Текст книги "Хроника стрижки овец"
Автор книги: Максим Кантор
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Авангард задним числом
С petit-bourgousie наших дней произошла любопытная метаморфоза. Суть явления в том, что в последние вялотекущие годы богемные персонажи считались светом, как бы представляли культуру. Они мелькали, пританцовывали, позировали перед камерой, значительно молчали, устраивали междусобойчики – и в целом сходило за культуру. Им присвоили название «мейнстрим», хотя это было отнюдь не течение, а самая что ни на есть стоячая вода, с ряской, с тиной, с гарантированным окладом – в этой стоячей воде уютно чувствовали себя бесконечные бездельники, лакеи нуворишей, обслуживающие постсоциалистическую культуру. От них многого не требовалось, они создавали дребезжащий фон прогрессивного дискурса: следовало показать, что мир поворачивается от тоталитарной культуры к культуре демократической, свободной. Что бы это значило, никто внятно выразить бы не сумел.
Они, по сути, обслуживали процесс распада – составляли игривый фон к строительству вилл, выпускали интеллигентные журналы и делали выставки гламурного авангарда в разворованном пространстве страны. Им казалось, что они «обучают» новых буржуев, прививают им вкус к авангарду, и, вместе с буржуями, они высмеивают социалистический быт. Они устраивали выставки советского нижнего белья и утверждали, что архитектура нуворишей поворачивается к канонам Витрувия.
То была гламурная интеллигенция ельцинского разлива – образование жалкое во всех отношениях. Фразу Энгельса о Ренессансе («время, нуждавшееся в титанах и рождавшее титанов») следует изменить сообразно моменту: это было время, нуждавшееся в ничтожествах и рождавшее ничтожеств. Ничтожеств пришло много – за этим дело не станет. Культура страны в те годы затаптывалась, а на поверхности появлялись щелкоперы, вооруженные прогрессивной терминологией. Пустозвоны, ничего не совершившие, являлись как бы полпредами прогресса, обертоном процесса – но какого именно процесса, никто бы внятно не сказал. Лакеи любили Карла Поппера: им нравилось утверждение, что истина дается апофатически – через отрицание. Они бойко плевали в собственную историю и в социалистическое прошлое страны, однако новой культуры на изгаженном месте не возникло.
То было сладкое время регентства – с присущим регентству развратом, легкими барышами, словоблудием. Пиком регентства стало марионеточное правление Медведева, который как бы представлял власть, но в то же время никакой властью не обладал – эта социальная карикатура совпала с общемировым кризисом капитализма. Благостное состояние длится не вечно, мир изменился, регент ушел в небытие – вообще, регентство в мире вдруг закончилось, замаячило нечто иное: война? диктатура? разруха? Никто пока толком и не знает; но регентству конец. И вдруг должность лакея обесценилась стремительно, как фальшивая акция. Вы хотите служить? Но чему именно? Вы что умеете делать? что совершили? Участвовали в круглом столе? Издали переписку НН? Написали три рецензии? Лоббировали архитектурный проект? Перед лицом нового века, перед лицом идущей беды – этого очень мало. Словарь терминов у лакеев имелся: «свобода», «авангард», «прогресс», «радикальное» – но это же игрушечный язык, своего рода эсперанто. Годится для круглого стола, годится для обмана аборигенов в Перми, для сетевой газетки, но в реальной жизни – просто набор звуков. О, сколько их, этих собирательных персонажей, заработавших авторитет либеральными доносами. Именно этот и единственно тот жанр и был освоен. Они писали донос на своих соседей, конкурентов, свой народ, свою страну – бойко, с юморком. Однако доноса вдруг оказалось недостаточно – время повернулось так, что надо бы сказать нечто реальное. А не умеют. Ничего не умеют. Спроси любого из них: а ты что в жизни сделал? Растеряется. Ну, три рецензии написал, пять доносов сляпал. Мнение имею. Ну, чистые комсомольские вожаки 70-х. Как сказать важное на живом языке – лакей совсем не знает. И вдруг лакей растерялся. Он почувствовал, что время его обмануло, почва ушла из-под ног. Одной из наиболее примечательных реакций была следующая: на переломе времен, говорит обиженный вчерашний «интеллигент», существовало как бы две этических базы: одна – внутренняя интеллигентская, внутри нашего круга, и вторая – внешняя этическая система – у враждебного государственного мира. Мы жили внутри своей конвенции, и вдруг среди нас появились отщепенцы, которые разрушили нашу скорлупу и осудили нас с позиций внешнего мира. Это болезненное признание, тем более болезненное, что оно отражает точно порядок вещей – действительно, существовала изолированная конвенция интеллектуала, но интеллектуалы оперировали общими понятиями, не желая применить их ко всему миру, а используя лишь в своем цеху. Когда они говорили «свобода», то это была не свобода вообще, а свобода внутри корпорации, а когда они говорили «совесть», это была круговая порука. Но всякая мафия и всякая корпорация рано или поздно сталкивается с внешней этикой – имя этой внешней этики совсем не государство и тоталитаризм; имя этой внешней этики – Бог. Однажды это непременно случается – ну, хотя бы по причине смертности человека. И когда это случилось сегодня, произошла интереснейшая метаморфоза. Те, кто являлся игрушечным авангардом, наконец стали взаправдашним авангардом – они наконец превратились в то, чем всю жизнь притворялись, они и впрямь стали отверженными. Прежде они хотели казаться отверженными, хотя были при кормушках богачей и при кураторских грантах, это была абсолютно паразитическая компания. Они употребляли слова «авангард» и «радикальное», не вкладывая в это социального значения, только как модный ярлычок. И вдруг судьба им дала в награду жизнь авангарда реальную, жалкую жизнь на окраине – как и положено автору трех рецензий, как и положено лакею попрошайке. Именно это и есть то бытие, которого они заслужили, – богемное, пустое, квазихудожественное: они так долго клялись пустотой, что их и выбросило в пустоту. Оказавшись на этом месте, они обрели задним числом подлинно драматичную судьбу. Так произошло по любимому всем апофатическому принципу – через отрицание осмысленности их бытия – у марионеток может сложиться реальная биография. Завтра они наконец-то почувствуют, что прожили реальную жизнь борцов.
Неодегенеративное искусство
Как известно, в 1937 году в Берлине была организована выставка «Дегенеративное искусство», на которой были собраны произведения, осужденные нацистами. Принято называть это собрание – авангардным искусством, но это не имеет отношения к авангарду. Слово «авангард» вообще используется произвольно, русским авангардом называют и трепетного Шагала, и квадратно-гнездового Малевича – что нелепо. Нацисты проводили иную классификацию. Прежде всего нацисты сами себя считали «авангардом», картины на выставке «дегенеративного искусства» объединяло то, что человеческий образ был трактован уничижительно (по мнению идеологов Третьего рейха). То есть упрек, вмененный авторам экспонатов, состоял в том, что они как раз не авангардисты – не создают «нового человека». В данном случае термин «дегенерат» употреблялся как антоним термина «авангардист».
Идеология Третьего рейха была героической, при известных спекуляциях ее можно трактовать как возврат к античной эстетике, с обязательным культом здорового тела. Вообще мысль о цели истории, воплощенной в героическом образе, – распространенное мнение, не принадлежащее только лишь Геббельсу. Представление о прекрасном человеке, как о вершине искусства, было подробно исследовано в трудах «Анализ красоты» Хогарта и «Лаокоон» Лессинга, в трактатах Дюрера и Леонардо. Последние содержали указания о пропорциях, оптимальных для человеческого тела, дотошность в измерениях превосходила Ломброзо и антропологические версии нацистов. Речь у нацистов шла все о том же, о необходимом для цивилизации усилии – о попытке омолодить западную цивилизацию через здоровый языческий дух. Нацисты не опускались столь глубоко к корням, как то делали Клее или Бойс, они желали сохранить античность, очистить ее от христианства, только и всего. Согласно нацистской идеологии (впрочем, этого же мнения придерживался и Ницше, например) дряхлость цивилизации обусловлена тем, что античное начало редуцировано в христианстве. Нацисты, собственно, собирались повторить попытку Ренессанса, но избежать ошибки синтеза с христианством, это должен был быть контрренессанс. Неловко признать данный факт, но во имя античной гармонии, свободной от христианства, и устроили суд над «дегенеративным» искусством. Имелось в виду то, что осужденные картины унижают представление о человеке, это движение вспять от развития поколений и назвали словом «дегенеративное».
Здесь существенно то, что авторы, которых нацисты сочли дегенератами, и сами нацисты – христианскую эстетику осуждали. И те и другие декларировали возврат к языческому – просто возврат представляли по-разному. И те и другие мечтали о том, чтобы омолодить цивилизацию – просто молодость видели по-разному. Декларации по поводу «праха культуры Запада, который следует отряхнуть с ног своих» звучали постоянно, большинство художников увлекалось примитивизмом и шаманизмом, страсть к этническому творчеству диких народов была повальной, а признание главенства «подсознательного» над сознанием было само собой разумеющимся. Как ни покажется странно, но художники столь открыто звали назад к дикости – что обвинение их в «дегенеративизме» не стало вопиюще неточным. И до Гитлера многие (Гегель, например) осуждали уничижение человеческого образа. Но так решительно применить термин «дегенеративное искусство» – никто не решался. Нацисты потерпели поражение, произведения «дегенеративного искусства» выстояли и в конце концов доказали свою пригодность новой эстетике. И все дело в том, что новая эстетика отказалась от античного начала – правы оказались те, кто решил идти дальше.
Движение прочь от антропоморфного образа в новейшей эстетике Запада связано с современным состоянием управляемой демократии: мы декларируем личные права, но не хотим видеть личность, эти права воплощающую, – есть масса избирателей, то есть знаковая величина, – в то время как образ соответствует иной социальной формации.
Тиранический этап новейшей истории был выражен в образах, которые мы не любим за плакатность. Однако это были образы – и в том числе образцы для подражания. Победа над героической эстетикой нацистов – спровоцировала героический же ответ. Появились образы героев, которые стоят в истории культуры Запада памятниками – «Человек с ягненком» Пикассо или «Гибель Роттердама» Цадкина, девочка из «Герники», доктор Рие из «Чумы», Роберт Джордан. Они обладают прямым позвоночником и открытым лицом, герои Брехта и Белля, Камю и Пикассо, Джакометти и Хемингуэя, Солженицына и Шаламова, Сартра и Шостаковича, европейский экзистенциализм явил античные образцы доблести.
Закончилось это довольно быстро – лет за десять европейский гуманизм нового разлива себя исчерпал. Насмешкой над героическим – стал персонаж Френсиса Бэкона, растекшийся по холсту. Так приготовленное стало опять сырым.
Наступила очередная пора реверсного движения, ее назвали постмодернизмом – пора иконоборческого творчества. Неодегенеративное искусство пошло дальше дегенеративного искусства XX века.
Неодегенеративное искусство отвергает не просто мораль буржуа – но всякое морализирование в принципе, отвергает всякое обучение. Процесс обучения неизбежно приведет к подробному узнаванию мира, к усложнению перспективы и появлению образа – но именно этого цивилизации и следует опасаться. Искусство существует и в просветительской, но и в охранительной функции – а в языческих обществах охранительная функция делается основной. Отсутствие человеческого образа предполагает отсутствие морали в искусстве – мораль отдана жрецам, контрапункт вынесен из произведения вовне; спросите мастеров, чему они служат – ответ прозвучит незамедлительно: «свободе»; но не спрашивайте, что такое свобода.
Искусство престало воплощать идею, оно не имеет плоти – и все сказанное выше подводит нас к простой мысли: последний век существования западной цивилизации зафиксировал изменение критерия красоты.
Сандро Боттичелли однажды повторил картину Апеллеса (как эту картину описал Лукиан, ибо картина Апеллеса не сохранилась) – и создал великую метафору суда над христианской парадигмой в нашем мире. Картина Боттичелли называется «La Calunnia», «Ложь» – и на картине представлен суд над прекрасной женщиной. Судья с ослиными ушами читает обвинительное заключение, лжесвидетели шепчут чванному уроду в длинные уши, а нагая женщина перед лицом трибунала тщетно доказывает невиновность. Женщина символизирует оболганную Истину, и она же – как это понимали неоплатоники – является Красотой.
То, что это повтор древнегреческой композиции, лишь подтверждает закономерность трагедии христианства; в античном мире о неправом суде над истиной и благом знали всегда, отстоять истину хотели всегда – но процесс этот проигрышный. Христианство обучило истину побеждать, смертью смерть поправ – но вразумить судью с ослиными ушами невозможно.
Мы не верим в конкретный суд времени, но мы верим в конечное торжество гармонии, потому что нашим потомкам и истории останется логика красоты, воплощающей истинное измерение мира. Гармония – тождественная благу, находит себе место в самых трагических и горьких холстах Пикассо, Ван Гога, Мантеньи и Гойи; именно этот, последний рубеж – воплощать меру вещей, если пользоваться определением Гегеля, – гармония не отдает никогда. Все скверно, но сама структура образа, самый принцип соотношений и пропорций, сама сила слов и крик красок оказывается тем бастионом, который не будет взят никогда. В картине Гойи «Расстрел 3 мая» – изображена беспросветная сплошная гибель восстания; и одновременно это яростная победа. Миллионы верующих носят на груди крест, изображающий пытку и смертную муку – и однако этот крест символизирует для них победу над смертью. Катарсис, как его описал Аристотель, может повернуть трагедию в великий урок и триумф истины.
Все вышесказанное звучит обнадеживающе – принцип трагедии и катарсиса, а с ним вместе и сила гармонии, безусловно, непобедимы; однако победа возможна лишь до тех пор, пока существует трагедия.
Принцип трагедии действует лишь в том случае, если существует субъект трагедии. Если страдающего субъекта, наделенного душой, не существует – то трагедии нет; массовые убийства могут происходить, но бойня не обернется трагедией – катарсис и понимание не наступят никогда; стадо режут – но горе не приносит овцам моральной победы. Наши будни с исключительной достоверностью показывают, что можно быть свидетелем массовых зверств, но свидетель не становится ни умнее, ни добрее. Более того, в большинстве случаев свидетель принимает сторону убийц – если убийства варваров подтверждают его собственный социальный статус. Воспитанное в погоне за привилегиями, холуйское языческое общество примет любое массовое убийство как ритуальную жертву, оно будет бороться за право выжить, но никогда не будет отстаивать прав сострадать.
Стараниями языческой демократии создано такая эстетика, которая исключает трагедию и нивелирует личность, поскольку личность состоит из других людей, из универсальных знаний, из категориальных положений. Отменили не доктринерство – отменили мораль; утвердили не свободу от догмы – утвердили свободу от гармонии. Это крайне удобно для управления жадной корпорацией, но это бесперспективно для общежития. То, что метаморфозы западного общества были произведены при помощи художественного авангарда, – всего лишь историческая коллизия; то, что понятие «свободы» было использовано для утверждения зависимости, – это обычная демократическая практика. То, что без-образное, неодегенеративное искусство стимулирует угнетение, – очевидно. Но есть и менее очевидные вещи.
Существование трагедии, а следом существование критерия красоты – обусловлено простым вопросом: может ли катарсис появиться в условиях отсутствия антропоморфного образа? Или, чтобы сказать яснее, поскольку антропоморфный образ это суть христианской религии воплощения духа – может ли отступление от христианской парадигмы сохранить гармонию мира в целом? Или совсем просто: что такое христианская цивилизация без христианского искусства – и зачем она?
Дом престарелых авангардистов
Вот фотография, а на ней заседание в очередном капище современного искусства; за столом сидит художественная номенклатура – известные лица; некогда эти люди приплясывали на сценах, потом стали начальниками авангарда, законодателями мод. Я их прежде знал, этих дяденек, но лет пятнадцать уже не видел вблизи. А тут фото. Разъелись, отупели. Если бы не подпись – ну натуральный слет заготовителей брюквы совхоза «Красная сопля». Опустившиеся пенсионеры – три подбородка, шесть затылков, глазки заплыли, под глазами мешки. Взгляды тупые, лица порочные. Бабьи пропитые рожи. Советское Политюро славилось обилием больных стариков; граждане смеялись: как им планировать хозяйство, если жить осталось три дня. Собрание рамоликов, призванных олицетворять моду и напор, – это еще более нелепо. Выходит на сцену заплывший жиром немолодой глупый мужчина и говорит об актуальном дискурсе. Граждане, о каких переменах вы мечтаете? Навальный или Собянин. Да хоть Терешкова – какая разница. Пока прогресс и актуальность в руках порочных инвалидов – ничего и никогда не переменится.
Закон стаи
У меня есть давний знакомый, затрудняюсь определить его профессию, потому что он мало что знает и ничего не умеет, но уже много лет он работает куратором в Центре современного искусства, готовит выставки, участвует в круглых столах. Вероятно, он искусствовед. Когда он говорит, то всегда произносит один и тот же набор слов, просто переставляет слова местами. Он мало читал, светская текучка съела все время, но необходимый минимум знает: Деррида, Уорхол, Бойс, Гройс, Чубайс, Прохоров, долой Путина. Он интеллигент. В целом он за хорошее. Этот человек подозревает, что с ним происходит что-то не то. Он ведь вменяемый, он давно заметил, что ничего не читает и думает одни и те же мысли, или полумысли – уже много лет подряд. Он ведь человек с некоторой, пусть притупленной, способностью к рефлексии: он видит, что фигуранты процесса говорят длинные слова, с претензией выразить богатый смысл – но откуда же взяться смыслу? Они ведут жизнь, исключающую смысл вообще: читают только короткие статьи в коротких журналах и проводят время на вернисажах, а чаще всего пьют или клянчат деньги у нечестных богачей. Мой знакомый заметил это давно. И то, что все живут моралью кружка, хотя существование привилегированного кружка – аморально в принципе, это он тоже знает. То, что художественного образования более нет, а знания заменили сведениями о рыночных успехах, он знает превосходно. Детали мелких гешефтов он знает лучше прочих: как выхлопотать поездку в Венецию, спроворить грант, промылиться в кураторы выставки – это все мелкие трюки повседневности, которыми живет столица. Мой знакомый варится в этом котле каждый день, и он (будучи изначально неплохим человеком) немного стыдится своей ловкости. Наши отношения складываются непросто. Дело в том, что я уже много лет назад сказал, что так называемый «второй авангард» – есть жульничество и обслуга богатого ворья, а так называемый «московский концептуализм» не имеет ни единой концепции, а участники процесса – прохвосты и бездари. Многие на меня обиделись и сочли мракобесом, сторонником застойных времен. Мой знакомый отлично понимает, что я не сторонник застойных времен, а просто не считаю ту среду, в которой он варится, интересной и умной. И ему обидно: ведь он тоже в глубине души (в далеко запрятанной глубине души) представляет, что интеллектуальный уровень его друзей очень низок – но каждый день он должен расшаркиваться перед болванами. И вот мы перестали общаться, так бывает. Однако с некоторых пор этот знакомый стал мне звонить и даже приходить в мастерскую. А до этого он не звонил лет двадцать. Однажды позвонил и говорит:
– Как мне стыдно за все эти годы, ты уж прости, старик, но сам понимаешь. Прости, что мы тебя отовсюду исключали… Ну, если честно, ты сам виноват, поставил себя вне общества… Но я-то понимаю, что правда за тобой. Нет, ты прав, конечно… – Так прямо и говорил, произносил горькие слова, очень трогательные.
Я сознательно не привожу фамилию этого человека, чтобы ему не влетело от его влиятельных друзей – он ведь рисковал, идя со мной на контакт. Так порой рискует разведчик, когда ему неожиданно хочется раскрыться – пусть хоть на единый миг. Нет, нельзя! Никогда нельзя раскрываться! Надо до самой смерти повторять, что бездарный поэт Пригов – гений, а живопись умерла. Круговая порука бездарностей в моде необходима; более того, именно так и было устроено в советское время – когда деятели соцреализма обязаны были убеждать друг друга, что серая мазня Салахова – это искусство. Так вот, знакомый пришел ко мне в гости несколько раз, а потом перестал приходить. Точнее, я перестал его приглашать, а он и не просится больше. Дело в том, что такими вот трогательными словами он вроде как выполнил долг перед своей совестью, очистился – но ничего в его жизни не поменялось. И как может поменяться? Он продолжал заниматься устройством мелких дел, произнесением пустых фраз, и никогда, ни разу – ни единого разу – он не посмел возвысить свой тонкий голос и сказать нечто против происходящего. Ну как пойти против директора ГЦСИ Бажанова, человека амбициозного и очень глупого, или против замдиректора ГЦСИ Миндлина, коррумпированного до стелек в обуви проходимца, как возразить против программы, поддерживающей общий уровень серости! Они выезжают на биенналле и триеннале, сидят с надутыми рожами в комиссиях и подкомиссиях и глупеют, глупеют, глупеют. Если учесть, что уровень знаний был исключительно низок на старте – сегодня это ниже уровня асфальта. Но шампанское булькает, но инсталляции блестят! Он отлично знает, этот мой знакомый, что все происходящее сегодня в искусстве – еще хуже, чем советский Минкульт. Но ему надо жить, скоро пенсия. И даже не в пенсии дело. Он мне сказал очень грустно и очень просто: «Вот ты-то уедешь, а я здесь останусь. И мне с ними надо будет встречаться, говорить, здороваться. От них зависит многое – это моя жизнь, понимаешь?» И я перестал его приглашать, смотреть на эти мучения сил нет. Теперь, когда мы встречаемся на выставках (недавно встретились в Пушкинском музее), он отворачивается. Он знает, что я думаю, что он трус и ничтожество, а я знаю, что он меня уже ненавидит за то, что однажды пересилил себя и пришел ко мне с признаниями. И таких людей я знаю много.
Особую категорию занимают бывшие друзья – они все оставались верными до определенной черты, а потом происходило нечто фатальное, и отношения прекращались. Случалось так, что я замахивался на самое святое – и корпоративный закон уже не позволял со мной дружить: они еще терпели, когдя я бранил Тэтчер и либеральную демократию, но если я говорил, что оппозиционеры на Болотной – дурни и пошляки или что идея демократии – подвержена коррозии и износилась, то это уже было нестерпимо. Так и в брежневские годы – со мной дружили, пока я бранил соцреализм, но когда переходил на личности секретарей обкомов или говорил, что всех членов Политбюро надо отправить на Марс, – вот тут со мной здороваться переставали. Надо сказать, что в России демократической все еще строже. Одного моего доброго друга пригласили на собеседование (в прежние времена сказали бы: вызвали на партком, но это был не партком, а собрание либеральной интеллигенции) – и на собеседовании предложили ему выбирать: со мной он дружит или с либеральным обществом. И мой былой товарищ позвонил мне по телефону, извинился, сказал: ну сам понимаешь, надо же выбирать. Мой былой друг великолепно знает, что я выступал против Сталина и лагерей, против Политбюро и советской власти в те годы, когда сегодняшние либералы прилежно ходили на комсомольские собрания. Однако дело ведь не во мне и не в моих взглядах – дело в том, что нельзя нарушать комфортные установки своего круга. Кругу ведь не то обидно, что я не считаю демократию венцом развития общественной мысли, – нестерпимо то, что я не считаю Рубинштейна – поэтом, Гройса – философом, а Булатова – художником.
Общественный строй никогда главным не был: главное – это номенклатура. Современному либеральному кругу комфортно называть меня антилибералом на том основании, что я считаю их жуликами – ну вот и называют. Вчера мне написал милый, в сущности, человек: «Я бы рад вашу статью послать дальше, по своим знакомым, но заранее хочу размежеваться с некоторыми острыми пунктами. Вы там слишком резко говорите, а мне бы не хотелось». Этот же человек (он не вполне трус, боится только своей корпорации) не страшится выступать против абстрактного коррумпированного правительства России – не страшится потому, что эти абстрактные претензии не наказуемы; но он десять раз описается, прежде чем публично скажет, что Бакштейн – не мыслитель и никогда не написал ни единой строчки и не подумал ни единой мысли. Так нельзя говорить, ну что вы! Так невозможно сказать! Мне сообщали (причем по секрету сообщали, умоляя не разглашать тайну), что мои статьи пересылают друг другу тайком, боясь признаться своему окружению, что читают Кантора, – ведь можно испортить отношения в своем кружке. «Разве можно читать Кантора!» – так говорят друг другу участники кружков, а те из них, которые тайком читают, опускают глаза. И в этот момент они говорят себе: «Ведь Максим Кантор не любит их, ну а они не любят его – все правильно, это же честно». Среди прочих былых друзей был друг, который переживал, что мне не нравится, что он дружит со взяточниками и людьми из светского коррумпированного круга – гельманами, хорошиловами и т. п. Он мне так говорил: «Ну а чем ты докажешь, что они нечестные?» Никто, понятное дело, не ловил этих дяденек за руку, но все представляют, как делаются дела, – и мой друг тоже великолепно все это знал. Но ведь есть презумпция невиновности, не так ли? Мой друг был исполнен личного достоинства, он готов был со мной дружить несмотря на то, что я против капитализма, а все его окружение – за капитализм. Он просил от меня равной услуги: он будет закрывать глаза на то, что я социалист и христианин, а я должен не замечать того, что он прислуживает негодяям. Моему другу хотелось так все устроить, чтобы и со мной дружить, и с прогрессивной банкирской компанией ладить; это вполне могло идти параллельно. Он приходил ко мне, и мы говорили о высоком, а потом он шел в общество прогрессивных представителей современного искусства и там беседовал о рынке инноваций. Некоторое замешательство возникало на днях рождения. Но ведь можно два раза подряд отмечать праздник: один стол накрывают – для рукопожатных, а другой – для нерукопожатных друзей. Во время существования Советского Союза с набором гостей тоже возникали сложности: в интеллигентные дома было не принято приглашать стукачей и директоров ателье, заведующих мясными отделами тоже в гости не звали. А сегодня, когда застолье сплошь из директоров гастрономов – в том числе гастрономов интеллектуальных, – возникает неловкость, когда надо позвать кого-то, кто в данный гастроном не вхож. Тут надо раз и навсегда прописать правила поведения кружка, иначе никак. Один смелый юноша мне написал, что ему в его «тусовке» достается немало колотушек за то, что он думает не как все, и он даже попросился ко мне в друзья, хотя его окружение и против меня, а если он обматерил меня за спиной, так это от ситуативной застенчивости. И написал он это в отчаянном личном письме, не отдавая себе отчета, что пишет очень трусливо. И не объяснишь, что учиться храбрости надо наедине с собой – а когда научишься быть мужчиной, тогда уже и приходить к взрослым. Поздно объяснять, жизнь сложилась.
Вообще говоря, происходит вот что: возникла мораль мафии, которую противопоставляют морали ненавидимого тотального государства. Мафия, как институт свободы, возникла не вчера – а термин «рукопожатные» совершенно соответствует термину «люди чести», который употребляют на Сицилии. Страх, который напитал общество, – он не перед Путиным; ну что вам сделает Путин, вы ему совершенно не нужны. И не перед Патриархом – вас нельзя отлучить от Церкви, к которой вы не принадлежите. И не перед Сталиным, который шестьдесят лет как мертв. И не перед Советской властью, которой нет, и нечего врать, что она вернулась. Страх – выпасть из своего кружка, выделиться из своей маленькой мафии, из теплой лужицы, где тебя поймут и согреют. Страшно перестать говорить на общем жаргоне. Страшно увидеть, что ваш кружок занимается дрянью. Страшно остаться одному с большим миром – и с честными идеалами. Это по-настоящему страшно. Но только не обманывайте себя – вы совсем не демократы. Надо понять, что управлять многими мафиями для тотального государства значительно проще, чем управлять социумом с единой моралью, внятной целью и идеалом общественного договора. Такой идеал возможно извратить. Но если общество живет общим делом, надолго извратить идеал невозможно. Можно долго обманывать немногих, но нельзя долго обманывать всех. А вот если обман развивается корпоративно, ширится по законам роста раковых клеток, то обман поглощает организм незаметно – и съедает общественный договор навсегда. До тех пор, пока существует мыльный дискурс журнала «Артхроника» и отдельно есть жирный дискурс московского концептуализма, – со страной можно делать все что угодно. А как же быть? Что же, опять верить в общие идеалы? Увольте нас от идеалов! Как только произносишь слово «идеалы», так у собеседника блестит глаз: он нашел, как доказать свою правоту, как вернуть себе комфорт в душе. Ах, идеалы? Может, ты за коммунизм? Вам прогресс и капитализм не нравятся? А знаете ли вы, что рынок – отец цивилизации? Ты вне рынка – значит, вне прогресса. Знаем мы вас, коммуняк, скоро в лагеря всех законопатите. И вообще, это коммунисты, если разобраться, войну начали. Нет уж, мы за дискурс, за инсталляции, за умеренную коррупцию, за миллиардера Прохорова и его благостную сестру. Прохоров наш президент! Только не трогайте ничего в моей маленькой мафии честных «рукопожатных»! Идут на митинг, чтобы подержаться за руки таких же запуганных. В этот день они все смелые. Они выступили против абстрактного тирана (в котором разочаровался МВФ, поэтому и можно ходить на демонстрации). Они выступили против тирана и затем пошли по своим рабочим местам – подавать руку проходимцам, подставлять щечки для поцелуев ворам, льстить проституткам. Кто вас так запугал, граждане? Чиновники даже не делали ничего особенного, чтобы довести вас до такого панического ущербного состояния. Вы не чиновников боитесь – вы друг друга боитесь. Вы боитесь своей бездарности, свой человеческой несостоятельности. В окружении вам подобных ничтожеств ваша несостоятельность не так заметна. Вы уже не смеете сказать ничтожеству, что он/оно/она – ничтожество. Почему, почему вы все боитесь друг друга? Почему вы все – трусы? Мне часто теперь говорят: опять ты про негативное! Ну как можно! Ведь для негативного отведен специальный день календаря: 31-го числа мы несогласные! Вот есть реальное общественное дело – «марш несогласных», протест против тоталитаризма! Прошлись, со знакомыми пообщались. А потом – домой, а дома нас уже ждет только хорошее: журнал «Мезонинчик», инсталляция в ГЦСИ, пьянка на Венецианской биенналле, Хорошилов обещал зайти. Жизнь-то идет.