Текст книги "К Лоле"
Автор книги: Максим Лапшин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)
Annotation
Когда произносишь то самое слово, как знать, чем оно отзовется в чужих головах, а что до моей, то я предпочел бы в такой момент смолчать. Но так как Мечеслов заправлен чернилами доверху, то вместо молчания я буду многословен и объясню все по порядку. Для любителей краткости, к каковым и сам принадлежу, у меня есть нечто вроде лозунга: «Я – фанат Лолы!».
Максим Лапшин
К Лоле
notes
1
Максим Лапшин
Посвящается
(далее следует список тридцати четырех
женских имен и фамилий)
К Лоле
Ты кто?
Чаруешь или зачарована?
Куешь свободу
Иль закована?
Чело какою думой морщится?
Ты – мировая заговорщица.
Ты, может, светлое окошко
В другие времена,
А может, опытная кошка…
В. Хлебников
Прошу извинить меня за то, что я плохо пишу, допускаю второпях разные неточности и ошибки, слова повторяю, употребляю в своей речи мало эпитетов и, случается, кружусь обреченно вокруг глагола «сказал»: я сказал, он сказал, ты произнесла – ага, вот видишь, нашел, однако, кое-что новенькое.
У меня и в школе-то никогда по литературе больше «тройки» не было, и, с горестной улыбкой обращаясь к моей матери, учительница нередко повторяла: «Орфографию, то есть правила и предписания, установленные грамматиками, он не старается соблюдать и, по-видимому, разделяет мнение тех, кто думает, что писать надо так, как говорят. Часто он переставляет или пропускает не только буквы, а даже слоги».
«Но такие ошибки бывают у всех», – возражала мама, которая никогда не журила меня за неуспехи и была вполне довольна регулярной «пятеркой» сына по математике.
Самым нелюбимым занятием школьных лет были сочинения, и я не знал хуже наказания, чем писать на заданную тему о Макаре Чудре, Коробочке, Герое нашего времени… Всегда в последний день, накануне сдачи работы на проверку, я садился за стол в своей комнате, открывал тетрадь и, уставившись в окно, принимался грызть ручку. Я сидел так полчаса, час, придумывая первое предложение, и за это время успевал обглодать кончик ручки так, что ей невозможно было писать: от легкого нажатия стержень проваливался, тут же показываясь с другой стороны – с той, которую я так настойчиво грыз. Я отправлялся к папиному секретеру и выуживал оттуда следующую жертву своей немоты. (Сейчас по старой привычке терзаю пресный на вкус карандаш.) Возвращаясь к столу, я на несколько минут задерживался у телевизора, затем пил чай, причесывался перед зеркалом, думал: а не почистить ли зубы, а то болит один – и снова опускался на стул в своей комнате, проклиная школу и хорошую погоду.
Теперь папин шкафчик и тот пейзаж за окном родительского дома на улице Громова – раз, два! – и отъехали больше чем на три тысячи километров, и я давно не пишу сочинений, так что это – первый опыт пост-ученического периода. Я волнительно спотыкаюсь о различные части речи, перечитывая, старательно вымарываю многочисленные, словно стремящиеся срифмоваться «уже» и «даже» и размышляю: «Я бы ли не предпочел сейчас фантастические возможности языка заменить другими и, будь я резчик по слоновой кости, отправил в странствие по всему миру легкую гемму с твоим изображением, а будь я строитель каменного храма в невидимой моим куриным оком Калькутте, то и там нашел бы, что тебе посвятить».
Что ж, я не плотник и не ваятель, однако ничто не помешает мне достать из папки шариковую ручку и положить перед собой на стол стопку листов, белых и терпеливых, готовых принять на себя чернильную легкость моего повествования. Чтобы оно было не только легким, но и обладало чертами маститой литературы, я поищу хорошее начало у кого-нибудь из знаменитых. Кто из них мастеровитее, я и не знаю, впрочем, это не важно, главное, что написано мэтрами порядочно – есть из чего выбирать. Пролистав пару наугад выбранных томов в неподвластных старению обложках, перепрыгивая от содержания к указанным страницам, я вынужден отказаться от многочисленных вступлений, где автор с первой же строки торопится назвать одного из героев по имени. Есть фраза, которая мне чрезвычайно нравится: «Я – московский Гамлет!» Фраза чертовски хороша, но она мне не подходит, потому что я до сих пор не удосужился прочитать историю датского принца. Стыдно, конечно. К тому же Москву в дальнейшем придется неоднократно упоминать.
К счастью, классика обладает свойством никогда не заканчиваться, и я вскоре обнаруживаю, что однажды «Было 8 часов утра – время, когда офицеры…», то есть студенты, ведь я – студент, и друзья мои – студенты, и она тоже была… впрочем, я забегаю вперед, а этого делать не нужно. Книга не терпит суеты, в ней, как в шахматах, действуют свои законы и правила. Гроссмейстер не в праве первым ходом двинуть ладью, а она-то – фигура поважнее. Она, можно сказать, королева повествования, которое с большими трудностями рождается в моей голове. Не справляюсь я с письменной речью – человек сведущий это заметит.
В поисках другой пристани, от которой мне бы отчалить, нахожу вот еще что: «В первых числах апреля 1784 года приблизительно в четверть четвертого пополудни престарелый маршал…» – но это уже решительно не годится. Никаких маршалов, будь то сам Ришелье, я не намерен преждевременно вводить в повествование. С отцом мы видимся редко, поэтому военных в моей истории почти не будет, и уж совершенно точно в ней не будет общеизвестной тетки из Тамбова, лиловых негров, придуманных бродягой Маяковским, и бледнолицых арктических исследователей, которые, сидя на льдине, мылом закусывают собак. Однако краткий взгляд на противоположный полюс я вам все-таки обещаю. Перечислением, весьма неполным, я хочу сказать, что на серебристый и золотой века в моем сознании давно ложится насылаемая могущественным капризом тень. Продолжая черный список, исключаю варенье из облепихи и оставляю малиновое, то самое, что с поездом присылают родственники Николая, моего соседа по комнате. Когда я пришел к ней в понедельник, ленточка у нее в волосах была малиновая. Но стоп, савраска, стоп – о ней пока ни слова. Рано еще.
Еще только восемь часов утра – время, когда я просыпаюсь, шлепаю по бесконечному коридору общежития в умывальник, потом обратно в комнату, где за завтраком съедаю традиционную тарелку охлажденной за ночь на подоконнике вермишели, и перед тем, как отправиться на занятия в институт, подхожу к термометру, прикрепленному при помощи лейкопластыря снаружи к оконной раме. Вид из этого окна будет служить мне картинкой для медитации, и описать его проще простого: одноцветные сизые дома, небо и деревья, с которых сошла вся листва и падают – вверх, вниз, разнообразно наискосок – скучающие птицы. Их компания явно разладилась. Стоит непоэтический ноябрь, точнее, его холодная и снежная вторая половина, отмеченная случайными солнечными днями, хотя и они уже не могут изменить терпеливого чувства, что солнце остывает и теперь будет долго длиться зима.
Я одеваю «галю», беру папку с тетрадями и отправляюсь в институт. Надо объяснить – ты ведь не знаешь, – что некоторые вещи у меня имеют свои имена. Однажды в автобусе меня окликнули женским именем, и я долго бы недоумевал, почему так произошло, если бы позвавший очкарик не объяснил, смущенно извиняясь, что у его знакомой похожая на мою кожаная куртка. Вот так моя коричневая потертая тужурка стала «галей», и подобным образом позднее часы превратились в «шорохи», очки в «стакан», а учебник по политэкономии в «зельц».
Я на втором курсе и на первую лекцию, как и полагается, опаздываю. Понаблюдав из-за приоткрытой в аудиторию двери за угловатыми, несуразными – кажется, вот-вот раздастся скрежет этого железного Буратино – движениями лектора Исы Адыговича, я решаю не раздражать его, и без того вечно нервного, и отправляюсь в курилку. Там Андрюша, профорг курса, с глазами, как вареные овощи, перетирает с двумя четверокурсниками эпизоды коммунальной жизни и, отказавшись от сигареты, скатывает из табака клубочек и кладет его за отпяченную сизую губу – пойманный карась. «Давно уже я привык укладываться рано, – бубнит он. – Ничего не поделаешь, такая вот персональная особенность. Еще рано, а я уже в постели. Кажется, это со мной давно. Иногда лягу и долго не засыпаю. Думаю, зачем рано лег, но вставать – все равно не встаю. Слушаю крики ночных птиц и свистки паровозов за ставнями. Долго слушаю, да так и засну. Даже сказать себе не успеваю – ну вот, мол, засыпаю».
Поздоровавшись с компанией, я извлекаю из папки газеты. В это время читальный зал закрыт, в курилке мало людей, воздух не загажен и свободны стулья – можно в течение получаса, сидя в любом углу этой трапециевидной комнаты, спокойно изучать новости неспящего мира с умеренным ущербом учебному процессу. Я всегда по дороге в институт покупаю в киоске у автобусной остановки пару газет или журнал. Часто читаю что-нибудь постороннее и на лекциях, которые в большинстве своем скучны, потому что преподаватели произносят свои речи без огня и страсти, обряжая в монотонные интонации потоки труднодоступных для понимания слов. «Товарищи студенты, – говорит, например, Иса Адыгович, прервав свое объяснение, но продолжая при этом жестикулировать по-заведенному, – просьба не шуметь! Что бы вы ни думали, программа курса пертурбации не подлежит». Зачастую лекции – это сонное царство, поэтому я немедленно покидаю аудиторию, чтобы начать речь о главном. Волнуюсь, как перед экзаменом по ПАСПВУ, есть такой предмет, да все с большой буквы, будто праздник какой-то.
Я шел по мокрому московскому проспекту. Мчащиеся машины размешивали колесами снег, превращая его в сочащуюся коричневую кашу. Хлопали двери магазинов, у табачного киоска цыгане пересчитывали деньги. Мне нужно было позвонить, но трубка в ближайшем таксофоне оказалась оборвана. Обезглавленный провод висел, раскачиваясь то ли от ветра, то ли по причине назревающего бунта машин. Конечно, это слишком ничтожное обстоятельство, чтобы признать его исключительным в простой иерархии дня, но именно за ним последовало нечто важное, а выражаясь языком учебника истории за 9-й класс, архиважное. То, без чего, собственно, не было бы ни предыдущих шести, ни последующих – пока точно не знаю скольких – страниц. Для начала я изменил маршрут и вместо подземного перехода, ведущего на другую сторону проспекта, к снежному парку и нарядному домику кафе, повернул к серому зданию института, известного в студенческих кругах под названием «Голливуд».
Был четвертый час субботнего дня, занятия в «Голливуде» закончились. В пустынном холле царил полумрак. Горели тусклые плафоны над раздевалкой и лампочка над столом вахтерши. Вдоль центральной стены в деревянных кадках тосковали по родине низкорослые пальмы. Посередине этого экзотического сада возвышалась беломраморная тумба, над которой блестели гладкие бронзовые скулы основателя института (Фред Астер? Дастин Хоффман?). Мимо гардероба, где, сидя на высоком бордюре, дрыгала ногами дамочка с незажженной сигареткой в руке, шел коридор в библиотеку. Буфет был закрыт (очень жаль!), а по лестнице (почему же нигде нет телефона?) спускались последние на сегодня студенты. Скорее всего, это были должники – как говорит мой сосед Николай, в чьей зачетной книжке есть следы преподавательских слез: «С трудом исправлено некоторое количество двоечек». Однако до сессии слишком далеко, еще не закончилась, как мы ее называем, «моторная» часть семестра, следующая за лекционными неделями, когда любители засыпать преподавателя вопросами превращают занятия в пылкие диспуты, за ходом которых увлекательно наблюдать со стороны.
Не забывая, зачем пришел, я двинулся по направлению к компании студентов, но, не дойдя до них, остановился около гардероба. Покачивание ногой прекратилось, на меня был брошен беглый взгляд, а для начала разговора этого более чем достаточно.
– Отсутствие телефона в холле громадного института есть не что иное, как злосчастный нонсенс, не правда ли?
– Что-что, прости?
– Я говорю, когда людям нужно связаться, крикнуть в трубку свое имя, а следом имя собеседника, а лучше всего собеседницы, то телефон или сломан, или его совсем нет. Никуда это не годится. А вот вас как зовут?
– Меня?
– Ну да.
– Мое имя вряд ли вам что-то скажет. Но если это так важно или, я уж не знаю, играет какую-то роль, то – пожалуйста, зовите меня Желтая Корона из Солнечных Перьев.
При ближайшем рассмотрении сигарета в ее руке оказалась сделанной из кости заколкой, вроде тех, что продаются на Арбате. Опять обманула моя близорукость. Между тем девочка, оставив без внимания наш разговор, надула щечку, тут же хлопнула ее прикосновением костяной безделушки и как-то обиженно посмотрела в темнеющий холл, через который шлепала обратно на свой пост толстая вахтерша в синем халате.
– Извини, как ты сказала?
Она опять повернулась, во взгляде – вежливый упрек в назойливости:
– Я сказала – Лола.
– Похоже, что ты не москвачка… не москвичка то есть.
– Нет, мой город довольно далеко отсюда. Самарканд, если знаешь. В Москве у меня бабушка.
– Ты шутишь?
– Нет, почему ты так решил?
Я так решил, потому что – очень просто, Лола, – за дверьми и окнами этого здания слякоть, холод и неуютное ожидание зимы, проникшее внутрь каждого прохожего. В городе, где отрицательная температура экономит в термометрах спирт, ежедневно понижаясь как минимум на один градус, ты говоришь мне о Самарканде, который я, может быть, и не знаю, но мне легче легкого отбросить тонкопленочные структуры на кремниевых подложках, которыми второй год упорно наполняют мою сопротивляющуюся голову, и вообразить себе желтые дыни на гомонящем базаре и горячий чистый песок с выросшими из него белыми домами и желтыми минаретами. Я также могу расслышать протяжную ноту муэдзина, странным образом спрятавшегося в кармане сидящей рядом девочки с длинными светлыми волосами и открытым европейским лицом без тени азиатской черноты.
– А где твой самаркандский акцент?
– Оставила его дома, у мамы. Она там преподает русскую литературу в старших классах.
Лола вздохнула и, снова обращаясь к уходящему в собственный мрак коридору, произнесла:
– Совсем уже устала ждать.
– Интересно, какой негодник тому виной, – полувопросил я и представил себе элегантного худого юношу, с чьим взглядом я в тот момент не был готов встретиться. – По-моему, он заслуживает наказания: «Гони жетон на метро и иди в кинотеатр с вахтершей».
– Да-а-а, – протянула она. – Это наш замдекана. Я перехожу учиться на модельера. Быть технологом – неинтересно. К чему мне эти станки и всякое… Лучше красивенькие вещи делать.
– Такие, как твоя сумочка? Догадываюсь, что это ты сама обшила ее глазастыми пуговицами.
– Ага. Мне так больше нравится.
Легкая улыбка и кокетливое движение плечами говорили о том, что Лола, скучая в ожидании, решила поиграть с незнакомым человеком, который зачем-то завел с ней бессмысленную беседу и никуда не торопится.
А я действительно не хотел уходить. Пока я стоял, облокотившись на бордюр, где она сидела, меня за несколько минут окутало неведомое мне раньше очарование. Девочка, без сомнения, была красива, но ведь красота проста, как афиша. Вот обаяние – совсем другое дело. Ее обаяние раскрывалось постепенно: каждая фраза и каждый новый жест добавляли новую прелесть. И было в ней что-то еще, какая-то тонкая осторожность, которую я почти сразу почувствовал, но бессилен назвать до сих пор.
Надо сказать, в моей жизни еще не было важных женщин. Все их прелести оставались там, где они были с самого начала – то есть у своих владелиц, – до меня же доходили только разные мелочи вроде приставленного к носу наманикюренного пальчика, или напряженных уголков губ, или какой-нибудь смешной фени, наподобие фразы «Обломись, ништячный», или мини-юбки, когда на улице мороз минус двадцать. Новое платье одновременно означало новую девушку, новый приятель, поджидающий ее после занятий около раздевалки, – тоже. Для меня было легче воспринять любую из простых перемен как появление нового человека, чем подстраивать свое впечатление от натуральной шатенки в узких джинсах и черной водолазке к шатенке осветленной, одетой в белое платье и туфли на квадратном каблучке.
Если вдруг какая-нибудь Света забывала со мной поздороваться и срочно отворачивалась к подруге, могущей оказаться и лицом мужского пола, я не слишком удивлялся и не торопился с воспоминанием о том, как эта же самая Света вчера сидела в институтском баре «Дельфин» и, поедая вторую порцию мороженого с персиками, в порядке обмена немыми благодарностями смотрела на меня своими большущими глазами.
Внутренняя жизнь девушек очень сложна, гораздо сложнее, чем, например, жизнь кузнечиков, которые крепко спят по утрам и громко чешутся в траве по ночам. Так пусть каждой достанет сил разобраться в себе самой. Вообще, мне кажется, нет большей ценности во Вселенной, чем человек, который знает, чего он хочет, и боюсь, что я сделал себе невероятно нескромный комплимент, себе тогдашнему, который, сидя в субботний вечер в пригородной электричке, направляющейся из столицы в тихий сосновый пригород, где находятся мой скучный институт и веселая общага, знал наверняка, где он будет в понедельник. Где и зачем.
Когда я задал Лоле идиотский вопрос, не носит ли она в сумочке Коран, она, усмехнувшись, показала мне кончик языка и сказала: «Нет. Знаешь ли, Коран – это слишком старая книжка, я предпочитаю другое». И назвала имя писателя, из многочисленных произведений которого я решительно ничего не читал, потому что вообще мало читаю. Когда я жил в доме на улице Громова, где у папы в трех шкафах томились двести томов Библиотеки всемирной литературы, у меня была детская привычка перелистывать вытянутых наугад с полки крепышей в нарядных суперобложках. Поэтому с именами писателей и названиями их произведений у меня с давних пор был полный порядок. Учась в третьем классе, я уже знал, что некто Мопассан написал романы «Жизнь» и «Милый друг», а «Госпожа Бовари» – это сочинение месье Флобера. И тот и другой – литература 19-го века, серия третья. Но читать – не читал.
– Я знаю «Сестру Керри», – сказал я Лоле, словно речь шла не о книгах, а об общих друзьях и знакомых.
– Хороший роман. Но мне больше нравится «Дженни Герхард». Я бы, пожалуй, перечитала его еще раз.
Снова и снова повторяя про себя наш разговор, я добрался до погруженного во мрак общежития. Ни одного освещенного окна во всех пяти корпусах. Такое случается. Порой мы по несколько часов сидим без света. На этот раз не горели даже фонари у центрального входа. Вахта дремала, а жильцы облепили подоконники лестничных клеток, где хоть что-то можно было разглядеть благодаря слабому свету с улицы. Отсчитывая рукой двери в коридоре, я дошел до своей комнаты. Толкнул дверь – открыто.
– Николай, – тихо позвал я. – Ты спишь?
В ответ раздалось чавканье, и из темноты прозвучало:
– Я ем.
– Почему шторы не открываешь? Я ничего не вижу.
– У меня только что свечка потухла. На пол, наверное, скатилась.
– Давно нет света?
– Не знаю, я спал… Сколько времени?
– Должно быть, начало двенадцатого. Я выехал с Ленинградского в двадцать один пятьдесят. Чего хоть жрешь-то?
– Да вот, консервы какие-то оставались.
Запинаясь за непонятные тяжелые предметы на полу, я прошел через комнату и сел на кровать. Было очень тихо. Слишком тихо, для того чтобы просто лечь и сразу заснуть. В голове понеслись какие-то нестройные фигуры и изображения. Они бунтарили мой мозг, а потом легли грудой, словно поверженные знамена. Пустоту вокруг хотелось заполнить громким посторонним голосом, читающим на латыни. Среди многочисленных человеческих удовольствий, большинство из которых подчинены достижениям цивилизации, возможность грезить и рассуждать не находится в зависимости от освещения. И это хорошо.
– Как ты думаешь, это опять они? – спросил я темноту.
– Думаю, да, – ответила темнота голосом Николая. – Опять сначала напряжение упало, а потом кабздец настал.
Они – это обосновавшиеся в одной из комнат нашего общежития хозяева электрической шашлычницы, которая потребляет мощность, равную половине той, что вырабатывает Братская ГЭС на пике своей производительности. Как только они садятся на мясную диету, все общежитие остается без света.
Мне кажется, что скоро за неопознанными владельцами шашлычницы начнется настоящая охота. Охотники, собравшись в безжалостный отряд, пойдут на запах непрожаренного мяса и в конце концов накроют логово наглых расхитителей электроэнергии. Виновных ждет позор разоблачения, а электрическую шашлычницу – немедленное расчленение на части.
Вполне возможно, что хозяева попытаются защитить свою шашлычницу и, выхватив по паре элегантно закрученных шампуров, обратятся в храбрых рапиристов, готовых к неравному сражению. Но их участь будет печальна, ибо не простые студенты придут по их души, а в эн плюс первый раз оставленные без света соседи-коммунальщики, народ порой безжалостный и беспощадный. Тот самый народ, который по милости растреклятых рапиристов-шашлычников сегодня вечером не смотрит «Телеканал для полуночников», не слушает Nevermind на полную громкость, не играет в азартные игры, не включает паяльники и, скорее всего, даже не откупоривает никаких бутылок, потому что в таких обстоятельствах разливать неудобно, а пить неинтересно.
В том, чтобы засыпать голодным в полной и вынужденной темноте, есть малое утешение. Это все-таки лучше, чем кушать полусырое перченое мясо и чувствовать, как ненависть бродит по коридору и пытается просочиться в комнату сквозь стены и дверь.
Зажегся свет. В комнате он был мутный и желтый, как взгляд на окружающее сквозь стакан с пивом, а за окном – иссиня-белый, пробивающийся даже сквозь плотные шторы в нашей комнате. Я давно заметил, что уличные фонари гаснут и загораются по графику и без предупреждения, но никогда не ломаются, если только в них не бросать бутылками и кирпичами. Они в некотором роде абсолютно безупречны. В этом их старая, никому не интересная загадка.
Свет снова погас. Но уже только в нашей комнате – не выдержала лампочка. Исчезло лицо соседа, сидящего за столом с зажатым в пальцах мокрым куском фиолетового кальмара. Пришлось включить лампу дневного света, которую мы обычно используем, когда делаем чертежи.
Закончив трапезу, Николай достал из-под стола печатающую машинку и принялся за еженощный труд. Каждую ночь в течение часа он изучает слепой метод. Судя по редким ударам по клавишам, дело у него дошло до трудных упражнений с использованием верхнего регистра. В коридоре громко упали кастрюли. Началась ночь.
Наш дом никогда не спит по ночам. Тому много причин, и в их числе преферанс и домашние задания одни из самых банальных. Даже если на целый этаж не нашлось компании, которая шумно выпивает, то все равно до часа, а то и до двух в комнатах бьется бродячий пульс музыки, постепенно становящийся все реже и от этого – только громче. Он резко обрывается, но двери продолжают хлопать, и по коридорам проходят худые очкарики с мечтательными взорами и какими-то специальными приборами в руках. По ночам они измеряют электрический ток и вообще не мыслят себя без подобных занятий, видимо, законы тока применимы и к ним самим. Наконец, когда «поздно» уступает место «рано», где-нибудь в теплом углу у зеленой батареи сидит на стуле, уставившись в книгу белыми глазами, последний участник ночного бдения.
– Читатель, у тебя сигарета потухла.
– Да я уже не курю. Спасибо.
– Скажи, ты читал «Дженни Герхард»?
– Давно. Кажется, в пятом классе.
– И что она была за девушка? Своеобычная?
– Все девушки живут напротив, в третьем корпусе общежития. А роман написал финансист. Он эту Дженни выдумал в перерывах между биржевыми сессиями. Сам знаешь, как цифры мозг сушат. Все освежались кокой и сигарой, а он в это время истории сочинял.
В дальнем конце коридора раздаются резкие шаркающие шаги. Чьи-то ноги, обутые в массажные тапки из жесткой резины, исполняют ритуал пожелания доброго утра. Звуки шагов, отражаясь от тускло поблескивающих, покрытых зеленой масляной краской стен, наполняют коридор. На «шорохах» без четверти пять. И чего не спится-то тебе, мудила грешный?
В воскресенье я предпринимаю ревизию полок. Наша комната разделена до самого потолка узким шкафом с мириадами полок и полочек, забитых, заполненных, заваленных таким чудовищным количеством хлама, что среди него, если хорошенько порыться, немудрено обнаружить что-нибудь из личных вещей фараона Рамсеса Седьмого. По крайней мере, такие диковинные артефакты, как чья-то вставная челюсть и паспорт на имя гражданина Отливанчика с утраченной – к моему великому сожалению – фотографией, наличествуют. Вместе с опутанной зелеными проводами электрической схемой неведомого устройства они летят с высоты моего роста и двух табуреток в большую картонную коробку для мусора. Николай периодически поворачивается на кровати и, на полметра вытянув шею, заглядывает в нее в поисках случайного полезного среди ненужного бесполезного. В который раз напоминает: «Если выбросишь мой фотоаппарат – будешь бит. Если найдешь – будешь премирован».
Вместо фотоаппарата я нахожу черепаху с облепленным синим пластилином панцирем, и Николай, приняв ее из моих рук, начинает отскабливать пластилин кухонным ножом, попутно рассуждая, способна ли черепаха охотиться на тараканов. «Конечно, в скорости она уступает этим гадам, но, возможно, у нее есть способность оказывать на них гипнотическое воздействие, как танк на пехотинцев Первой мировой войны. Если черепаха окажется плохим истребителем бытовой твари, я покрою ее панцирь лаком и заставлю служить декоративным целям. Гляди, Антон, какие у нее злые глаза!»
Я не обращаю на черепаху внимания. Мне важнее разобраться с тетрадями, которые аккуратными стопками сложены на одной из верхних полок. Судя по образцовому содержанию, их хозяин учился прилежно, обладал ровным девичьим почерком и был большим любителем обводить заголовки и формулы в цветные рамочки. Я почти всегда готовлюсь к экзаменам по учебникам, и не только потому, что свои записи веду из рук вон плохо. У меня все помещается в двух общих тетрадях, одна из которых для семинарских занятий, вторая для конспектов, но заполняются они преимущественно с арабской стороны: эпиграммами на преподавателей, квадратными абэвэгэдэйками морского боя, эскизами холодного оружия и видами космических кораблей следующего тысячелетия. Учебные пособия гораздо удобнее чужих тетрадок из-за наличия в них оглавлений и алфавитных указателей. Весьма редко случается, что лектор, остановив летящую к зеленому гектару доски полусогнутую руку с бруском мела, предостерегает бормочущее напротив него собрание слушателей: «Прошу вашего внимания, последующий материал очень плохо освещен в учебниках». Кстати, из этой фразы можно заключить, что страницы учебников отличаются различной освещенностью – с введением этой характеристики или, лучше сказать, параметра трудно не согласиться. Пользуясь учебниками, взятыми в лихорадочное время сессии в библиотеке, я и сам заметил, что наименьшей освещенностью отличаются разделы, изучаемые от часа ночи до четырех утра накануне экзамена. Порой же встречаются совершенно непроходимые черные дыры в виде выдранных из книги страниц.
Большую часть разноцветных конспектов приходится все же выбросить в мусор – их автор, Андрей Снегов, был студентом другого факультета. Иногда – и именно это следует называть зачетом по дисциплине – для получения заветной закорючки в зачетке «автоматом», то есть без экзамена, студенту достаточно продемонстрировать полное собрание лекций некоего ухмыляющегося преподавателя, но вряд ли без перемены лица он, конкретно взятый, сможет из моих рук принять образчик труда и внимания молодчины Снегова. Это, знаете ли, все равно что мне прийти на лекцию с кентавром на поводке. И все же оставляю: электротехника, специальные разделы матанализа в двух частях, пьезы, охрана труда и едва на четверть заполненная тетрадь с красными звездами на гранитолевой обложке, подписанная на корешке «философия». Именно в ней я сейчас и пишу. За последней страницей убедительного, как обморок, снеговского почерка – моя первая запись о Лоле: «Я намеренно просыпаюсь ночью, чтобы точно знать – сейчас ты спишь. Мне легче всего представить именно в этот час, какая ты на самом деле: желтые колечки волос на подушке, нежные веки, острые безопасные реснички, маленькая ладошка рядом со щекой. Неподалеку часовая бомба будильника с подстерегающим семерку бешеным колокольцем. Хочу быть пылинкой, осевшей на белую простыню и разделяющей ее с твоим телом – таким знакомым, таким неведомым».
Раздается стук в стену. Там живет Юрий, коллекционер шоколадных зверей, одногруппник Николая. Так он приглашает на ужин, не в силах переносить одиночество весь день напролет. С утра он ссорился со своей женщиной из-за того, что та отъела уши рослому шоколадному зайцу, который теперь стоит, надкушенный, на полке и не имеет ни малейшей коллекционной ценности. Женщина, ее зовут Оксаной, уехала в слезах к своей матери в Борзю.
Оставив наведение порядка и влажную после мытья черепаху, мы идем за стенку есть жареный картофель с огромной сковороды. В руках несем глиняные кружки, черный хлеб и пакет с молоком. Пища общежитских студентов грубая, хотя и не ядовитая. В ней мало калорий, но после нее обязательно снятся сны. Поедать ее лучше всего серебряными ложками и вилками, но не одновременно. Тарелки не обязательны, их отсутствие не испортит беседу, а только сократит время на мытье посуды.
«Ее счастье, что я не собиратель охотничьих ножей, – говорит Юрий, глядя, как мы оживленно придвигаем стулья и рассаживаемся вокруг стола. – Валялась бы сейчас мертвая посреди комнаты. А так сначала маму увидит, браги со своей бабкой-китаезой попьет».
Юрия приятно слушать, у него высокий мелодичный голос, как у подающего надежды шахматиста, но иногда он неожиданно с хрипом рубит, казалось бы, совсем безобидное по звучанию слово. Юрин дед по материнской линии был известный в нэповской Москве балалаечник. Позже он уехал в Амстердам, где открыл ресторан «Кулич» и записал пластинку, один из экземпляров которой сначала дважды теряли на почте, потом все-таки нашли, и вот теперь мы слушаем ее под Новый год. Особенно любимая нами мелодия называется «Алена, ножки зябнут!».
В этот раз мы включаем запись альбома «По волне моей памяти» и ведем разговор о том, как по-разному растут деревья. Солирует Юрий: «Как-то мы с братом сажали в деревне елки. Две из них прижились, а третья оказалась в стороне и стала расти буквой „зю“, мне так даже руку не выгнуть. С самого начала она была какая-то слабая и с одной стороны принялась желтеть. Потом ее еще курицы подкопали. Земля у нас на участке песчаная, мама ругается, что нам кусок пляжа достался, и лето было сухое и прохладное, так что елка совсем зачахла, и брат выбросил ее на помойку. Выдрал с куском земли и воткнул в самый центр мусорной кучи. Мы туда льем помои и сваливаем сорняки. Там уже полно всякой дряни, старые хозяева говорили, что раньше на этом месте рос убитый молнией гигантский ясень, но это скорее всего ерунда, вероятно, хозяевам наступила на голову корова, так как в наших краях не растут ни дубы, ни ясени. Весной мы по приезде убираем огород и, кха-кха, эта картошка зеленая, не ешь ее, Антон, сжигаем всю свалку. И вот, выходим мы на следующий сезон за огород с пол-литрой бензина и видим, что мусорная елка растет, прямая и пышная, словно нарисована на новогодней открытке. Черт знает что такое, говорим мы с братом, благородное дерево и вдруг поселилось среди рваных галош и пустых пузырьков. Тем не менее пришлось все оставить и костер не жечь. С тех пор елка растет вместе с помойкой, уже больше меня вымахала – елка, а не помойка».