по пути в соседний вагон критически осматривает меня от ботинок до макушки. Троекратно. Нет, не курю, хотя из дыма могли бы получиться еще более причудливые картины. Возвращаюсь в тепло и, подныривая под торчащими с верхних полок ногами, пробираюсь к своему месту. Замечаю, что в соседнем полукупе на одиннадцатом месте едет ранее не замеченная мною молодая девушка, путешествующая с очень самостоятельным видом. У нее короткая прическа, немного круглое миловидное лицо, родинка на щеке. Вокруг нее целый дамский мир: книжка с дюжиной закладок, журнал мод, отверстая косметичка с вываливающимися оттуда мазилками, какой-то металлический диск, домашняя чашка с тигренком, авторучка с разноцветными стержнями. «Луиза», – почему-то проскакивает в моем сознании. Или подсознании. Или подподсознании. Глядя в разделяющую наши сиденья стенку, я не вижу ее, но различаю нимб, праздничное свечение которого преображает вагонную тесноту.
До того как включат тусклый дежурный огонь, я успеваю пройти мимо нее еще три раза: она листает журнал с глянцевыми страницами, в другой раз смотрит в окно, подперев рукой голову и близко придвинувшись к стеклу, наконец, шуршит оберткой шоколадного батончика и коротко взглядывает на меня – не без улыбки, словно догадывается о причине повторяющихся мимохождений. Кто она? Может быть, московская студентка родом из провинции, может, молодая супруга новоиспеченного военного, а может, дочь комяцкого шамана? Я, как наивный додик, пытаюсь устроить сближение с ней у себя в уме, ругая поездной быт, в котором отсутствуют нейтральные территории, где возможно обменяться неторопливыми улыбками, попросить о какой-нибудь пустяковой услуге, сказать комплимент и на некоторое время удалиться, предоставляя ей время решить, симпатичен ли спутник.
Простояв около десяти минут у котла с горячей водой в надежде, что она пройдет мимо, я досконально изучил расписание и, призвав на помощь простейшие понятия теории вероятности, заключил, что вряд ли она сойдет в четыре сорок пять утра на одной станции вместе со мной. В вагоне переключили освещение, ее закуток погрузился во мрак, и я прошел к себе. Полуночный картеж закончился. Соседи устроились на ночлег. На столе рядом с пачкой печенья были брошены короли, дамы, валеты – с лицами, румяными от пощечин. Я повернул громко сработавший переключатель внизу под плафоном. Тот ответил желтым потоком света, выхватившим из темноты лицо лежащей на боку дамы.
– Можно? – спросил я.
– Не беспокойся, мне не мешает, – ответила она негромко, будто опасалась потревожить едущую с нами в вагоне ночь.
Я снял обувь, забрался с ногами на сиденье и прислушался к ритмическому звуку, сопровождавшему наше движение. Среди дорожных вещей была другая снеговская тетрадь, по которой я собирался чуть-чуть поготовиться к досрочному экзамену. Я открыл ее на пустой странице и, испытав неожиданный позыв не к чтению, а к письму, одним духом и без единого исправления накатал рекордное количество строк.
«Радостная весть пронеслась по королевству: она нашлась! Забыв запрет на волнения, король бегал по дворцу, заглядывая во все лица, и в каждом зале и на каждой лестнице радостно восклицал: „Не может быть! Ах, как я счастлив!“
Карета прибыла поздно вечером, девочку сопровождал министр юстиции, по дороге пытавшийся объяснить ей все, что произошло. Он перечислял имена астрологов и даты катастроф, не переставая говорить, водил перед ее лицом руками, соединяя и разводя два кулона, которые, сливаясь, образовывали одно, и со всем нескончаемым запасом свидетельств сам становился похож на обезумевшего прорицателя. Она молча слушала, а когда в сопровождении множащегося на ходу окружения оказалась на пороге Алмазного зала, то на секунду задержалась, привыкая к яркому освещению, а потом храбро шагнула вперед и, глядя в глаза королю, сказала: „Ты не мой папа!“ Король смутился, внутренний восторг в нем погас – но лишь на мгновение – и тут же разгорелся вновь. Он ответил: „Хорошо, тогда побудь хотя бы моей гостьей“.
Девочку отвели в заранее приготовленный гардероб, там переодели и хотели изменить ей прическу, но она не позволила прикоснуться к своим волосам. Она забрала у фрейлины гребень, поиграла на его зубчиках ногтем, зевнула и стала рассматривать цветочный узор на шторах. „Ваше Высочество, пойдемте со мной, Его Величество ждет вас за ужином“, – сказала вторая фрейлина.
В том же зале, где произошла прохладная встреча, был накрыт небольшой по дворцовым меркам стол. За ним сидели король, маршал и двое министров. Слуги были отправлены прочь. Свободный стул ожидал гостью. Она забралась на него, положила руки на стол, поставила торчком сжатую в кулаке вилку и, наморщив нос, обвела взглядом многочисленные блюда, тарелки, вазочки… „Мы будем есть баклажаны?“ – спросила она, глядя на короля чуть дружелюбнее. Король растерялся и тоже стал поспешно осматривать стол, хотя точно знал, что баклажанов на нем нет.
– Дорогая моя, видишь ли, баклажаны, они… Давай мы будем есть их утром, а сейчас у нас приготовлена прекрасная рыба. С молочным соусом и с овощами. Такая вкуснятина, что тебе обязательно понравится.
Король говорил, а министры и маршал смотрели друг на друга, не решаясь перевести взгляды на девочку, которая была сегодня центром государственных дел.
– Ну давай, я попробую, – сказала она.
– Жепард, положи ей, пожалуйста, кусочек, – обратился король к министру финансов, медлительному человеку в серебряных очках.
– Спасибо, – поблагодарила гостья, принимая тарелку из рук министра. – Отчего у тебя такой кошмарный нос? – добавила она, впрочем, глядя уже на рыбу.
Сидевший справа от короля престарелый маршал сухо рассмеялся.
– Лора, если хочешь, я научу тебя кататься на лошади, – сказал он, улыбаясь тонким лягушачьим ртом.
– Как ты меня назвал? – спросила девочка, сощурившись.
– Лора.
– А-а-а-а, – успокоительно протянула она. – Мне показалось, ты сказал „Нора“, так зовут дочь герцогини. Они часто проезжают через наш поселок на границу.
– Ты, наверное, имеешь в виду семью герцогини Жу, – предположил король. – Они будут завтра во дворце на вечернем приеме, и ты их всех увидишь.
– Ой, не надо! – принцесса недовольно поморщилась. – Герцогиня Жу похожа на свинью!
Король в ответ попытался придать своему лицу укоризненное выражение:
– Мало ли кто на кого похож, Лора! Герцогиня Жу – добрая женщина…
– Она злая! – перебила его принцесса, сделав гневную гримасу и бросив со звоном вилку на стол. – Она приказала своему слуге ударить моего брата плеткой. У него остался шрам.
Принцесса сдвинула платье вниз по руке, высвобождая плечо, и многократно провела по нему пальцем, чтобы показать, какой след остался от удара: „Вот такой, ужасный!“ На ее белой коже появились тонкие красные полосы. Король попробовал оправдаться и совсем запутался:
– Подожди, Лора, успокойся. Дело в том, что она, вероятно, не разобралась, а к тому же у тебя ведь нет никакого брата.
– У меня два брата и одна сестра! А попало младшему, хотя он был совсем ни при чем.
Король умоляюще глядел на всех по очереди и теребил в руке край нагрудной салфетки. Маршал застыл в неизменной позе, министр финансов, наверное, желал провалиться сквозь пол, только не знал, как это сделать. Заговорил министр юстиции, который познакомился с девочкой раньше остальных:
– Скажи, твой брат, он что, совсем ничего не сделал? Где он тогда был?
– Он бросил камень в ее лошадь.
– А зачем он бросил камень в лошадь?
– Ну, что зачем? Не зачем, а просто так, от радости. Был мой день рождения, мы все играли. Камень был ненастоящий, взаправду это было яблоко.
– Давно это произошло?
– Я же говорю, в мой день рождения, прошлой осенью, третьего сентября.
Министр замолчал. И король, и его подданные, сидевшие с ним за столом, хорошо помнили день, когда родилась принцесса и умерла королева. Это было в начале зимы почти восемь лет назад, и именно этот день был записан в дворцовые хроники, как дата, во время которой нельзя ни радоваться, ни скорбить. По только что сказанным словам принцессы получалось, что двор должен срочно готовиться к празднованию ее дня рождения, потому что третье сентября наступало через два дня.
– Ну ничего, – сказал король, опуская ладони на стол. – Так даже и лучше. Завтра я издам указ о перенесении дня рождения принцессы на новую дату, и да помилует меня Дева Мария, и простит моя покойная супруга».
Антон оторвался от письма, отодвинул вагонную занавеску и увидел огни сажевого завода, круглосуточно пыхтящего на окраине города, где живет его дедушка. Он вырвал только что написанные листки, посмотрел на образовавшиеся неровные края, прочитал случайно выхваченную из середины страницы фразу, сложил все вдвое и впихнул в середину тетради, которую спрятал в сумку вместе с печеньем.
Состав вошел в город и замедлил ход. Уличная дверь в тамбуре была не закрыта на ключ, а проводница еще шла по вагону, осматривая пассажиров и сверяя их действия со сведениями своей кожаной книжечки, в кармашки которой были наторканы железнодорожные билеты. В соответствии с содержимым одного из кармашков пассажирка, едущая на одиннадцатом месте, скорее всего не будет потревожена до самого позднего утра, хотя откуда мне, в общем-то, знать, в ее ли правилах спать допоздна.
Из поезда я вышел, словно из недавно созданного дворца. Не стал дожидаться появления слабо освещенной серой коробки, именуемой зданием вокзала, а спрыгнул на землю около моста, перекинутого над автомобильным шоссе, и сразу оказался в нужном мне районе.
Дедушка живет в частном секторе на улице Путейской. Пробираясь к его дому проулками, осложненными пересечениями канав и поваленных столбов, я с грустью думал, все ли там по-прежнему. Пустые бутылки на крыльце. Намокшие от росы войлочные ботинки у дверей. Заночевавший в повешенном на гвоздь зеленом ведре утренний туман. Как и раньше, я подкрадываюсь к дедушкиному дому одновременно с рассветом. Он сидит на выставленном из дома стуле и курит, глядя, как я подхожу. Ждет, пока я обогну нежилую собачью конуру, бочку с водой и поднимусь на крыльцо до предпоследней ступеньки, чтобы только тогда сдвинуться всем своим сухим телом с привычного места, распрямляясь, отставить руку с мундштуком в сторону, а свободной обхватить меня за шею и плечо, укалывая при объятии жесткой седой щетиной.
– Привет, пацан!
– Здравствуй, я как всегда к тебе без телеграммы.
– Ничего, я знал, что ты вот-вот приедешь. Заходи, не разувайся.
Мой дед – единственный из известных мне живых пророков. О погоде, урожае и моем приезде ему всегда известно заранее. В разговоре он иногда добавляет: «Мне никто не говорил, но я знаю», высказывая мнение, против которого мне, как правило, нечего возразить. Задержавшись у открытой двери в дом, дед смотрит на сизую шапку дыма, повисшую над трубами района, и говорит:
– Никуда не годится, совсем испортили воздух. Ну ничего, скоро какая-нибудь другая планета войдет.
– Куда войдет? – интересуюсь я, следуя за ним в дом.
– В жизнь, – отвечает он, не оборачиваясь.
– А как нам на нее переселяться?
– Нам не надо. Там что-то другое будет жить.
Мы проходим в комнату, где по сравнению с моим прошлым визитом стало еще сумрачнее: тусклая лампочка высвечивает неровности стен, покрытых раз от разу темнеющими обоями, лица людей на фотографиях в коричневых рамках выглядят строже, чем прежде. На столе бедлам, потому что дедушка не признает никаких шкафов для посуды и хранения продуктов и к тому же он опять ремонтирует радиоприемник.
– Что на этот раз?
– Хрипит сильно и антенну заедает.
На облезлой электрической плитке стоит кастрюля с булькающей жидкостью. Дед варит клейстер – у него чешутся ноги, и он натирает их крахмалом. Я плюхаюсь на знакомый до гвоздика в прохудившейся обивке синий диван, и, слушая дедушку, начинаю клониться на бок, и засыпаю.
По пробуждении мы завтракаем. Я нарезаю хлеб, дедушка срывающимися движениями открывает консервную банку с сардинами. Он с утра одет в свои рабочие холщовые штаны с шестью карманами, в первом из которых лежат все курительные принадлежности, во втором складной нож в чехле, в третьем истрепанное письмо от моего отца, где говорится, что у нас все нормально, в четвертом губная гармоника, в пятом таблетки от сердца, содержимое шестого кармана мне неизвестно, потому что дедушка ни разу при мне к нему не обращался.
– Ты, главное, не переживай, – говорит он после того, как я рассказываю, что в институте у меня долги по большинству дисциплин. – Нервы отражаются во всех болезнях! Я вот не переживаю и живу восьмой десяток. Ешь консерву, сил набирайся.
– А ты почему не берешь?
– Я не хочу.
– Почему?
– Мне уже нельзя жирного, я свое жирное съел.
Словно в подтверждение сказанному, он выбирает самый черствый кусок хлеба и, окуная его в несладкий чай, сосредоточенно жует. Наблюдая за ним, я иногда представляю, как дедушка по собственному желанию подвешен в воздухе с закрытым ртом, вне досягаемости от каких-либо предметов. Прошелестев бумагами, он протягивает мне небольшой газетный сверток с вареной картошкой и двумя рыбками.
– Отнеси Воське в конуру.
– Так у тебя там кто-то живет?
– Приблудная шавка с больной ногой. Спит постоянно. Я бы завел лайку, да куда мне с теперешним-то здоровьем.
– Зачем ты такую калеку на цепи держишь? – спрашиваю я, покормив собаку.
– Она иначе сбежит, а привязанная – знает, что у нее есть хозяин.
Дед вытирает платком лицо, обогащенное морщинами, и внимательно смотрит во двор. С улицы доносится слабое грохотание.
– Опять трамвай пустили, – говорит он, по-прежнему сжимая в руке эмалированную кружку, которую он держит не за ручку, а в обхват.
Воська кратко подает голос. Удесятеренным эхом ей вторит соседский волкодав, на котором я в детстве катался верхом. Выйдя на крыльцо, мы совещаемся о предстоящих хозяйственных делах.
– Нужно дрова распилить, а огород я вскопаю сам, – говорит дедушка.
– Такое-то огромное поле?
– Ерунда.
Три часа мы работаем без перерыва, вжикая двуручной пилой и превращая штабель оставшихся от старого забора досок в груду пригодных для печи поленьев. На них мы и усаживаемся, чтобы отдохнуть и понаблюдать, как, несмотря на приближение и наступление полудня, в воздухе продолжается движение сероватой дымки, усугубленной выхлопом дедушкиного мундштука. Во время перекура дед в который уже раз обращает мое внимание на шрам от серпа на руке и жалуется, что пальцы совсем перестали его слушаться. На всем его теле множество отметин, оставленных бывшими не в ладу с человеческой судьбой временами.
Странное дело, каждая наша встреча заканчивается громким спором, почти ссорой, происходящей по причине обоюдного нежелания уступить в разговоре о какой-нибудь сущей чепухе. В такой скандальный финал трудно поверить, глядя со стороны на нашу сиюминутную идиллию на дровах, понятную, наверное, даже на половину туловища выбравшейся из конуры псине.
Дедушка сминает в руке израсходованную пачку, встает с кучи и отправляется в магазин за новыми сигаретами, а я несу в дом два десятка поленьев и затапливаю печь. Охваченное пламенем гнездо птицы Феникс. Насколько я помню, она не участвовала в беседе двух сородичей на райских окраинах. Сидя верхом на кренящемся табурете и подложив под мягкое место свернутое в виде подушки старое пальто, я вижу мириады лиц и событий, соединенных в тянущуюся из прошлого цепь. Повторяющееся видение мешает мне мыслить, а золотые звенья цепи метят в новое литье. Кажется, мое стремление к идеалу похоже на бегство от урагана с украшенной изумрудами короной на голове.
После обеда мы с дедушкой возвращаемся к прежнему занятию. Опилки под ногами впитали влагу из воздуха и земли и стали упругими, как резина. Когда начинает смеркаться, дедушка включает фонарь над крыльцом, но его свет едва достигает площадки, где мы работаем, словно, подкравшись, касается нас слабым крылом и бежит прочь. В сгущающихся сумерках мы продолжаем пилить, следя за тусклым блеском металла и убывающим количеством досок. Последняя из них – со множеством сучков и криво торчащим ржавым гвоздем. Распилив ее, мы одновременно разгибаемся – я чуть быстрее дедушки – и в не лишенном торжества молчании смотрим друг на друга. Я подхватываю под руку пилу, как институтскую папку, и сознаюсь – такая ноша мне приятней. Если бы не интеллигентская закваска моих родителей и соответствующее семейное воспитание, я в свои двадцать лет мог бы вполне работать монтером высоковольтных линий электропередач или уборщиком горелой земли. Но я белоручка и до седьмого соленого пота согласен работать не чаще одного раза в году. Так я думаю, поочередно погружая покрасневшие ладони в бочку с неподвижной черной водой. Меня захватывает ощущение поднимающегося до самых локтей холода, а дедушка медлит на пороге, видимо не желая заходить в дом один.
За ужином я рассказываю ему про московскую встречу с девушкой, жившей в одном из домов нашего района, скорее всего где-то неподалеку, потому что она помнит ребят, с которыми мы вместе проводили здесь лето. Ее зовут Ангелина, у меня не получается ее вспомнить, а ты, дедушка, не припоминаешь ли такую? Незнакомая девушка однажды остановила меня на улице и безошибочно назвала по имени. Я очень удивился, все-таки Москва – огромный город, а мы довольно-таки в стороне. Конечно, наше с мамой окончательное возвращение, а затем последовавший за повышением отца переезд в Новосибирск и новые впечатления юности многое удалили из моей памяти, но ведь и она с того периода жила не в вакууме.
Дедушка приносит черно-белую фотографию, на которой нельзя различить лиц, видны лишь фигуры двух пупсиков в широченных шортах. Фото, говорит дедушка, делал твой отец, когда тебе было три или четыре года. Вскоре после этого семья той девочки переехала.
– Знаешь, если это действительно была она, тогда понятно, почему я не помню ее имени.
– Я и сам ничего не помню.
После чая мы смотрим телевизор.
Дедушка: Интересно, они там что – ходят или ползают?
Я: Кто?
Дедушка: Когда объявляют, что вот, мол, космонавты выходили, произвели работы…
В полночь ложимся спать.
На следующее утро дедушка явно не в духе. Это происходит без видимой причины, хотя похолодание и пропажа солнца – достаточная для него причина. Встал, оделся и шарит рукой по полу около кровати, что-то бормоча с сердитыми интонациями в голосе. Со мной не разговаривает до обеда. Несколько раз проходит мимо стола, где я занимаюсь с конспектами, делая вид, что не смотрит в мою сторону. Наконец до меня доносится первая за все утро членораздельная фраза: «Доставай тарелки, картошка уже разварилась». Пока едим, он опять молчит, и только дружное звяканье ложек в граненых стаканах во время чаепития понемногу удаляет грозовой фронт с его лица.
– Чувствую себя неважно, – говорит он. – Если вдруг умру, скажи отцу, чтобы позаботился об ульях.
– Что-то соседей второй день не видно, – замечаю я, глядя в окно поверх испачканной сажей занавески.
– Дома сидят. Что в такую погоду делать?
Дед снимает с крюка прорезиненный плащ и отправляется за ответом на улицу. Часа полтора бродит где-то, потом, с шумом хлопая на своем пути дверями, возвращается – сапоги в грязи, капюшон сброшен, лицо просветлело. Покурив у печи, подходит ко мне и встает за спиной. Выдерживает почтительную паузу, за которую мне очень хочется разозлиться и на весь оставшийся день поставить дедушку в угол.
– Скоро экзамены? – спрашивает он.
– Через две недели.
– Ладно, учись хорошо. Выучишься, поедешь жить за границу.
– Зачем мне туда?
– Надо тебе мир посмотреть. Там ведь все другое.
Он берет со стола пожамканный газетный лист с программой телепередач и делает вид, будто не желает больше меня отвлекать. В этот момент мы оба понимаем, что разговору только что было положено начало.
– Дедушка, ты сумасшедший! Кому я там нужен?
– А ты никого не спрашивай! Собирай чемодан и поезжай. Не должен молодой человек на одном месте сиднем сидеть и чужие рассказы слушать.
– И куда я поеду?
– Куда хочешь – в Америку, в Африку, чем дальше, тем лучше! Когда руки и голова на месте, на хлеб всегда заработаешь.
– Ну, например, я в Китай хочу.
– Еди! Чтобы жизнь любить, надо знать, какая она бывает разная.
– В Китае язык непонятный.
– Зато он музыкальный! Ты слушай, что я говорю, и мотай на ус. Может, тебе судьбой в самом деле что-нибудь в Китае или в Египте уготовано, а ты в Москве безвылазно сидишь.
– Ну уж тогда не в Китае, а кое-где поближе. В Самарканде, например.
– Не знаю, что за Самарканд такой, а мне Прага очень понравилась. Сам знаешь, какой я ее увидел, ведь одни развалины были, и все равно, когда по телевизору показывают, я до сих пор некоторые места узнаю. Так что, говорю тебе, учись хорошо. Безграмотному везде плохо.
Возможно, дедушка мой прав, и силы, которые однажды вытолкнули меня на московскую орбиту, вновь закипают в невидимом котле, но, как всегда, я этого не вижу, не слышу и не осязаю. То, чему надлежит случиться, осторожно возьмет меня своими неощутимыми руками и разом переставит с места на место, по обыкновению не предоставляя замечтавшемуся индивиду ни времени на размышления, ни городов на выбор.
Когда случится очередное из множества моих перемещений – неизвестно. Склоняюсь над тетрадью и стараюсь думать предметно. Вне моего внимания постепенно оказываются дедушкин дом на улице Путейской, обратный поезд в Москву, высоко над лабиринтами мира воспарившая Лола и другие мечты, вынутые, как сладкие вишни, из компота реальности.
Сессия прошла быстро, а лето бездарно. Если где-то в своей сердцевине я оставался болен, то что это было: бледная немочь или черный сплин, дурная ностальгия или беспочвенная меланхолия? А может быть, несмотря на июль и солнце, у меня в голове приключилось морозное пучение? Тогда мне необходимы целительные люстрации: добрый человек, отцепи над моей головой люстру, чтобы она упала мне на макушку и я перестал помнить лишнее.
Рассказывают, что полузабытые идиоты древности верили, будто бы все в растревоженном человеке приходит в норму, если его посадить на упавший с неба метеорит. Сидишь вот так бывало, говорили наши наивные пращуры, верхом на небесном теле с новомодным термометром – мамонтовой косточкой, обернутой реликтовым подорожником, – во рту, и недуг понемногу начинает оставлять тебя, в голове заметно светлеет и утраченный аппетит полностью возвращается. Ты забиваешь градусник в колчан и мчишься в рощу к развеселой компании полунагих дриад – возлежать с ними на ложах из благородной листвы, слушать звуки зовущих флейт и вкушать прелести, какие подадут.
Яичницу с колбасой под бодрые звуки пугающего самое себя радио имею я сегодня на ужин, и, как часто бывает, яичница подгорела и вместо розового румянца колбасы – песочный хруст угольковой корочки на зубах. Это генеральная репетиция похода на Средний Урал. Послезавтра приедут друзья: Павел, Олег и Семен.
В походе я вел в маленьком блокноте «Дневник для Лолы». На седьмой день, когда опрокинулась байдарка, он сгорел во время просушки вещей. Дотла, лишь почерневшая пружинка осталась от его разлинованного великолепия. Печаль, ранее утекавшая в блокнот, стала накапливаться на моем лице, и Олег, однажды не выдержав, сказал мне: «Ты взгляни на себя, Антон! Полная приключений река несет нас к знаменитым порогам, а у тебя вид хуже, чем у каторжанина. Наверняка причина твоей смурятины – какая-нибудь бикса, которая прокомпостировала тебе мозги накануне похода».
Он был прав: не погорелых строк мне было жаль, а женский призрак продолжал мучить меня. И я ответил, что не так-то легко сопротивляться идеалу. Особенно когда тот изо всех сил щеголяет своей недоступностью.
«Запомни, у каждой красавицы есть прыщ», – успокоил меня друг, одновременно подсекая полукилограммового линя.
На следующий день я достал из багажа карманное зеркальце, станок с лезвиями, сел на прибрежный камушек, намылил волосы и побрился наголо. Мою голову тут же облюбовали бабочки: они садились на нее безбоязненно, по две, а то и по три разом, и я чувствовал, как они перебирают лапками по моей макушке и опускают вниз крылышки.
Когда мы остановились на ночлег рядом с лагерем голландских путешественников, то прибывший вскоре оттуда парламентарий пригласил нас раскурить трубку мира и разделить с ними скромный ужин. Было весело, необычно и красочно от их фосфорицирующих комбинезонов. «Ваш абсолютли лысый товарлищ», – по-русски называли меня голландцы, обращаясь к Павлу и Олегу.
Начиная с четырнадцатого дня мы стали порядочно уставать. Настроение было не мажорное, по ночам мешали кулексы, днем раздражали прочие кровопийцы, вроде Семена, которому то снасть не та, то сахару много жрете. Еще двое суток мы держались, хотя все валилось из рук, и продуктов оставалось кот наплакал, но наконец над рекой перекинулся железнодорожный мост, и карта маршрута показала, что станция рядом. Дождались поезда, заняли купе, вытянули ноги и, ощущая вагонные толчки, долго не могли поверить, что вагон движется сам и нам не надо упираться в перила и стенки, чтобы было удобнее работать веслами.
Злой и неудовлетворенный, вернулся я в Москву. Вскоре мне была оказана честь выступить шафером на свадьбе Зоры, но я отказался, решив про себя: «Знаешь что, Зора, ты все-таки не тянешь на новую Лолу. Так что – чао-какао!» Видел я их у загса рядом с украшенными автомобилями: ее белое платье, его конопатую физиономию и курсантскую прическу. Удалившись оттуда, заглянул в ювелирный магазин на Арбате, где прошел вдоль прилавков, переводя гадательный взгляд с одной неподвижной фигуры «Продавщица со сложенными на груди руками» на другую такую же и ожидая, что там меня могут узнать и попытаться сделать счастливым. Однако, скорее всего, те, кто видел мое побитое разочарованием лицо, чувствовали, что вид матерой грусти обескремнивает их собственную радость, и торопились отвернуться. Сосиска в тесте, купленная около станции метро, тоже имела отвратительный вкус.
В новом учебном году я раз в неделю стал ездить на станцию Моссельмаш, чтобы смотреть в туннельный микроскоп. Станция – большая мусорная куча, в которой роются рыжие псы с гнилыми клыками и заваленными на блохастые зады хвостами. У одного он похож на колыхающееся страусиное перо со шляпы преображенной живописцем незнакомки. Проносится порыв ветра с запахом масляной смазки. Я жду электричку. На скамейке шепчутся синеухие дауны. Один из них с лопатой. Крупнолицая девушка-физтех, прислонившись к доске с объявлениями, читает газету «За Науку». Наверное, пишут о Джордано Бруно.
Только не говори, что я слишком мрачен, иначе я начну рассказывать о том, как на Ленинградском вокзале малолетние оборванцы дерутся с вокзальными бомжами из-за пустых пивных бутылок под пение вдрызг испитого мужика, подыгрывающего себе на пионерском барабане, очень похожем на тот, которым я призываю к порядку соседей и одновременно бужу творческий порыв, только у него он перекрашен в синий цвет.
Не слушай, если тебе неприятно, но ты ведь сама знаешь, что наша любимая Москва бывает и такой. Бред площадей, небо с овчинку, нескончаемый серый фасад.
Находиться в Москве становится невыносимо. Этот город способен довести до опустошающей усталости даже беззаботного пешехода, выбирающего для прогулок самые тихие улицы города. Москва изнуряет. Прокантовав в предвариловке улиц и площадей, она затягивает своих узников в метро, пропускает их через мясорубку турникетов и сбрасывает вялыми колбасками вниз, на мраморные блюдца станций, чтобы через некоторое время дать возможность предавшим себя забвению телам опять всплыть наверх. Без тени радости, без искры энтузиазма.
Мой последний оплот – московские параллели: Фобур Монмартр на Тверском бульваре, оцифрованные, словно авеню Нью-Йорка, Парковые улицы в Измайлово, здание Ссудной казны в Настасьинском переулке – московская фантазия на тему Нотр-Дам, неточный макет электростанции Баттерси на Раушской набережной и, наконец, Крымский мост – фундаментальное парение над Европой. Но даже несмотря на эти чинные прелести, оле тебе, Москва! Разные улицы с разными домами в них, небольшие случайные площади, встречающиеся на пути, – все это заполнено какой-то тревожной энергией, от потоков которой хочется ускользнуть как можно скорее, и я, выдержав три-четыре часа, бегу в свою Крюковскую глухомань, но и туда приходит тяжелый воздух Москвы, над соснами и елками повисают те же нездоровые облака и невидимые дуги. И я не в силах оставаться здесь надолго. Я куплю сенбернара и уеду отсюда прочь. По дедушкиному велению, по моему хотению – в Кандалакшу или Талгай. Буду жить там в бревенчатом доме, гладить шерстяного пса и есть печенье с медом. А пока приобрел вентилятор.