Текст книги "Хроника стрижки овец"
Автор книги: Максим Кантор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Разговоры в Оксфорде
Прошел первый день конференции в Оксфорде; конференция называется «Вулкан», посвящена анализу происходящих событий, собрались замечательные ученые, причем разных (порой диаметрально противоположных взглядов – от Антонио Негри, который обосновывал вчера необходимость социалистической революции (это в стенах Оксфорда) до Тимоти Рэдклиффа, генерала Доминиканского ордена, который, как легко догадаться, к революции не призывал. Вчера выступали Тимоти Кларк, историк искусства; Витторио Хесле, философ; Мэлиз Рутвен, историк-арабист; Антонио Негри, философ; Маргрет Драббл, писатель; Тимоти Рэдклифф, богослов; Марек Бартелик, президент международной ассоциации арт-критиков; Андрей Кончаловский, режиссер; Дэвил Руччио, экономист; Стивен Вайтфильд, политолог; Эрик Хобсбаум, историк, приехать не смог – сломана шейка бедра, 94 года – но передал текст доклада и даже умудрился принять участие в дискуссии по прямой связи.
Отмечу одно положение из вчерашних разговоров – для того, чтобы начать отчет, – это к инструментарию беседы, тезисы докладов будут позже. Не могу указать автора нижеприведенного соображения: сперва эту мысль высказал я, но потом, в устах Хесле и Рутвена, моя фраза оформилась. Передам коротко. Эпоха сменяет другую не вдруг, но исподволь, процесс смены караула занимает столетие, и несколько эпох (соответственно, несколько типов общественного сознания, моделей поведения и т. д.) со-существуют в едином времени. Знаменитая советская формулировка «сосуществование государств с различным социальным строем» являлась элементарной констатацией исторического процесса. Мы привыкли не удивляться тому, что на земле есть одновременно и каменный век, и ракеты летящие на Луну, но точно так же в пределах одной европейской цивилизации, одной христианской конфессии и одной культуры – сосуществуют разные культурно-исторические типы сознания, разные общественные уклады. Социализм не сменяет капитализм одномоментно, а капитализм не совершает контрреволюцию, отменяя социализм, – но типы исторического сознания вплавлены друг в друга, они живут только во взаимодействии, как гены человеческого организма. Это форма их существования. Исходя из родовых интересов (защита слабого, опека другого, воспитание маленького, право большинства), мы вынуждено упрощаем сложный мир до системы координат «право – лево». Однако внутри многоукладного общества система координат оказывается предметом спекуляций и интерпретаций. Уточнение линии партии в 1930-е годы и борьба с коррупцией в стране, которая живет благодаря коррупции, – характерные примеры. «Право» и «лево» – эти ориентиры сбиты. Троцкий вчера был сверхлевым, затем стал союзником германского фашизма – то есть сверхправым. А сколько Кириенок-Белых-Чубайсов сменило оппозиционные ленточки на министерские портфели! Кем был Блэр – левым или правым? И такая чехарда продолжается до сегодняшнего дня. «Левый» популист марширует в рядах буржуазного «креативного класса», «правый» спекулянт становится народным героем и т. п. – это особенности расфокусированной картины бытия. Система координат так долго ломалась на протяжении века, что уже не очень хорошо работает: помните, как в романе Жюля Верна злодей сознательно портил стрелку компаса, чтобы корабль не приплыл, куда надо? Теперь представьте компас социальной науки, стрелка которого постоянно гуляет справа налево. Это привело к тому, что социализм заболел капиталистическими болезнями, а капитализм – страдает социалистическими недугами. Сегодня признано очевидным, что советский социализм рухнул из-за низких цен на нефть – но, помилуйте, это аргумент для капиталистической системы хозяйства. Нынешний капиталистический мир переживает кризис, который именуют «кризисом доверия» (фьючерсные бумаги) – но, помилуйте, доверие масс – это основа отношений социалистических. И примеры подмены понятий множить можно долго. Но ведь капиталистического больного, у которого случился социалистический недуг, надо лечить некоей пилюлей – а такой капиталосоциалистической пилюли в природе нет. Это абстракция. Сегодня в России любопытно то, что капиталистическая волна протеста декорирована под социалистический бунт, – зрителей просят вглядеться в расплывчатую картину событий. И смотрят пристально. И обсуждают. Есть такая история: когда Помпиду въехал в Елисейский дворец, он, как передовой и прогрессивный политик, повесил у себя в кабинете абстрактную картину Николя де Сталя. Через два года к нему на прием попал некий знаток живописи и указал на то, что картина висит вверх ногами И Помпиду воскликнул: «Ах, вот в чем дело! То-то у меня постоянно голова болит, когда смотрю!»
Бульварные писатели
Увидел вчера прекрасные фотографии московских гуляний – и обрадовался. Искренне обрадовался. Повод для радости очевиден: людям, очевидно, весело; лица у гуляющих приятные, свежие, в большинстве своем упитанные, – следовательно, люди живут неплохо. То, что у граждан существуют проблемы общественного согласия, только хорошо – так ведь и отдельный человек, получив от жизни материальные блага, начинает задумываться о морали. Так что все говорит об общественном довольстве – рискну предположить, что в России времена таких мирных гуляний случались нечасто. Эти путинские весенние дни – из самых беспечальных в истории России. Мы вот браним полковника, и коррупция чудовищная, а нельзя не отметить, что благосостояние людей (лучшей их части, разумеется) наглядно выросло. И то, что настроение у них хорошее, – закономерно.
Иное дело на Западе.
Здесь у людей лица тревожные и они ждут беды. Я сужу по симпозиуму в Оксфорде, на котором собрались одни из самых информированных – и безусловно известных – западных общественных деятелей и мыслителей. Экономисты (вчера было четыре детальных доклада) не видят выхода из финансового кризиса. Политические философы признали, что демократия утратила свои преимущества перед иными формами общественного договора. Социологи признали, что сегодня мы вынуждены вернуться к понятию «класс» – иными в иных терминах общество не объяснить. Теологи и философы произнесли пугающую вещь: они считают, что модель фашизма, фашистское мировоззрение сегодня наиболее актуально.
Люди эти не паникеры, они просто а) ответственные, b) информированные, с) думающие. Трудно было им не заметить, что демократическая модель уже давно перестала работать. Ей по привычке пользуются, слово произносят, но слово это давно стало мантрой, совсем не политической доктриной. Уже всем понятно, что это заклинание – и, к сожалению, данное заклинание не выгодно более никому, в том числе и Америке. Многие подозревают, что Америка использует магическое слово «демократия» как оправдание для оккупации богатых нефтью земель. И отчасти это так и есть. Но в гораздо большей степени страна сделалась заложницей этой идеологии, как некогда это случилось с Россией и коммунистической риторикой. И этот тупик либеральной идеологии (тупик ничем не плох, можно и в тупике быть счастливым, если не знать завтрашних карт) признали все.
Россию, в частности, приводили как пример общества, которое (увы – или не увы) демонстрирует, что так называемая «западная» форма демократии внедряется поверх воли народа, а нечуткий к новациям народ объявлен не вполне разумным участником исторического процесса. То же самое происходит во многих странах. И если массы не желают той формы правления, каковую им навязывают, то назвать идеологию «демократией» невозможно – никак не получается. Требуется расширить представления о демократии – если мы хотим сохранить нашу привычную риторику целеполагания; однако, расширяя представления о демократии вплоть до насилия над массами ради их же блага, мы с неизбежностью должны будем признать, что тоталитарные режимы тоже демократические. Это приводит нас к утверждению, что дихотомия демократия-тоталитаризм не есть релевантный инструмент анализа истории.
Разговоры эти происходят в ожидании войны, то, что пришел конец мирному времени всего западного мира в целом, не сомневается никто. Сказано было буквально следующее: «Закончилась эра, закончилась эпоха». Услышав это, очень трудно было не продолжить – и кто-то сказал: «Следовательно, все то, что мы считали борьбой за прогресс, вело нас к фашизму?» И в ответ прозвучало: «Безусловно». На экране постоянно возникали диаграммы – самые разные: сделали так, что параллельно беседам участники получали цифровое представление о мире: вот так падает производство, вот так будет выглядеть демографическая карта завтра, вот столько потерь в этой сфере экономики, вот такие прогнозы на цены, вот такие перспективы движения рынков, вот сведения – наиболее болезненные, хотя и прочие не веселят – об экологии.
Про демографическую катастрофу России слышали все – но сухие цифры потрясают воображение: население Белоруссии, Украины, России сокращается с астрономической прогрессией, счет потерь на миллионы, превышает любой геноцид. Количество беспризорных детей в семь раз больше, чем во времена Гражданской войны. Впрочем, тогда проблемой беспризорников занимался Дзержинский, а он, как известно, был кровавый палач. Сегодня такого палача не нашлось – и беспризорных детей на порядок больше.
Графики сменялись на экране фотографиями рассерженных толп – в Европе, в Азии, в Африке и в Москве тоже.
Надо сказать, что вчерашняя толпа на бульварах выгодно контрастировала с общим настроением, явленным на стогнах прочих стран мира. Толпа у нас радостная, люди веселые, в общем, надо отметить, что неким волшебным стечением обстоятельств Россия пока что не втянута в войну. Впрочем, будет втянута. Еще несколько шагов в направлении «западной демократии» – и мы туда войдем, но пока что балансируем на грани, и можно смеяться. А дети на окраинах и большая смертность – ну что тут поделать! Ну, согласитесь, не можем же мы вечно тревожиться за население Череповца и Пензы. Есть задачи поважнее.
«Не могу молчать!» – вот что сейчас актуально, классический призыв. Вот эти слова из уст русского творца – именно то, чего ожидает мир.
По бульварам идет прекрасная демонстрация свободных от страхов, забот и ответственности людей. Радостные лица, улыбки во весь рот. Веселая толпа катится по бульварам. Народ, смеясь, прощается со своим прошлым, с угнетением, со страхами, с тоталитарным режимом. Впереди – лидеры, румяные, толстые, довольные.
Усталый серый оксфордский профессор спрашивает: «Это дети?»
Новое слово
Антонио Негри – философ; он говорит, что учился у Спинозы и Маркса. Впрочем, непосредственное окружение было не всегда академическим. Как это случалось с итальянскими левыми интеллектуалами – с Грамши, с Кампанелла или с героем романа «Овод», – Негри много лет провел в тюрьме. У Негри навсегда бледное лицо, при том, что он живет в Венеции, где много солнца, – просто он долгие годы жил без дневного света. Когда шутит, улыбается сухими тонкими губами; это не сочная итальянская улыбка – а трещина на лице. Мы много раз сидели за рюмкой вина – так вот он пьет вино, не смакуя вкус, а утоляя жажду; ему все равно, какое вино – лишь бы мокрое.
После того как он вышел из тюрьмы, Тони опубликовал две важные книги «Империя» и «Множество» – он описал общество, и стал в этом обществе моден. Не то чтобы его читали, сейчас вообще мало читают, но сослаться на него очень даже недурно. Во всяком случае, многие модные люди поставили мне в плюс дружбу с Тони.
Я позвал его принять участие в конференции, которую проводил в Оксфорде, – тема: кризис цивилизации.
Тони Негри сообщил, что ему есть что сказать, имеется пара соображений.
И оксфордская профессура была довольна – Негри прежде считался опасным, а сейчас уже не считается, он просто модный мыслитель левого толка, вроде Жижека, который пишет вступительные статьи для разнообразных биенналле и разрезает ленточки на банкетах. То есть в восприятии профессоров Тони был именно таким: немного странным, с интригующей биографией, но очень популярным. И вообще в Оксфорд принято приглашать одиозных персонажей, они собирают аудиторию; говорят, даже авантюрист Березовский приезжал как-то. Разумеется, на философский диспут авантюриста из России не позовут – но тут философ, популярный. Такие порой говорят свежее слово в науке.
И вот Тони Негри вышел на трибуну, тощий и бледный, в потертом пиджачке. В Оксфорде, надо сказать, так и надо одеваться – принято, чтобы пиджак был потертый, а брюки мятые, рассеянные профессора могут себе позволить. Так что Тони соответствовал принятому стилю. И на него смотрели благосклонно; он и говорил хорошо, академически фундированно. Английский не ахти – так что с итальянца спрашивать.
Сначала Тони говорил о том, каковы, на его взгляд, причины кризиса – они не только экономические, не только финансовые, но шире – идеологические, культурные, цивилизационные. Он принялся описывать ситуацию, говорил о неизбежной войне, затем перешел к критике капиталистической идеи как таковой.
Его прервали вопросом: мы, мол, это прежде слышали, но есть ли конкретные рецепты, как сегодня выходить из кризиса?
Тони поправил очки, сказал:
– Да, разумеется. Важно, чтобы капитализм не привел к новой войне. Рецепты простые. Восстание, экспроприация фабрик и заводов. Возвращение ресурсов в собственность народа.
Профессора, конечно, люди воспитанные, это вам не щелкоперы из московских журналов. Тут никакого подхихикивания не бывает, языком не щелкают, пальцы у виска не крутят. И, в отличие от щелкоперов, ученые знают про революции не только то, что это кровавое злодейство и нарушение благостного хода цивилизации. Однако наступила неловкая пауза. Тони спокойно, не меняя интонации, договорил про экспроприацию недр, сел на место.
Английские ученые сделали вид, что ничего не произошло. Воспитанный человек, как известно, никогда не заметит, что его сосед пролил соус. Как ни в чем не бывало, продолжали они диспут – обсуждались острейшие вопросы, но, разумеется, до крайностей не доходило: мера должна быть.
И только в самом конце беседы один профессор спросил:
– Кто мне скажет, в каком мы сегодня году – в тридцать третьем или в тридцать девятом?
На смерть проекта
Сталинский режим, погубивший много людей и убивший цвет интеллигенции, – никто из деятелей искусства не критиковал.
За исключением «Бани», «Клопа» и рассказов Зощенко – критики общества не существовало вообще. Начнешь вспоминать, и вспомнить нечего. И странно: как же так, искусство убивали, людей сажали – а гуманисты молчали. Я уж не говорю про сострадание народу. Но вот, допустим, расстреляли Гумилева – а «на смерть поэта» никто не написал стихов. Или, скажем, расстреляли Тухачевского, выслали Троцкого, а никто не отреагировал – хотя еще вчера интеллектуалы вились подле этих лидеров. Бабель погиб, Мейерхольд, Михоэлс, Кольцов, и вообще много арестов – и ничего.
Сегодня, конечно, стараются так представить дело, будто протестовали вовсю. Пьесу «Батум», «Оду Салину», строки «мы пришли сказать, где Сталин, там свобода, мир и величие земли» поминать не принято. У тех же авторов чаще цитируют «Век-волкодав» и «Реквием».
Но у литераторов хоть крошки протеста имеются. Не системного, не продуманного протеста, небурные всплески эмоций – такое редко, но можно отыскать.
А в изобразительном искусстве вообще ничего нет.
Никто, никогда, ничего критического не нарисовал.
Сейчас, на фоне кризиса, стали поругивать обманувшую нас Европу: ах, они, оказывается, не очень-то духовные люди, они (сегодня мы это осознали остро) плохому нас научили. Двадцать лет назад считалось, что высшие достижения культуры размещены на Западе – а нынче это положение стремительно устарело.
Однако, если взглянуть на изобразительное лишь искусство, мы увидим, что западные художники с плохим боролись – в отличие от своих российских коллег.
В западном искусстве принято сочувствовать чужой беде – это даже является критерием гуманистического творчества. Так повелось, что художнику стыдно промолчать. Гойя оставил потомкам рассказ о «Бедствиях войны», а Домье нарисовал «Улицу Транснанен, 19», где расстреляли повстанцев. Мы можем воссоздать атмосферу Третьего рейха по гравюрам Гросса, мы можем почувствовать гнев европейского интеллектуала по «Гернике».
В Европе работали Гросс, Дикс, Пикассо, Эрнст, Ривера, Дали, Шарль, Руо, Паскин – они свидетельствовали о времени и давали времени оценку.
А в России никто из авангардистов и линии не провел, рассказывая о лагерях и казарме.
И это поразительно.
Почему так случилось, что Пикассо написал «Резню в Корее», а Делакруа – «Резню на острове Хиос», почему Домье рисовал карикатуры на членов июльского парламента, почему Гросс написал, как буржуи гнобят рабочих в Берлине, почему Паскин нарисовал, как обыватели превращаются в свиней, почему Руо написал «Homo Homini», почему даже такой эгоист, как Дали, написал Гражданскую войну – а русские художники во время сталинских репрессий, во время коллективизации, процессов тридцать седьмого года, ежовщины – не написали ни одной протестной картины?
Как это так произошло?
Позвольте: людей же безвинных убивали! Вопиющее же дело! Ведь миллионы пострадали! А ничего не нарисовано. Вообще ничего.
У Родченко, Малевича, Поповой, Татлина, Экстер, Гончаровой, Ларионова, Лисицкого, Розановой, Древина, Явленского, Клюна, Удальцовой – ничего на этот счет не сказано.
Ну хоть что-нибудь покажите, пусть набросок! Ничего нет. Квадратики, загогулины, кляксы.
Людей же убивают – это вам не абстракция! Какой же вы после этого авангард, если вам беда неинтересна! Нет, ничего вообще не нарисовали на эту тему. Работали, конечно, заказы брали, экспериментировали, искали, праздники оформляли, квадратики рисовали, а ничего разоблачительного не нарисовали.
То, что произведения так называемого авангарда отправили в запасники и запретили в позднее советское время, вовсе не связано с тем, что опальные мастера говорили некую запретную правду. Таковой правды не существовало – и в этом огромнейшее разочарование. Мы тщимся вообразить себе некие баррикады духа – а их не было. Было такое пустое место – оупенспейс, так сказать, – а потом его за ненадобностью прикрыли. Вот и все. И грустно сознавать, что ничего байронического не произошло. Это обычная лакейская судьба – в их услугах перестали нуждаться и отправили в богадельню, вот и все.
Никто из так называемых авангардистов никогда не выступал против казарменного быта и террора, – напротив, они по мере сил пропагандировали казарму, никто не выступал за человека и против его унижения, напротив, со всей страстью – за унижение человека. Картины Малевича есть рабочие планы казарменных городов – и ничего иного они не содержат. Никто не выступал против арестов – а вот доносы писались Малевичем с энтузиазмом, когда он боролся за начальственный пост в Витебске. Служили истово, казарму чтили, парады оформляли – а вот протестного искусства как-то не планировалось.
Удивительное дело.
Был лишь один художник, рассказавший про свое и общее время, про предательство революции, начало террора, процессы, ночные аресты и сталинские чистки. Это Петров-Водкин, художник, мало известный у нас в стране.
Это Петров-Водкин написал в 1927 году «Смерть комиссара» – показал, как революция с калмыцким лицом умирает на полдороге, а осиротевший полк валится за горизонт. Это Петров-Водкин написал в 1934-м «Тревогу» – показал семью ждущую ареста. Это Петров-Водкин написал в 1937-м «Новоселье» – показал, как в квартиру репрессированного, где иконы выдрана из оклада, – въезжает новый класс, а новый хозяин, жлоб с трубкой в руке, смотрит победительно.
Это Петров-Водкин оставил нам энциклопедию русской и советской жизни, прекрасной и ужасной жизни – живой, человеческой, полной, страстной – с лицами, взглядами, руками, чувствами, заботой, любовью.
И вот спросите у среднеарифметического западного куратора, знает ли он Петрова-Водкина, – вам ответят «нет».
Данный художник в прогрессивном дискурсе не пригодился.
Никакой куратор, никакой болтун его не поминал – и по простой причине: впусти настоящее в дом, и фальшивое станет сразу очевидно фальшивым.
А фальшивым мы и жили – это был товар и хлеб.
Было время, я смотрел по сторонам и диву давался. Ведь очевидно, что тиражируется глупость, причем даже неряшливая глупость, совсем неприкрытая. Читал восторженные статьи кликуш про современное искусство: каканье в горшочек, группа Коллективные действия, очередного шарикова от концептуализма – и не мог понять: они что – всерьез? Нет, не может быть, чтобы всерьез убивали искусство, они не хотят убивать, нет!
Ведь есть же история, есть живопись, есть Петров-Водкин.
Но было не до искусства, возникал второй авангард – столь же пустой и бесчеловечный, как авангард первый.
Задачи решались значительные: приезжали из-за кордона кураторы, люди напыщенные, аж из Нью-Йорка, аж из Парижа – и кураторы отечественные подле них вертелись волчком, заглядывали искательно в глаза, старались говорить на равных – мол, мы, конечно, отстаем, но и у нас есть просветы – вот один шариков переодевается в женское платье, а другой шариков написал, что он – кабачок. Такой дряни было в те дни много, и было смешно. Намечался прогрессивный дискурс, работы непочатый край.
Иностранные кураторы кивали благосклонно, поощряли первые шаги свободомыслящих дураков, улыбались на невежество. Они и сами были такие же – с двумя классами церковно-приходсткой школы, не способные различить Платона и Плотина, но об идее и благе толковали бойко. И самовыражение, и про рынок, конечно же про рынок – рынок это место, где цветет свобода. И звали недорослей на биеннале, триеннале и смотр достижений каканья в горшочек. Куратору – гонорар, связи, внимание. Он – идеолог и вдохновитель, Рескин, Винкельман, Буркхард нового времени – и кураторы ходили, подняв голову: им выпало, как комсомольцам 1920-х, строить город-сад. Сначала надо было вытоптать реализм. И – старались. Как страшно было в те годы признаться, что любишь рисование – точно в двадцатые годы сказать, что ты за образное искусство. Тогда бы Малевич донос настрочил, а нынче утопят в прогрессивном дегте.
Убогие зашуганные реалисты мгновенно перекрестились в новаторы, точно белые офицеры, они рвали погоны при входе петлюровцев в город. Я – реалист? Да что вы! Помилуйте! Я ваш – буржуинский, я прогрессивный! Хотите – холст порву? Желаете, в углу насру? Чем преданность доказать, вашество?
А преданность надо было доказывать ежечасно – а то не возьмут на выставку, закупками обойдут, не пригласят, не отметят, в журнальчике, спонсируемом каким-нибудь жуликом, напишут хлесткую разгромную рецензию.
И жужжали сообща – прогресс, дискурс, биеннале! И постепенно убеждение в обществе созрело: ведь и впрямь – есть оно, современное искусство! Вы не смотрите, что они придурки. Они – прогрессивные! Но точно так же думали и в двадцатые годы, глядя на квадратики.
«Кто возьмет в руки кисть и палитру, в институт не поступит», «Живопись умерла, картины нет», «Из Репина что-нибудь захотели, ха-ха!», «В будущее возьмут не всех»… это все цитаты – и такого было неизмеримо много, каждый день что-то прорывное, что-то служилое. Они подзуживали сами себя, они разогревали свое невежество, упивались триумфом – а стариков гнали поганой метлой! Поделом, поделом тебе, замшелый реалист! И соцреалисты мерли по своим пыльным мастерским – кому вы теперь нужны, убогие!
О, ненавистный МОСХ!
Правда ненавидели не всех – кураторы нового типа легко и незаметно подружились с Церетели, с самым начальственным и генеральским бонзой, ему вылизали задницу, а с его племянником закорешились: он же свой, адекватный человек. А вот пожилых реалистов, всех этих бытописателей – ух, этим мастодонтам пощады не дали! Два поколения несчастных мазил прихлопнули как мух; но вот к Церетели – с вибрацией позвоночника, с теплой улыбочкой – и в академию, на зарплату. Это сочеталось отменно: служба в академии, где со времен передвижников русскому художнику зазорно появляться, – и номенклатурное новаторство.
Каждый из них по отдельности был слаб и глуп, но вместе стали грозной силой – новый сервильный авангард.
А сейчас их пора прошла.
Сейчас обнаружилось – ровно как тогда, с фашиствующим Малевичем и барабанщиком Родченко, – что у начальства имеются иные планы. На Западе – кризис, гранты увяли, лондонское ворье коллекционирует не бойко, отечественные прогрессивные бандиты сидят тихо.
И вот появляется потребность совершить поступок, настало время «личного выбора»! Все-таки есть еще интеллигентная позиция в наши дни: и, надо сказать, возникает интеллигентная позиция у комиссаров ровно тогда, когда в их услугах пропадает нужда.
А время прошло.
За это время замордовали российскую культуру – и многие из тех, кто мог работать, уже умерли. И многие умерли в безвестности и в нищете. За это время вели войны и убивали людей, разоряли страну и унижали стариков. За это время разучились говорить. А кураторы хихикали.
И в точности как тогда, в двадцатые, – оглядываешься на преступления и руками разводишь: вы разве протестовали? Это вы теперь с белыми ленточками ходите. А предыдущие двадцать лет вы где были? Да ведь это вы сами все и сделали.




























