412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Дело Артамоновых » Текст книги (страница 15)
Дело Артамоновых
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:12

Текст книги "Дело Артамоновых"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)

– Молчи! – сказал Яков, сильно тряхнув её, но она продолжала, присвистывая сквозь зубы и всё так же люто:

– Подлец! Как обругал меня! Какие вы все... Ничего вы не понимаете в женщине!

И, вздёрнув распухшие губы, показывая крепко сжатые лисьи зубы, она дополнила:

– Ведь если женщина изменила, это вовсе не значит, что она уже не любит!

– Молчи, говорю! – крикнул Яков и тиснул её так, что она застонала:

– Ой, вот я чувствую, любишь! Яша, Солёненький мой...

Он ушёл от неё на рассвете лёгкой походкой, чувствуя себя человеком, который в опасной игре выиграл нечто ценное. Тихий праздник в его душе усиливало ещё и то, что когда он, уходя, попросил у Полины спрятанный ею револьвер, а она не захотела отдать его, Яков принужден был сказать, что без револьвера боится идти, и сообщил ей историю с Носковым. Его очень обрадовал испуг Полины, волнение её убедило его, что он действительно дорог ей, любим ею. Ахая, всплескивая руками, она стала упрекать его:

– Почему ты не сказал мне об этом?

И тревожно размышляла:

– Конечно, это очень интересно – сыщик! Вот, например, Шерлок Холмс, ты читал? Но ведь у нас, наверное, и сыщики – тоже негодяи?

– Конечно, – подтвердил Яков.

Отдавая ему револьвер, она захотела проверить, хорошо ли он стреляет, и уговорила Якова выстрелить в открытую печку, для чего Якову пришлось лечь животом на пол; легла и она; Яков выстрелил, из печки на них сердито дунуло золой, а Полина, ахнув, откатилась в сторону, потом, подняв ладонь, тихо сказала:

– Смотри!

В крашеной половице была маленькая, косо и глубоко идущая дырка.

– Как подумаешь, что туда ушла смерть! – сказала Полина, вздыхая, нахмурив тонко вычерченные брови.

И никогда ещё Яков не видел её такой милой, не чувствовал так близко к себе. Глаза её смотрели по-детски удивлённо, когда он рассказывал о Носкове, и ничего злого уже не было на её остреньком лице подростка.

"Не чувствует вины", – с удивлением подумал Яков, и это было приятно ему.

Провожая его, она говорила, гладя бороду Якова:

– Ах, Яша, Яша! Так вот как, значит! Мы – серьёзно? Ах, боже мой... Но этот подлец!

Сжала пальцы рук в один кулак и, потрясая им, негодуя, пожаловалась:

– Господи, сколько подлецов!

Но вдруг, схватив руку Якова, задумчиво нахмурилась, тихонько говоря:

– Постой, постой! Тут есть одна барышня, ах, разумеется!

Просияла и, перекрестив Якова, отпустила его:

– Иди, Солёненький!

Утро было прохладное, росистое; вздыхал предрассветный ветер, зеленовато-жемчужное небо дышало запахом яблоков.

"Конечно, она это со зла наблудила, и надо жениться на ней, как только отец умрёт", – великодушно думал он и тут же вспомнил смешные слова Серафима Утешителя:

"Всякая девица – утопающая, за соломину хватается. Тут её и лови!"

Тревожила мысль о хладнокровном поручике, он не похож на соломинку, он обозлился и, вероятно, будет делать пакости. Но поручика должны отправить на войну. И даже о Носкове Якову Артамонову думалось спокойнее, хотя он, подозрительно оглядываясь, чутко прислушивался и сжимал в кармане ручку револьвера, – чаще всего Носков ловил Якова именно в эти часы.

Но прошло недели две, и страх пред охотником снова обнял Артамонова чадным дымом. В воскресенье, осматривая лес, купленный у Воропонова на сруб, Яков увидал Носкова, он пробирался сквозь чащу, увешанный капканами, с мешком за спиною.

– Счастливая встреча для вас, – сказал он, подходя, сняв фуражку; носил он её по-солдатски: с заломом верхнего круга на правую бровь и, снимая, брал не за козырёк, а за верх.

Не отвечая на его странное приветствие, в котором чувствовалась угроза, Яков сжал зубы и судорожно стиснул револьвер в кармане. Носков тоже молчал с минуту, расковыривал пальцем подкладку фуражки и не смотрел на Якова.

– Ну? – спросил Артамонов; Носков поднял собачьи глаза и, приглаживая дыбом стоявшие, жёсткие волосы, проговорил отчётливо:

– Ваша любовь, то есть Пелагея Андреевна, познакомилась с дочерью попа Сладкопевцева, так вы ей скажите, чтобы она это бросила.

– Почему?

– Так уж...

И, послушав звон колоколов в городе, охотник прибавил:

– Даю совет от души, желая добра. А вы мне подарите рубликов...

Он посмотрел в небо и сосчитал:

– Тридцать пять...

"Застрелить, собаку!" – думал Яков Артамонов, отсчитывая деньги.

Охотник взял бумажки, повернулся на кривых ногах, звякнув железом капканов, и, не надев фуражку, полез в чащу, а Яков почувствовал, что человек этот стал ещё более тяжко неприятен ему.

– Носков! – негромко позвал он, а когда тот остановился, полускрытый лапами ёлок, Яков предложил ему:

– Бросил бы ты это!

– Зачем? – спросил Носков, высунув голову вперёд, и Артамонову показалось, что в пустых глазах Носкова светится что-то боязливое или очень злое.

– Опасное дело, – объяснил Яков.

– Надо уметь, – сказал Носков, и глаза его погасли. – Для неумеющего всё опасно.

– Как хочешь.

– Против своей пользы говорите.

– Какая же тут польза, во вражде? – пробормотал Яков, жалея, что заговорил со шпионом.

"Туда же, – рассуждает, идиот..."

А Носков поучительно сказал:

– Без этого – не живут. У всякого – своя вражда, своя нужда. До свидания!

Он повернулся спиною к Якову и вломился в густую зелень елей. Послушав, как он шуршит колкими ветвями, как похрустывают сухие сучья, Яков быстро пошёл на просеку, где его ждала лошадь, запряжённая в дрожки, и погнал в город, к Полине.

– Вот – подлец! – почти радостно удивилась Полина. – Уже узнал, что она приходит ко мне? Скажите, пожалуйста!

– Зачем ты знакомишься с такими? – сердито упрекнул Яков, но она тоже сердито, дёргая жёлтый газовый шарфик на груди своей, затараторила:

– Во-первых – это надо для тебя же! А во-вторых – что же мне кошек, собак завести, Маврина? Я сижу одна, как в тюрьме, на улицу выйти не с кем. А она – интересная, она мне романы, журналы даёт, политикой занимается, обо всём рассказывает. Я с ней в гимназии у Поповой училась, потом мы разругались...

Тыкая его пальцем в плечо, она говорила всё более раздражённо:

– Ты воображаешь, что легко жить тайной любовницей? Сладкопевцева говорит, что любовница, как резиновые галоши, – нужна, когда грязно, вот! У неё роман с вашим доктором, и они это не скрывают, а ты меня прячешь, точно болячку, стыдишься, как будто я кривая или горбатая, а я – вовсе не урод...

– Погоди, – сказал Яков, – женюсь! Серьёзно говорю, хотя ты и свинья...

– Ещё вопрос, кто из нас свиноватее! – крикнула и ребячливо расхохоталась, повторяя: – Свиноватее, виноватее, – запуталась! Солёненький мой... Милый ты, не жадный! Другой бы – молчал; ведь тебе шпион этот полезен...

Как всегда, Яков ушёл от неё успокоенный, а через семь дней, рано утром табельщик Елагин, маленький, рябой, с кривым носом, сообщил, что на рассвете, когда ткачи ловили бреднем рыбу, ткач Мордвинов, пытаясь спасти тонувшего охотника Носкова, тоже едва не утоп и лёг в больницу. Слушая гнусавый доклад, Яков сидел, вытянув ноги для того, чтоб глубже спрятать руки в карманы, руки у него дрожали.

"Утопили", – думал он и, представляя себе добродушного Мордвинова, человека с мягким, бабьим лицом, не верил, чтоб этот человек мог убивать кого-то.

"Счастливый случай", – думал он, облегчённо вздыхая. Полина тоже согласилась, что это – счастливый случай.

– Конечно, – лучше так, – сказала она серьёзно нахмурясь, – потому что, если б как-нибудь иначе убивали его, – был бы шум.

Но – пожалела:

– Было бы интереснее поймать его, заставить раскаяться и – повесить или расстрелять. Ты читал...

– Ерунду говоришь, Полька, – прервал её Яков.

Прошло несколько тихих дней, Яков съездил в Воргород, возвратился, и Мирон, озабоченно морщась, сказал:

– У нас ещё какая-то грязная история; по предписанию из губернии Экке производит следствие о том, при каких условиях утонул этот охотник. Арестовал Мордвинова, Кирьякова, кочегара Кротова, шута горохового, – всех, кто ловил рыбу с охотником. У Мордвинова рожа поцарапана, ухо надорвано. В этом видят, кажется, нечто политическое... Не в надорванном ухе, конечно...

Он остановился у рояля, раскачивая пенснэ на пальце, глядя в угол прищуренными глазами. В измятой шведской куртке, в рыжеватых брюках и высоких, по колено, пыльных сапогах он был похож на машиниста; его костистые, гладко обритые щёки и подстриженные усы напоминали военного; мало подвижное лицо его почти не изменялось, что бы и как бы он ни говорил.

– Идиотское время! – раздумчиво говорил он. – Вот, влопались в новую войну. Воюем, как всегда, для отвода глаз от собственной глупости; воевать с глупостью – не умеем, нет сил. А все наши задачи пока – внутри страны. В крестьянской земле рабочая партия мечтает о захвате власти. В рядах этой партии – купеческий сын Илья Артамонов, человек сословия, призванного совершить великое дело промышленной и технической европеизации страны. Нелепость на нелепости! Измена интересам сословия должна бы караться как уголовное преступление, в сущности – это государственная измена... Я понимаю какого-нибудь интеллигента, Горицветова, который ни с чем не связан, которому некуда девать себя, потому что он бездарен, нетрудоспособен и может только читать, говорить; я вообще нахожу, что революционная деятельность в России – единственное дело для бездарных людей...

Якову казалось, что брат говорит, видя пред собою полную комнату людей, он всё более прищуривал глаза и наконец совсем закрыл их. Яков перестал слушать его речь, думая о своём: чем кончится следствие о смерти Носкова, как это заденет его, Якова?

Вошла беременная, похожая на комод, жена Мирона, осмотрела его и сказала усталым голосом:

– Поди, переоденься!

Мирон покорно взбросил пенснэ на нос и ушёл.

Через месяц приблизительно всех арестованных выпустили; Мирон строго, не допускающим возражений голосом, сказал Якову:

– Рассчитай всех.

Яков давно уже, незаметно для себя, привык подчиняться сухой команде брата, это было даже удобно, снимало ответственность за дела на фабрике, но он всё-таки сказал:

– Кочегара надо бы оставить.

– Почему?

– Весёлый. Давно работает. Развлекает людей.

– Да? Ну, пожалуй, оставим.

И, облизнув губы, Мирон сказал:

– Шуты действительно полезны.

Некоторое время Якову казалось, что в общем всё идёт хорошо, война притиснула людей, все стали задумчивее, тише. Но он привык испытывать неприятности, предчувствовал, что не все они кончились для него, и смутно ждал новых. Ждать пришлось не очень долго, в городе снова явился Нестеренко под руку с высокой дамой, похожей на Веру Попову; встретив на улице Якова, он, ещё издали, посмотрел сквозь него, а подойдя, поздоровавшись, спросил:

– Можете зайти ко мне через час? Я – у тестя. Знаете – жена моя умирает. Так что я вас попрошу: не звоните с парадного, это обеспокоит больную, вы – через двор. До свидания!

Час был тяжёл и неестественно длинен, и когда Яков Артамонов устало сел на стул в комнате, заставленной книжными шкафами, Нестеренко, тихо и прислушиваясь к чему-то, сказал:

– Ну-с, приятеля нашего укокали. Это несомненно, хотя и не доказано. Сделано ловко, можно похвалить. Теперь вот что: дама вашего сердца, Пелагея Назарова, знакома с девицей Сладкопевцевой, на днях арестованной в Воргороде. Знакома?

– Не знаю, – сказал Яков и сразу весь вспотел, а жандарм поднёс руку свою к носу и, рассматривая ногти, сказал очень спокойно:

– Знаете.

– Кажется – знакома.

– Вот именно.

"Что ему надо?" – соображал Яков, исподлобья рассматривая серое, в красных жилках, плоское лицо с широким носом, мутные глаза, из которых как будто капала тяжкая скука и текли остренькие струйки винного запаха.

– Я говорю с вами не официально, а как знакомый, который желает вам добра и которому не чужды ваши деловые интересы, – слышал Яков сиповатый голос. – Тут, видите ли, какая штука, дорогой мой... стрелок! – Жандарм усмехнулся, помолчал и объяснил:

– Я говорю – стрелок, потому что мне известен ещё один случай неудачного пользования вами огнестрельным оружием. Да, так вот, видите ли: девица Сладкопевцева знакома с Назаровой, дамой вашего сердца. Теперь сообразите: род деятельности охотника Носкова никому, кроме вас и меня, не мог быть известен. Я – исключаюсь из этой цепи знакомств. Носков был не глуп, хотя – вял и...

Нестеренко, вздохнув, посмотрел под стол:

– Ничто не вечно. Остаётесь – вы...

Якову Артамонову казалось, что изо рта офицера тянутся не слова, но тонкие, невидимые петельки, они захлёстывают ему шею и душат так крепко, что холодеет в груди, останавливается сердце и всё вокруг, качаясь, воет, как зимняя вьюга. А Нестеренко говорил с медленностью – явно нарочитой:

– Я думаю, я почти уверен, что вами была допущена некоторая неосторожность в словах, да? Вспомните-ка!

– Нет, – тихо сказал Яков, опасаясь, как бы голос не выдал его.

– Так ли? – спросил офицер, размахнув усы красными пальцами.

– Нет, – повторил Яков, качая головою.

– Странно. Очень странно. Однако – поправимо. Вот что-с: Носкова нужно заменить таким же человеком, полезным для вас. К вам явится некто Минаев, вы наймёте его, да?

– Хорошо, – сказал Яков.

– Вот и всё. Кончено. Будьте осторожны, прошу вас! Никаким дамам ни-ни! Ни слова. Понимаете?

"Он говорит как с мальчишкой, с дураком", – подумал Яков.

Потом жандарм говорил о близости осеннего перелёта птиц, о войне и болезни жены, о том, что за женою теперь ухаживает его сестра.

– Но – надо готовиться к худшему, – сказал Нестеренко и, взяв себя за усы, приподнял их к толстым мочкам ушей, приподнялась и верхняя губа его, обнажив жёлтые косточки.

"Бежать, – думал Яков. – Запутает он меня. Уехать".

"Чёрт вас всех возьми, – думал он, идя берегом Оки. – На что вы мне нужны? На что?"

Мелкий дождь, предвестник осени, лениво кропил землю, жёлтая вода реки покрылась рябью; в воздухе, тёплом до тошноты, было что-то ещё более углублявшее уныние Якова Артамонова. Неужели нельзя жить спокойно, просто, без всех этих ненужных, бессмысленных тревог?

Но, как обоз в зимнюю метель, двигались один за другим месяцы, тяжело и обильно нагруженные необычно тревожным.

Пришёл с войны один из Морозовых, Захар, с георгиевским крестом на груди, с лысой, в красных язвах, обгоревшей головою; ухо у него было оторвано, на месте правой брови – красный рубец, под ним прятался какой-то раздавленный, мёртвый глаз, а другой глаз смотрел строго и внимательно. Он сейчас же сдружился с кочегаром Кротовым, и хромой ученик Серафима Утешителя запел, заиграл:

Эх, ветер дует, дождь идёт,

Я лежу в окопе.

Помогаю, идиёт,

Воевать Европе!

Яков спросил Морозова:

– Что, Захар, плохо воюем?

– Хорошо-то нечем, – ответил ткач. Голос у него был дерзко лающий, в словах слышалось отчаянное бесстыдство песенок кочегара.

– Хозяина нет у нас, Яков Пётрович, – говорил он в лицо хозяину. Хозяйствуют жулики.

Этот человек и Васька кочегар стали как-то особенно заметны, точно фонари, зажжённые во тьме осенней ночи. Когда весёлый Татьянин муж нарядился в штаны с широкой, до смешного, мотнёй и такого же цвета, как гнилая Захарова шинель, кочегар посмотрел на него и запел:

Вот так брючки для растяп!

Сразу видно разницу:

Одни – голову растят,

А другие – задницу!

К удивлению Якова, зять не обиделся на эту насмешку, а захохотал, явно поощряя кочегара на дальнейшее словесное озорство. Рабочие тоже смеялись, и особенно хохотала фабрика, когда Захар Морозов привёл на двор мохнатого кутёнка, с пушистым, геройски загнутым на спину хвостом, на конце хвоста, привязан мочалом, болтался беленький георгиевский крест. Мирон не стерпел этого озорства, Захара арестовала полиция, а кутёнок очутился у Тихона Вялова.

По улицам города ходили хромые, слепые, безрукие и всячески изломанные люди в солдатских шинелях, и всё вокруг окрашивалось в гнойный цвет их одежды. Изломанных, испорченных солдат водили на прогулки городские дамы, дамами командовала худая, тонкая, похожая на метлу, Вера Попова, она привлекла к этому делу и Полину, но та, потряхивая головою, кричала, жаловалась:

– Ой, нет, я не могу! Это безобразие! Ты посмотри, Яша, они все молодые, здоровые и все изувечены, и такой запах от них – не могу! Послушай – уедем!

– Куда? – уныло спрашивал Яков, видя, что его женщина становится всё более раздражительной, страшно много курит и дышит горькой гарью. Да и вообще все женщины в городе, а на фабрике – особенно, становились злее, ворчали, фыркали, жаловались на дороговизну жизни, мужья их, посвистывая, требовали увеличения заработной платы, а работали всё хуже; посёлок вечерами шумел и рычал по-новому громко и сердито.

Среди рабочих мелькал солидный слесарь Минаев, человек лет тридцати, чёрный и носатый, как еврей. Яков боязливо сторонился его, стараясь не встречаться со взглядом слесаря, который смотрел на всех людей тёмными глазами так, как будто он забыл о чём-то и не может вспомнить.

Грязным обломком плавал по двору отец, едва передвигая больные ноги. Теперь на его широких плечах висела дорожная лисья шуба с вытертым мехом, он останавливал людей, строго спрашивая:

– Куда идёшь?

А когда ему отвечали, махал рукою, бормотал:

– Ну, ступай. Бездельники. Клопы, моей кровью живёте!

Его лиловатое, раздутое лицо брезгливо дрожало, нижняя губа отваливалась; за отца было стыдно пред людями. Сестра Татьяна целые дни шуршала газетами, тоже чем-то испуганная до того, что у неё уши всегда были красные. Мирон птицей летал в губернию, в Москву и Петербург, возвратясь, топал широкими каблуками американских ботинок и злорадно рассказывал о пьяном, распутном мужике, пиявкой присосавшемся к царю.

– В живого такого мужика – не верю! – упрямо говорила полуслепая Ольга, сидя рядом со снохой на диване, где возился и кричал её двухлетний сын Платон. – Это нарочно выдумано, для примера...

– Это – замечательно! – возглашал весёлый Татьянин муж. – Это изумительно! Деревня – мстит! Ага?

Он радостно потирал жирненькие руки свои, обросшие рыжей шерстью. Он один уверенно ждал какого-то праздника.

– Боже мой! – с досадой восклицала Татьяна. – Что тебя радует? Не понимаю!

Удивлённо открыв рот, Митя каркал:

– Ка-ак? Ты – не понимаешь? Так – пойми же! За всё, что она претерпела, деревня – мстит! В лице этого мужика она выработала в себе разрушающий яд...

– Позвольте! – морщась, сказал Мирон. – Ещё недавно вы говорили иное...

Но Митя почти исступлённо, захлёбываясь словами, говорил проникновенным шёпотом:

– Это – символ, а не просто – мужик! Три года тому назад они праздновали трёхсотлетний юбилей своей власти и вот...

– Чепуха, – резко сказал Мирон; доктор Яковлев, как всегда, усмехался, а Яков Артамонов думал, что если эти речи станут известны жандарму Нестеренке...

– Зачем вы всё это говорите? – спрашивал он. – Какой толк?

И уговаривал:

– Перестаньте!

Он замечал, что и Мирон необыкновенно рассеян, встревожен, это особенно расстраивало Якова. В конце концов из всех людей только один Митя оставался таким же, каким был, так же вертелся волчком, брызгал шуточками и по вечерам, играя на гитаре, пел:

Жена моя в гробу...

Но Татьяне уже не нравились его песенки.

– Фу, как это надоело! – говорила она и шла к детям.

Митя ловко умел успокаивать рабочих; он посоветовал Мирону закупить в деревнях муки, круп, гороха, картофеля и продавать рабочим по своей цене, начисляя только провоз и утечку. Рабочим это понравилось, а Якову стало ясно, что фабрика верит весёлому человеку больше, чем Мирону, и Яков видел, что Мирон всё чаще ссорится с Татьяниным мужем.

– Вы хотите держать нос по ветру? – чётко, не скрывая злобы, спрашивает Мирон, а Митя, улыбаясь, отвечает:

– Воля народа... право народа...

– Я спрашиваю: кто же, собственно, вы? – кричит Мирон.

– Будет вам орать, – ворчит Артамонов старший, но Яков видит в тусклых глазах отца искорки удовольствия, старику приятно видеть, как ссорятся зять и племянник, он усмехается, когда слышит раздражённый визг Татьяны, усмехается, когда мать робко просит:

– Налей мне, Таня, ещё чашечку...

Всё новое было тревожно и выскакивало как-то вдруг, без связи с предыдущим. Вдруг совершенно ослепшая тётка Ольга простудилась и через двое суток умерла, а через несколько дней после её смерти город и фабрику точно громом оглушило: царь отказался от престола.

– Что ж теперь – республика будет? – спросил Яков брата, радостно воткнувшего нос в газету.

– Республика, конечно! – ответил Мирон, склонясь над столом; он упирался ладонями в распластанный лист газеты так, что бумага натянулась и вдруг лопнула с треском. Якову это показалось дурным предзнаменованием, а Мирон разогнулся, лицо у него было необыкновенное, и он сказал не свойственным ему голосом, крикливо, но ласково:

– Начнётся выздоровление, обновление России – вот что, брат!

И размахнул руками, как бы желая обнять Якова, но тотчас одну руку опустил, а другую, подержав протянутой, поднял, поправил пенснэ, снова протянул руку, стал похож на семафор и заявил, что завтра же вечером едет в Москву.

Митя тоже размахивал руками, точно озябший извозчик, он кричал:

– Теперь всё пойдёт отлично; теперь народ скажет, наконец, своё мощное слово, давно назревшее в душе его!

Мирон уже не спорил с ним, задумчиво улыбаясь, он облизывал губы; а Яков видел, что так и есть: всё пошло отлично, все обрадовались, Митя с крыльца рассказывал рабочим, собравшимся на дворе, о том, что делалось в Петербурге, рабочие кричали ура, потом, схватив Митю за руки, за ноги, стали подбрасывать в воздух. Митя сжался в комок, в большой мяч, и взлетал очень высоко, а Мирон, когда его тоже стали качать, как-то разламывался в воздухе, казалось, что у него отрываются и руки и ноги. Митю окружила толпа старых рабочих, и огромный, жилистый ткач Герасим Воинов кричал в лицо ему:

– Митрий Павлов, ты – удобный человек, удобный, – понял? Ребята – уру ему!

Кричали ура, а кочегар Васька, приплясывая, блестя лысоватым черепом, орал, точно пьяный:

Эх, – далеко люди сидели

От царёва трона!

Подошли да поглядели

На троне – ворона!

– Делай, Вася! – поощряли его.

Якова тоже хотели качать, но он убежал и спрятался в доме, будучи уверен, что рабочие, подбросив его вверх, – не подхватят на руки, и тогда он расшибётся о землю. А вечером, сидя в конторе, он услыхал на дворе под окном голос Тихона:

– Зачем отнял кутёнка? Ты продай его мне. Я из него хорошую собаку сделаю.

– Э, старик, разве теперь время собак воспитывать? – ответил Захар Морозов.

– А ты чего делаешь? Продай, возьми целковый, ну?

– Отстань.

Яков, выглянув из окна, сказал:

– Царь-то, Тихон, а?

– Да, – отозвался старик и, посмотрев за угол дома, тихонько свистнул.

– Свергли царя-то!

Тихон наклонился, подтягивая голенище сапога, и сказал в землю:

– Разыгрались. Вот оно, Антоново слово: потеряла кибитка колесо!..

Выпрямился и пошёл за угол дома, покрикивая негромко:

– Тулун, Тулун...

Хороводом пошли крикливо весёлые недели; Мирон, Татьяна, доктор да и все люди стали ласковее друг с другом; из города явились какие-то незнакомые и увезли с собою слесаря Минаева. Потом пришла весна, солнечная и жаркая.

– Послушай, Солёненький, – говорила Полина, – я всё-таки не понимаю, как же это? Царь отказался царствовать, солдат всех перебили, изувечили; полицию разогнали, командуют какие-то штатские, – как же теперь жить? Всякий чёрт будет делать всё, что хочет, и, конечно, Житейкин не даст мне покоя. И он и все другие, кто ухаживал за мной и кому я отказала. Я не хочу, не могу теперь, когда все заодно, жить здесь, я должна жить там, где меня никто не знает! И потом: ведь уж если это сделано – революция и свобода, – то, конечно, для того, чтоб каждый жил, как ему нравится!

Полина говорила всё настойчивее, всё многословней, Яков чувствовал в её речах нечто неоспоримое и успокаивал:

– Подожди немного, утрясётся это, тогда...

Но он уже не верил, что волнение вокруг успокоится, он видел, что с каждым днём на фабрике шум вскипает гуще, становится грозней. Человек, который привык бояться, всегда найдёт причину для страха; Якова стал пугать жареный череп Захара Морозова, Захар ходил царьком, рабочие следовали за ним, как бараны за овчаркой, Митя летал вокруг него ручной сорокой. В самом деле, Морозов приобрёл сходство с большой собакой, которая выучилась ходить на задних лапах; сожжённая кожа на голове его, должно быть, полопалась, он иногда обёртывал голову, как чалмой, купальным, мохнатым полотенцем Татьяны, которое дал ему Митя; огромная голова, придавив Захара, сделала его ниже ростом; шагал он важно, как толстый помощник исправника Экке, большие пальцы держал за поясом отрёпанных солдатских штанов и, пошевеливая остальными пальцами, как рыба плавниками, покрикивал:

– Товарищи – порядок!

Он судил троих парней за кражу полотна; громко, так что было слышно на всём дворе, он спрашивал воров:

– Вы понимаете, у кого украли?

И сам же отвечал:

– Вы украли у себя, у всех нас! Разве можно теперь воровать, сукины дети?

Он приказал высечь воров, и двое рабочих с удовольствием отхлестали их прутьями ветлы, а Васька кочегар исступлённо пел, приплясывая:

Вот как нынче насекомых секут!

Вот какой у нас праведный судья...

Сорвался, забормотал что-то, разводя руками, и вдруг крикнул:

Спаси, господи, люди твоя!

Митя закричал:

– Браво-о!

Митя бегал в сереньких брючках, в кожаной фуражке, сдвинутой на затылок, на рыжем лице его блестел пот, а в глазах сияла хмельная, зеленоватая радость. Вчера ночью он крепко поссорился с женою; Яков слышал, как из окна их комнаты в сад летел сначала громкий шёпот, а потом несдерживаемый крик Татьяны:

– Вы – клоун! Вы – бесчестный человек! Ваши убеждения? У нищих – нет убеждений. Ложь! Месяц тому назад эти твои убеждения... Довольно! Завтра я уезжаю в город, к сестре... Да, дети со мной...

Это не удивило Якова, он давно уже видел, что рыженький Митя становится всё более противным человеком, но Яков был удивлён и даже несколько гордился тем, что он первый подметил ненадёжность рыженького. А теперь даже мать, ещё недавно любившая Митю, как она любила петухов, ворчала:

– Что уж это, какой он стал несогласный, будто жидёнок! Вот, корми их...

Митя кричал:

– Всё – превосходно! Жизнь – красавица, умница! Но басни о возможности мирного сожительства волков с баранами, – это надо забыть, Татьяна Петровна! С этим – опоздали!

Мирон озлобленно и сухо спросил его:

– А что вы скажете завтра?

– Что жизнь подскажет! Да! Ну-с, дальше?

Жена и Мирон ходили около Мити так осторожно, точно он был выпачкан сажей. А через несколько дней Митя переехал в город, захватив с собою имущество своё: три больших связки книг и корзину с бельём.

Всюду Яков наблюдал бестолковую, пожарную суету, все люди дымились дымом явной глупости, и ничто не обещало близкого конца этим сумасшедшим дням.

– Ну, – сказал он Полине, – я решил: едем! Сначала – в Москву, а там подумаем...

– Наконец-то! – обрадовалась женщина, обнимая, целуя его.

Июльский вечер, наполнив сад красноватым сумраком, дышал в окна тяжким запахом земли, размоченной дождём, нагретой солнцем. Было хорошо, но грустно.

Сняв со своей шеи горячие, влажные руки Полины, Яков задумчиво сказал:

– Прикрой грудь... Вообще – оденься! Надо – серьёзно.

Она соскочила на пол с колен его, в два прыжка подбежала к постели, окуталась халатом и деловито села рядом с ним.

– Видишь ли, – заговорил Яков, растирая ладонью бороду по щеке так, что волоса скрипели. – Надо подумать, поискать такое место, государство, где спокойно. Где ничего не надо понимать и думать о чужих делах не надо. Вот!

– Конечно, – сказала Полина.

– Всё надо делать осторожно. Мирон говорит: поезда набиты беглыми солдатами. Надо прибедниться...

– Только ты возьми с собой побольше денег.

– Ну да, разумеется. Я уеду так, чтоб мои не знали – куда. Я будто в Воргород поеду, – понимаешь?

– А – зачем скрывать? – удивлённо и недоверчиво спросила Полина.

Он не знал – зачем; эта мысль только что явилась у него, но он чувствовал, что это – хорошая мысль.

– Ну, знаешь – отец, Мирон, расспросы... Это всё – не нужно. Деньги в Москве, денег я могу достать много, хороших...

– Только – скорее! – просила Полина. – Ты видишь: жить – нельзя. Всё дорого, и ничего нет. И, наверное, будут грабить, потому что – как жить?

Оглянувшись на дверь, она шептала:

– Вот кухарка была добрая, а теперь стала дерзкая и всегда точно пьяная. Она может зарезать меня во сне, почему же не зарезать, если всё так спуталось? Вчера слышу – перешёптывается с кем-то. Боже мой! – думаю, вот! Но приотворила тихонько дверь, а она стоит на коленках и – рычит! Ужас!

– Подожди, – остановил Яков быстрый поток её тревожного шёпота. Сначала уеду я...

– Нет, – громко сказала она, ударив кулачком своим по колену. Сначала – я! Ты дашь мне денег и...

– Что ж ты – не веришь мне? – обиженно и сердито спросил мужчина и получил твёрдо сказанный ответ:

– Не верю. Я – честная, я говорю прямо: нет! Разве можно теперь верить, когда все и царю изменили и всему изменяют? Ты – кому веришь?

Она говорила убедительно, и ещё более убедительно говорила грудь её из складок распахнувшегося халата. Яков Артамонов уступил ей; решили, что она завтра же начнёт собираться, поедет в Воргород и там подождёт его.

На другой же день Яков стал жаловаться на боли в желудке, в голове, это было весьма правдоподобно; за последние месяцы он сильно похудел, стал вялым, рассеянным, радужные глаза его потускнели. И через восемь дней он ехал по дороге от города на станцию; тихо ехал по краю избитого шоссе с вывороченным булыжником, торчавшим среди глубоких выбоин, в них засохла грязь, вздутая горбом, исчерченная трещинами. Сзади его оставалась такая же разбитая, развороченная жизнь, а впереди из мягкой ямы в центре дымных туч белесым пятном просвечивало мёртвенькое солнце.

Через месяц Мирон Артамонов, приехав из Москвы, сказал Татьяне, наклонив голову, разглядывая ладонь свою:

– Должен сообщить тебе нечто печальное: в Москве ко мне явилась эта пошлая девица, с которой жил Яков, и сказала, что какие-то люди – гм, какие теперь люди? – избили его и выбросили из вагона...

– Нет! – крикнула Татьяна, попробовав встать со стула.

– На ходу поезда. Через двое суток он скончался и похоронен ею на сельском кладбище около станции Петушки.

Татьяна молча прижала платок к своим глазам, её острые плечи задрожали, чёрное платье как-то потекло с них, как будто эта женщина, тощая, с длинной шеей, стала таять.

Мирон поправил пенснэ, хрустнул пальцами, потирая руки, послушал звон одинокого колокола, благовест ко всенощной, затем, шагая по комнате, сказал:

– Что же плакать? Между нами – он был совершенно бесполезный человек. И – неприлично глуп, прости! Разумеется – жалко. Да.

– Боже мой, – сказала Татьяна, мигая покрасневшими веками, и, помуслив палец, пригладила брови.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю